Об учителе надобно написать! В назидание грядущим по нас, ибо мы уходим, уходит наш век, и мы вместе с ним.
   Он, Федор, не сможет этого содеять! Слишком близок и слишком дорог ему покойный "дядя Сережа". Иные многие воспоминания и не передашь бумаге! Быть может, Епифаний? Или кто иной из Маковецкой братии? Писать о тех, кого знал и ведал живыми, безмерно трудно. Не ведаешь, о чем надобно молвить и о чем умолчать. Как поймут иное не ведавшие великого старца грядущие книгочии? Как передать, наконец, истинное величие его простоты? Не станешь ведь рассказывать о том, как именно наставник шил рубахи и охабни, или тачал сапоги, или резал кленовую, липовую ли посуду, шепча про себя слова молитв? Шьют, режут и тачают обувь многие, так же точно сжимая в руке резец и долото, иглу или сапожный нож, но немногие при том становятся святыми!
   Нет, ему не написать о наставнике! Довольно того, что он начертал красками его образ! Успел начертать... Позже он хотел изобразить Сергия красками уже на дереве, но что-то удержало. Не имел права до канонизации изображать учителя святым, а иначе не мыслилось. Парсуны, как у латинян, пока еще не писали на Руси.
   Федор смежает очи, и одинокая нежданная слеза скатывается по его впалой щеке, исчезая в завитках поседевшей бороды. Жить ему остается недолго, очень недолго, и он сам, не обманываясь, знает об этом. И когда, в исходе ноября, наступает неизбежный конец, Федор успевает приготовить себя к нему, собороваться и причаститься.
   На улице, за окнами, снег, метет метель, а он угадывает в свисте метели идущий от Пропонтиды соленый ветер и улыбается ему, очи смежив. Земной путь пройден, и долг, начертанный ему Господом, исполнен, худо ли, хорошо. Вокруг ложа сидят верные прислужники, последователи, ученики. Игуменья Рождественского монастыря с тремя инокинями тоже тут. А он сейчас вспоминает Маковецкую обитель, такую, какой она была в прежние годы, затерянная в лесах, едва заметная, и наставник его, родной дядя Сережа, Сергий Радонежский, был еще молод и крепок, и так сладко было ему, Федору, быть рядом с ним! Останься он на Маковце, был бы сейчас на месте Никона... Нет, не та судьба была суждена ему! И все, совершившееся в жизни, совершилось по воле Создателя, который мудрее и превыше всего и, вместе, начало всему. Иного, сказанного еще Дионисием Ареопагитом в глубокой древности, не скажет никто и в грядущих неведомых веках.
   Много ли он, Федор, содеял в своей жизни? Все ли должное совершил? Аще чего и не возмог, да возмогут грядущие вослед! Жизнь не остановит свой бег с его успением. Жизнь не кончается никогда! И за то тоже надобно благодарить Господа!
   Умер архиепископ Федор 28 числа ноября месяца 1394 года и похоронен у себя, в Ростове. "Положен бысть в соборней церкви святыя Богородицы".
   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
   Обещанный Софьей сын родился тридцатого марта. Младенца назвали Георгием. Софья лежала на подушках усталая и счастливая, с голубыми тенями в подглазьях - роды были трудные. Василий держал в ладонях ее потные исхудалые руки и готов был все сделать, на все согласить ради нее, даже и на эту клятую грамоту Витовтову был почти согласен, по которой тесть, через Соню, предлагал ему заключить ряд, направленный по сути противу рязанского князя Олега, да и против смоленских князей, коих, согласись он на Витовтовы предложения, Москва бросала бы на сьеденье Литве.
   Зимой Витовт совершил очередной набег на Рязань. Пограбили волости и ушли.
   Олег просил о помощи согласно старым перемирным грамотам, заключенным еще покойным батюшкою (быти заедино противу татарина альбо литвина), и Василий, не очень тогда расположенный помогать Олегу, собирал думу.
   Князя Олега не любили на Москве. Всем помнилось взятие Лопасни, недавний погром Коломны, а гибельного боя под Переяславлем-Рязанским даже добродушный Владимир Андреич простить Олегу не мог. Вновь и вновь повторяли нелепую басню о якобы указанных Тохтамышу бродах на Оке, словно бы любой татарин, гоняющий косяки коней на продажу, не ведал всех этих бродов лