Старый художник медленно спустился с подмостей. Ноги болели, постоянная сырь, в которой приходило работать, расписывая каменные храмы, давала о себе знать. Храм, по сути, был уже закончен, и Феофан постоял внизу, медленно вбирая взором сотворенное. Достиг ли он того, о чем когда-то мечталось? Жизнь столь сильно продвинулась к закату, что стоило вот так, и зримыми, и духовными очами обозреть свой труд за прошедшие годы, мысля о вечности.
   ...Возникнут новые храмы, его росписи исчезнут вместе с твердынею стен. Долго ли будут верующие любоваться тем, что он создал? Иные храмы стоят столетьями! Пусть это греховно, но ему, Феофану, хотелось бы оставить по себе на русской земле долгий след! Здесь любят живопись. Русский народ, по сути своей, народ-живописец. Как подбирает любая жонка цвета и узоры своих одежд, как стремится каждый смерд украсить резью и вапой жилище свое! Стремление к красоте неистребимо в русском народе, и в нем есть теплота, есть мягкость, отсутствующая ныне в греках. И есть несомненный талан. Вон как продвинулся в мастерстве когда-то робкий ученик, а ныне из первых первый изограф, Андрейша Рублев! И они, византийские греки, не умрут, не забудутся, пока есть такая православная земля, как залесская Русь, пока есть в ней само православие и устремление к Богу!
   - Мастер, прошают тя! - почтительно подал голос подмастерье. Феофан свел брови: кто там? Кто-нибудь из бояр, верно, пришел с заказом изготовить икону к домашней божнице! Он тряхнул поседевшею гривою все еще густых буйных волос, воззрился, сощурясь. Но те два молодца, что стояли бок о бок в тени столба, явно не были большими боярами. Один из них выступил вперед, широко улыбнувшись:
   - Иван я, Федоров! Не по раз встречались с тобой!
   Изограф покивал головою, еще не понимая, с какою нуждой пришли к нему эти двое. Вгляделся. Второй мужик, загорелый и крепкий, по обличью воин, неуверенно расхмылил, и по этой улыбке узнал его Феофан.
   - Васка! - воскликнул. Далекою молодостью повеяло на старого мастера, и он, раскинув большие руки, обнял и поцеловал Василия.
   ...В келье у Феофана в Чудовом монастыре все напоминало не столько келью, сколько мастерскую изографа.
   Ученик Грека, любопытно поглядывая на Василия, быстро собирал на стол. Васька оглядывал куски дорогого лазурита и прочие цветные камни, что надобно было некогда ему растирать в тонкую пыль, ряды яичных скорлупок, кисти, большие и малые... Со всем этим к нему тоже возвращалась молодость, почти позабытая в боях и походах.
   Феофан неуклюже угощал своих гостей, посетовав на скудность монастырской трапезы.
   - Не затем пришли, отче! - возразил Иван, стараясь поскорее увести мастера от суедневных мелких забот. - Помнишь, баяли с тобою о Руси, о грядущем, в Нижнем Новгороде, при владыке Дионисии ищо!
   - Да... Было! - Мастер поник головой, помолчал. Иван, понявши, что коснулся не тех воспоминаний, начал сказывать о себе, о Ваське. Феофан оживился, вслушался, и Иван впервые подумал о том, что мастер уже очень стар и когда-то покинет сей мир, оставив после себя иконы и росписи храмов, оставив осмысленную красоту, в которой запечатлены уже ныне все те высокие мысли, что когда-то высказывал он им, двоим, еще в ту пору глупым русичам, от коих ожидал подвигов и тела, и духа... Совершили ли они эти подвиги? Не обманули ли ожиданий старого мастера, жизнь которого прошла в ожидании и поисках великого в многотрудной жизни сей?
   Феофан нынче уже не произносил тех речей, как когда-то. Он очень устал, и братаничи, поняв это, скоро встали, переглянувшись друг с другом. Феофан, осветлев ликом, протянул им руки.
   - Спасибо, друга, что не позабыли меня, старика! - сказал.
   И после уже, стоя на молитве, улыбался временем, вспоминая Ваську таким, каков он был у него некогда, молодым и глупым щенком, рвущимся в походы и битвы.
   А друзья, выйдя от мастера и забираясь в седла, согласно переглянулись, вздохнувши. Их старость была еще не близко.
   - Послезавтра к Лутоне! - высказал Иван. - Двоима поедем, я отпрошусь!
   ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
   Мелкий осенний дождь утихнул к утру. Когда выехали из Москвы и взошло солнце, все засверкало и заискрилось. Придорожные лужи и те были как кованая парча. По высокому сиренево-голубому небу тянули, уходя на юг, птичьи стада. Тонкая паутина летела по воздуху, запутываясь в волосах и гривах коней. Возы с сеном и снедью тащились встречь, расплескивая лужи, торопясь до снегов завезти в город зимний запас. Чавкали согласно копыта. Оба седока молчали, радостно чуя друг друга и отдаваясь подступающей тишине убранных осенних полей. Какая-то жонка с коромыслом любопытно обозрела двоих конных вершников, что неторопливо рысили встречь, и Иван, усмехнувши, примолвил:
   - Молод был - не так-то бабы да девки на меня глядели! А мне в те поры было сполагоря: мол, много такого-то добра! А ныне уже и сам гляжу в ину пору с грустью, словно што упустил в молодые-то годы! А старость придет, и не поглянут уже на тебя! Старый, мол, пень, што с ево взять?.. А у тебя, стало, татарка была в Орде? Фатима, баешь? Расскажи, какая она?
   - О чем говорить! - вздыхает Васька в ответ. - Было и прошло, и нет... Жива ли, помнит ли меня? Не ведаю! На Кондурче пропали...
   - Ничего нельзя было содеять?
   - Ничего! Я и не ведал, что хану лишь бы вырваться да удрать от Тимура!
   - Москву-то сжег, воин хренов! Мы цельный день книги возили из монастырей! Иные церквы до сводов набиты были книгами! Все огнь взял без утечи! Перепились, да и открыли ворота... Толкового воеводы в ту пору не нашлось в городи!
   Перемолчали опять. Дорога вилась теперь вдоль реки, мимо поредевших березовых рощ и почти облетевших осинников. Багряная красота осенних лесов густо усыпала землю и уже начинала буреть, теряя цвет. Хлопотливый ежик колобком выкатился на дорогу, понюхал воздух долгим носом, прислушался к чавканью копыт и исчез в пестроте кустов и палой листвы.
   - Я вот порой думаю, - снова начал Иван. - Для чего мы живем? В чем наше счастье? И в чем долг всякого людина перед собою и Господом?
   Сказано: работати Господу! Но ведь трудимсе больше для земного: ростим детей, служим князю, и в бой идем земного ради! И не идти нельзя, иначе жонок да малышню ворог в полон угонит, вон как тебя... И где тогда будет любовь к ближнему, ежели я его сам на поток да и на разорение выдал?
   Всем-то уйти в леса, молить Господа не можно - тово! Тогда ить и род людской ся прекратит! А раз уж создал нас Господь да наделил свободною волей, дак для чего-то мы, стало быть, надобны ему именно такие, земные да грешные!
   Конешно, друг дружке обязаны помогать всегда, а не так, как енти гости торговые, что тебя продать похотели в Орду... Да, так-то сказать, у нас русич русичу завсегда поможет, редко уж гад какой... И на поле Куликово вышли дружно. А в Византии ето кончилось, пото и гибнут теперича...
   Но я все не о том толкую! - оборвал он сам себя. - Понимашь што с годами начал замечать? Пока делашь што-то, косишь там, в поход ли идешь, терем рубишь, вот, - дак и дума никоторая не долит. Все ты при деле! А стоит побездельничать... Не дай Господи етую скатеретку-самобранку, про которую в сказках бают, нам, грешным! Попросту сопьемси! Пока мужик топор в руках держит да рукояти сохи, он и мужик. И воин - пока идет воинская страда. А иначе начнется, как у нас в молодечной, в Кремнике, в мирную пору: зернь, тавлеи, выпивка, кто помоложе - по бабам, парни портомойниц щупают, а те визжат от восторга... Нет, как уж Господь присудил "в поте лица" штоб, дак того нарушать не след! В доброй-то семье мужик хошь и дома сидит, то копылья, глядишь, тешет, то полозья гнет, то силья, то сети плетет альбо там кожи выделыват... Всяк с каким-то рукомеслом! И бабы сойдутся на беседу, на супрядки посудачить, песен попеть, а сами все с делом, с прялками. Да и боярыни на беседах не просто так сидят: золотом вышивают в церкву воздуха там, покровцы... Без дела никто не сидит!
   Я то и смекаю, што, значит, пока ты создаешь его, зажиток тот, пока сам ты создатель и работа по нраву тебе, дотоле ты и человек. А создал, да руки сложил, да потянуло к безделью, и нету тебя. Стало, не в том, что ты там сотворил, а в самом труде истина. Конца-то все одно нет! Кажен год надобно заново вспахать, да засеять, да после кажного пожара избы рубить наново, и все такое прочее... Да чего я гуторю-то! Поглядишь, Лутоня твой какой рукодельник: такие каповые братины да мисы режет - залюбуешься! И дом у ево весь резью покрыт! А жонка, Мотя, тоже мужу своему под стать. Николи не присядет и весела всегда! И тебя бы, Василий, надобно нынь оженить! Опять же детки пойдут... Ты баешь: были... Дак угнаны в полон! Свет широк, они, поди, коли и живы, уже и не помнят свово батьку... Фатима, баял, на сносях была... Тем паче! Теперича на Руси жену себе ищи! А в смерти и животе един Бог волен! Все быват: и черная смерть набежит, и глад, и иной мор какой, и нашествие вражье нахлынет... Христианину отчаиваться грех, сам знашь! Може, и все труды да беды нам токмо к испытанию от Всевышняго. Там-то у Ево жисть вечная! А земной путь надобно пройти достойно, чтобы и пред Господом, и пред собою не стыдно было на Страшном суде.
   - Знаешь, - отвечает Василий, глядя окрест, - ты сказывать сейчас про Лутоню, а у меня такое в душе, словно я давным-давно умер, тогда еще, в детстве, а теперь мне как с иного света повестили про здешние дела!
   Тот и другой смолкли. И опять обняла осенняя тишь. И только по белесому небу тянули и тянули с печальными криками отлетающие птичьи стада.
   - Стало, нам работать, а почто живем, не спрашивать? - подытожил Васька. - И счастья иного не искать, как в самом труде?
   - По сути так! - отмолвил Иван. - Да мне родная матка примером!
   - А все ж таки хочет человек иного чего-то! - протянул Василии. Хочет всегда! И ничо ты с ентим не сделашь! - Подумавши, прибавил еще: Мне вот до смерти надобно было стать сотником у татар! Себя утвердить!
   - Бросил же!
   - Да, бросил.
   И вновь замолчали.
   - А в том, што важен сам по себе труд, тут ты, пожалуй, прав! - снова подал голос Васька, когда уже отъехали с полверсты. - Какая-то сила вражья все губит и губит, а мы все творим да творим.
   - Дьявол! - убежденно отозвался Иван. - Ему Божье творенье противно, дак и рад все уничтожить на земле, да и землю саму!
   - Полагаешь, шайтан не Господом создан? - вопросил Васька.
   - В том наш спор с католиками! - убежденно возразил Иван. - Мне ученый муж один некогда сказывал: дьявол - это пустота, тьма, разрушающая все живое, как... Ну... Прорубь. Во льду весной! Края-то тают, исчезают словно, а сама прорубь растет и растет.
   - Ну, и когда наступит конец?
   - Когда мы перестанем любить друг друга да работати Господу!
   - Опять тот же ответ?!
   - Опять тот же. Иного и измыслить не можно!
   Васька глянул на Ивана, в синих глазах его мелькнул насмешливый огонек:
   - Ты, Иван, философ! А мне ныне дак попросту хорошо! И дышится легко у вас! Пыли нет! Так бы все ехал и ехал, без конца! Што ето там, бурая корова?
   - Лось! Они по осеням выходят на поля.
   - Затравить бы!
   - Нельзя. Куды мясо денем? Да и, кажись, княжие угодья тута! Подалее ежели, мочно, а тут нельзя.
   Замолчали.
   Поздняя осень! Еще несколько дней ветром высушит землю, и пойдет снег, укрывая поля и рощи до нового тепла, до новой весны.
   - Иване! А Лутоня меня и вправду примет? - вновь нарушает молчание Васька.
   - А вот увидишь! - незаботно сплевывая, отвечает Иван и, щурясь, озирает далекое поле с кромкою синего леса за ним.
   - Княжая запашка, верно? - прошает не очень уверенно Васька. Видишь, и межей нет!
   По стерне вдали бродили овцы, скоро запоказывались и крыши села.
   - Не, - возражает Иван, - тута, кажись, Афинеевские угодья, и запашка боярская, а не княжая!
   Спускается вечер. Оба погоняют коней.
   - Заночуем в Рузе! - говорит Иван, и Васька молча склоняет голову: в Рузе, так в Рузе... Еще не появились знакомые с издетства рощи и пажити, еще не начал сохнуть рот и увлажняться глаза.
   И все-таки в Рузе, где они удобно устроились в припутной избе, хозяева которой не раз пускали к себе и Ивана, и Лутоню, а потому долго ахали и охали, прознавши, что явился из Орды его потерянный было брат, лежа на соломенном ложе под старым тулупом рядом с Иваном, что спокойно посапывал во сне, Васька почти до утра не мог заснуть. От Ивана шло приятное тепло здорового мужского тела, в избе было сухо и чисто, пахло мятой, богородичной травой и сохнущим луком, плети которого были развешаны по стене в запечье. За дощатою переборкою спали на полу в овчинных "одевальниках" хозяева, изредка мурлыкал кот, забравшийся к детям на печь, где-то скреблась осторожная мышь. В стае изредка топотали ихние кони. А сна не было. Васька лежал навзничь, вспоминая всю свою прошедшую жизнь, и что-то похожее на ревность, не то зависть к младшему брату, обросшему детьми, утвердившему отцовское хозяйство, подымалось у него в душе. Он изредка смаргивал, глядя в потолочную тьму, и нежданная горькая слезинка, пробежав извилистый щекотный путь по щеке, падала на старый пуховой подголовник. Забылся только к утру, спал тяжело, постанывая во сне, и не сразу понял, что Иван, поднявшийся, умытый и свежий, будит его к трапезе.
   Позавтракали молоком и вчерашней кашей. Васька хотел было расплатиться, но хозяйка не позволила, пояснив:
   - У нас тута свой счет! Лутоня когда на рынок едут, завсегда медку оставят старухе, а у нас и ему, и братцу еговому завсегда и стол, и дом! И ты теперича, как нужда придет, у нас останавливай, не обедняем!
   Проводивши, долго стояла на крыльце, глядя вослед. Верно, гадала, как-то примет Лутоня потерянного в детстве родича.
   Ночью снова шел тихий осенний дождь. Земля пахла кладбищем, сырью и рябиновой горечью. С придорожных кустов, чуть заденешь плечом, осыпались целые дождевые струи. Ехали молча, да ежели бы Иван что и спросил, Васька навряд бы услышал его.
   Когда подымались на знакомый угор, у него и вправду пересохло во рту. Как вырос лес! Как все изменилось окрест! А вот новая росчисть... вторая... И уже по росчистям, по скирдам да по стогам, густо уставившим луговую низину, почуялось, как выросло селение.
   - Сколь ноне хозяев тута? - хрипло, не справившись с голосом, вопросил Васька.
   - Да, сказать не соврать, не восемь ли уже клетей? У одного Лутони ноне две избы, недавно старшего сына оженил, Павла! Еще у него старшая дочерь, Неонила, та теперь тоже замужем, второй сын, Игнаша, етот еще не женат, дома живет, Обакун, Забава, Услюм, да Луша, Лукерья, - всего семеро. Семеро по лавкам! - неуклюже пошутил Иван. Василий не ответил ему, вглядывался, подымаясь в стременах, гадал, которая изба принадлежит Лутоне. И, конечно, ошибся. Слава Богу, Иван, поняв, подсказал ему, что не та, а вон та, внизу, рядом с большою елью.
   - Там, под деревом, и ваш батька похоронен! - прибавил Иван.
   Василий остановил коня. Тяжко дышал и долго не мог справиться с собою. Снятою шапкою вытер себе лицо. Наконец, закусивши губу, шевельнул стременами. Иван, поотстав, узрел вдруг, как много уже седины в выгоревших Васькиных волосах, и ужаснулся впервые - ведь жизнь прошла, вся жизнь! Ваське ведь близко к пятидесяти! Да и ему, Ивану, уже на пятый десяток пошло... А я ему жениться еще предлагал! - подумалось с поздним раскаяньем. - Тут впору какую вдову брать детную...
   Васька вдруг перешел в скок, снова замер. После порысил с каким-то отчаяньем. Знакомый Ивану порог Лутониной избы приближался неотвратимо. Дома ли Лутоня еще? - гадал Иван, рыся следом за Васькой и не ведая: крикнуть ли, позвать, упредить али предоставить все самому Василию?
   Васька меж тем, наддав, уже приблизил к крыльцу и соскочил с коня. Из стаи вышел высокий парень. Иван подумал сперва - Паша, прежний Носырь, но то был второй Лутонин отрок, Игнатий. Вгляделся, узрел подъезжающего Ивана Федорова, оборотясь, что-то крикнул в избу.
   Мотя выскочила на крыльцо. Все такая же быстрая, верткая, - никак не скажешь, что бабе за сорок уже (да и сама лонись дурила, приговаривала: "бабий век - сорок лет, а как будет сорок пять, баба ягодка опять!"). Узрела Ивана, сложив руку лодочкой, прикрывая глаза от солнца, вгляделась в Василия, что-то, видно, поняла, засуетилась, кинулась в избу, после назад. Нюнка и Забава выскочили обе, заалев, словно розовый цвет, за ними, стремглав, вылетела Лушка, вихрастая, разбойная, тоже уставилась на гостя. Вышли и Обакун с Услюмом, держась за руки, и, наконец, показался Лутоня. Неторопливо, развалисто спустился с крыльца, верно, подумал, что Иван приехал с кем из своих послужильцев.
   Васька стоял столбом, ни слова не говоря. Иван сзади подсказывал, кивал головою: взгляни, мол! Лутоня остоялся, вгляделся. Иван изо всех сил кивал ему сзади: да, мол, да!
   - Вася, ты? - прошептал наконец Лутоня, и что-то давнее, детское проявилось в его лице, лице заматерелого статочного мужика. - Ты, Вася!? повторил он, уже громче.
   Василий стоял, деревянно кивая головой. Лутоня подходил к нему медленно и вдруг кинулся брату на грудь, в тот же миг и Василий сделал шаг вперед, и они обнялись, сжали друг друга в объятиях, и глухие мужские рыдания послышались от двоих сцепившихся словно в борьбе мужиков.
   - Дядя ваш! - выдохнула дочерям Мотя. - Живо! Ты, Нюнка, на стол собирай, а Забава с Лушей пусть баню топят! Игоша, коней обряди! И ты, Обакун, ему помогай, да живо, живо!
   Сама улетела в избу. Забытый матерью Услюм медленно подошел к обретенному дяде.
   - Ты из Орды? - вопросил робко, разулыбавшись всем своим отроческим, круглым, в коричневых конопушках, лицом. - И ты наш дядя, да?
   Лутоня уже тянул Ваську в дом, словно боясь, что тот вновь исчезнет на долгие годы.
   - Погодите, мужики! - подсказал, подходя, Иван. - Дайте Моте праздничный стол собрать!
   Присели втроем на завалинку. Лутоня вдруг опустил голову и заплакал.
   - Я ведь тебя всю жисть ждал! Не верил, што погиб! Всю жисть! бормотал он сквозь слезы. И Василий слушал его молча, опустив голову, не понимая сам, что творится в его душе в этот миг.
   Скоро зазвали в дом. Мотя металась по избе в праздничном платье. Стол уже ломился от разной деревенской закуски. Нерешительно, сияя лицом, предложила:
   - Может, пока перекусите, а там - в баню? А я, тем часом, пирогов напеку! Тесто у меня поставлено еще с вечера, как знала!
   Еда и успокаивает, и соединяет. За столом, хлебнувши пива, закусив и капусткой, и рыжиком, отведав моченой брусницы, разломивши по сушеному лещу, макая в свежий мед куски вчерашнего калача, братовья уже весело гуторили, вперебой сказывая, каждый о своем. Мотя крутилась с дочерьми, потрескивала печь, и дым уже потек над головами мужиков, разыскивая отверстый дымник, а парни, управясь с лошадьми, сидели на лавке, во все глаза восторженно взирая на обретенного дядю, который дрался с самим Тимуром, был в плену и в Орде, прожил всю жизнь в боях и походах и вот теперь возвернулся домой и будет жить с ними!
   С полубеседы пожаловал Павел с молодою женой, что, вспыхивая и низя глаза, любопытно разглядывала гостя.
   Павел, до смешного похожий одновременно и на отца, и на Мотю, издали поглядеть, второй Лутоня, а сблизи, коли бы снять бороду, обличьем словно и от матери не отличить, - степенно поздоровался, воздавши дяде Василию поклон. Назвал себя, сложил руки на колени и тоже стал слушать, более не размыкая уст. Как-то скоро позвали и в баню. Баня была чисто вымыта и благоухала распаренным березовым веником и богородской травою. Парились всласть. Снова и снова хлестали друг друга березовыми вениками, в каждый из которых вставлена была дубовая ветвь. Иван притащил из предбанника ковш квасу, хлестнул на каменку. Васька аж ахнул от охватившего разом пряного жара. Потом долго сидели, отмякая, приходили в себя, пили квас.
   - Теперь вся деревня соберется! - говорил Иван. - Тут они, почитай, все друг другу родня! Ты уж не зазри, Мотю не обидь, вишь, как обрадовала тебе!
   Васька пил квас, хмурился, все не понимал: что это с ним? А словно в гости приехал, на краткий срок, и будет праздничный стол, гости, разливанное море, а потом придет снова сесть на коня и скакать куда-то к себе, в степь ли, в далекий ли Крым, и там, в юрте, лежа на кошмах, вспоминать свое московское быванье.
   Иван угадал. По возвращении братовьев из бани изба была уже полна. Составляли столы, чтобы рассадить всех. Сытный дух только что вдвинутых в истопленную и выпаханную печь пирогов уже начинал течь по горнице. Ваську тормошили, хлопали по плечам. Приволокся какой-то дед, уверявший, что дитятею держал Ваську на коленях, какая-то старая жонка с плачем кинулась к нему на грудь, оросив слезами его льняную рубаху, выданную Лутоней со своих запасов, и тоже уверяла, что баюкала Ваську в колыбели, помнит его покойных и мать, и отца, и даже помнит, как угоняли в полон литвины деревенских жителей.
   Васька не помнил никого. От шума, от возгласов, смеха у него закладывало уши. Лутоня извлек откуда-то корчагу хмельного меда, на столе уже дымились разлитые в резные каповые мисы щи, скворчала под крышкою жареная медвежатина, в глиняные кувшины были розлиты малиновый, ржаной, клюквенный и медовый квасы, стояли латки с морошкою и грибами. Скоро явился и пирог, словом, начался пир.
   Обалделый от еды и питья Василий был под руки отведен в боковушу, как в тумане воспринимая Мотины объяснения, что, де, "Лутоня етую горницу нарочито для тебя и рубил!" - и, отпущенный, пал лицом вниз, уже не чуя, как его раздевали, стягивая сапоги и верхнее платье.
   Проснулся он поздно ночью. Хотелось пить. Нашарил квасник, поставленный в изголовьи, долго пил терпкий ржаной квас и после уже, как ни бился, не мог заснуть. Лутоня, порешивший лечь с братом, и Иван мирно посапывали рядом. Васька встал, крадучись, босиком, прошлепал в соседнюю горницу. Мотя молча соскочила с полатей, отвела его через сени в хлев, справить малую нужду, дождала, не вздувая огня, когда он кончит, взяла за руку и так же молча довела до горницы. Он постоял, дождав, когда хозяйка уснет, и, крадучись, вышел во двор.
   Луна плыла в облаках, то показываясь, то пропадая. Издрогнув, Васька собрал горстью рубаху на груди. Присел на ступеньку. В душе шевельнулось дикое: тихо взнуздать коня и ускакать, ускакать навовсе, чтобы больше не видеться с братом, которому он стал за прошедшие годы совершенно чужой. Большая собака подошла к нему, доверчиво подрагивая хвостом, положила Ваське на колени черную голову, прося ласки. Он погладил ее, почесал за ухом. Пес довольно потерся о его рукав, прикрывая глаза. С тихим урчанием отошел и лег близь. Назади скрипнула дверь. Лутоня, в наброшенном на плеча летнем зипуне, подошел и уселся рядом. Помолчал. Попросил тихо:
   - Не уезжай! Не то я себе того николи не прощу!
   Вдали, на болоте, скрипели коростели. Ухнул филин. Какая-то мелкая живность шевелилась в кустах, не то хорь, не то еж.
   - Да што ты, Лутоня! Надумал тоже! Каку нелепицу баешь! - нарочито грубо отмолвил Васька. - Айда спать!
   Его всего била мелкая дрожь, и тайный отъезд взаправду показался нелепостью. Повалившись в непростывшую мякоть постели, заботно укрытый тулупом, чуя под боком Лутоню, Васька, согревшись, наконец уснул и спал до утра.
   Гуляли и назавтра, гуляли и в третий день. Васька наконец устал от хмельного питья и еды. Да и Иван Федоров собирался домой, служба не ждала.
   - Може, вместе махнем? - предложил было Васька.
   - Поживи еще! - возразил Иван. - Брата обидишь! А с Кошкою я сам сговорю, возьмет он тебя, не сумуй!
   Обнялись, простились. Васька все-таки решился откровенно поговорить с братом, объяснил, что приехал не пустой, с серебром в поясе, и как бы ето... В хозяйство, штобы не в тягость никому... И встретил такой горький, такой потерянный взгляд Лутони, что поперхнулся на полуслове, смолк. Лутоня встал, отвернулся к окну, плечи у него вздрагивали.
   - Зачем, зачем обижаешь? - выговорил глухо. - Али не угодил чем? Столько годов сожидал! Да не надобно мне того серебра, ничего мне не надобно от тебя! Мне брат нужен! Старейший! Што меня, отрока, от смерти, от плена спас, собою пожертвовав! Ты ить мог уйти, меня бросить. Дак какое тут серебро! - вскричал Лутоня с надрывом. - Эх! - махнул рукою, выбежал из горницы.
   Васька обвел глазами разом осиротевший покой, приметил наконец то, чего за пирами, за шумом не замечал: как любовно срублена горенка, предназначенная братом для него, как закруглены углы, выглажены топором до зеркального блеска стены, приметил узорную резь на лавках, на ножках стола, на затейливо изукрашенном поставце, и горячая волна стыда облила его с головы до ног. Долго разыскивал Лутоню и нашел его прячущегося на задах, в овине.
   - Прости! - сказал. - Отвык я попросту, огрубел... Прости меня! -Лутоня не отвечал, лежал ничью, плакал. Васька сел рядом, стал ерошить братние волосы и вдруг впервые почуял себя, и верно, старшим братом, воротившим из дали-дальней домой. - Ну, не плачь, будет! Ну...
   - Да я на тебя не в обиде, - выдохнул наконец Лутоня. - Токмо не уходи, не бросай меня теперь!
   Васька молчал, продолжая ерошить Лутонину голову.
   - Боярин Федор Кошка берет меня толмачом! - высказал наконец. Уезжать буду, надолго, когда и на полгода, год. А жить стану здесь, у тебя. Боле не расстанемси. И - будет! Вставай! Не то скоро и Мотя сюда прибежит! Хорошая она у тебя, хороших парней и девок тебе нарожала, ее и поберечь не грех. Ну, пошли. Пошли же! Да вытри лицо, детям слез не казать!
   В тот же день, к вечеру, Ваське опять пришлось расчувствоваться. Игнатий с Обакуном зашли к нему в горницу. Обакун молчал, а Игнатий выговорил, с юношеской суровостью:
   - Мы к тебе, дядя, пришли, штобы ты ведал... Батько баял не по раз, што тебе жизнью обязан своей, а стало и нам, и мы... Не рожены были бы, вишь! Мы все помним то, и матка тоже. И тебе тута все мы рады, никоторый иначе не мыслит. Порешили сказать, штобы знал!
   Парни встали враз, поклонили ему в пояс. Васька сделал шаг, обнял обоих, привлек к себе. Смутной печалью укололо, что у него самого не получилось заиметь таких вот рослых сынов, наследников и продолжателей рода... Да, впрочем, - окоротил сам себя, - род-то у нас один с Лутоней, Услюмов род!
   - Василий-свет! Парни! - пропела за стеною Мотя. - Ужинать!
   ЭПИЛОГ
   Разумеется, ни жизнь, ни история на этом не кончились, да жизнь и не кончается никогда! Было всякое: и тяжкие беды, и одоления на враги. Был, восемь лет спустя, разорительный поход Едигея на Русь, последний, на который оказалась способной Орда. Продолжались и многоразличные попытки Витовта добиться своего и подчинить Московское великое княжество. Василий Дмитрич не по раз выводил рати противу тестя, оканчивая, впрочем, дело каждый раз миром. Были смерти в рождения, обновлялся народ, новые поколения приходили на смену старым. Годы текли, старое старилось.
   Шестнадцать лет спустя Идигу, сменивший на престоле Орды уже трех ханов, предложил Витовту, с которым они сражались все эти годы, ослабляя друг друга и тем давая укрепляться Москве, вечный мир. Передо мною лежат два перевода грамоты Идигу, и я не знаю, который из них следует предпочесть.
   Этот?
   "Князь знаменитый! В трудах и подвигах, продиктованных честолюбием, застигла нас обоих унылая старость. Посвятим же миру остаток дней наших! Кровь, пролитая нами в битвах взаимной ненависти, уже поглощена землей; слова бранные, которыми мы поносили друг друга, рассеяны ветром; пламя войны очистило сердца наши от злобы; года погасили пламя".
   Или вот этот, второй?
   "Достигли мы, ясный король, вечерних лет жизни нашей. Последние наши дни следует провести в мире. Кровь, которую мы проливали в войнах друг с другом, пусть всосется в землю. Слова злоречии и обид, которыми мы друг друга осыпали, пусть унесет ветер. Пусть гнев наш сгорит в огне. Пожары же наших войн пусть на будущее время зальет вода".
   Я прикрываю глаза и вижу, как это происходило. Крым. Теплый ветер. Идигу говорит, сидя на ковре, на подушках. Толмач записывает слова повелителя. Идигу смотрит, щурясь, на горы, представляет, как шелестит сухая трава в степи, изредка роняет слова: "Пролитая кровь... в землю"...
   Теплый ветер ласкает старое лицо, и если закрыть глаза, совсем закрыть, можно вообразить себе ровный бег коня по степи, свист трав, ударяющих в стремена, запахи конского пота и полыни. Можно представить, ощутить на миг молодость. Пока не шевельнешься, пока в старых членах не проснется трудная боль, не дающая себя обмануть. ..."Слова злоречии и обид... пусть унесет ветер!" - говорит Идигу, вновь открывая щелки глаз, замершему в ожидании писцу с тростниковым каламом в руках...
   В литовской столице возводили на ордынский престол новых ханов, имена которых искажены летописью, а усилия погибли напрасно, ибо им не было дано преодолеть ни таланта, ни мудрости последнего великого полководца распадающейся монгольской державы...
   И ему, и Витовту оставалось еще по полтора десятка лет жизни. Престарелый Идигу, так и не обретя мира, погиб в сражении со своими соплеменниками. А Витовту так и не далась королевская корона, к которой он рвался всю жизнь, бросив к подножию своей мечты судьбы Великой Литвы, быть может, именно по этой причине проигравшей свою грядущую судьбу и несвершившееся величие в веках Московской Руси, которая медленно, но неодолимо восходила к вершинам славы, подобно тяжко возносящемуся к небесам столпу Ивана Великого.
   Были на русской земле и неудачные войны, и черная смерть, и резня правителей, и пожары, уносящие в ничто бесценные книжные памяти прошлого. Было все!
   Прислушаемся: не доносит ли снова до нас из небытия топот копыт проходящей конницы? Голос ратей и лязг боевого железа? Созидающий стук топора и песню, несущуюся над холмистой равниной России... И тихий смех, и говор любви и юности, и достойные похороны достойно проживших свои жизни поколений. И новые весны, и шум дождя по мокрой листве берез, и тонкий серп луны над притихшим полем, и мягкие губы любимой, и зов в неведомое, и сонный храм вдалеке, возносящий ввысь, к Господу, схожие со свечным пламенем золотые луковицы глав... И колокольный звон, призывающий к молитве или к сражению... И ветер, то теплый, то ледяной, капризный и вечно юный, прихотливо листающий открытую всем ветрам нескончаемую книгу судьбы.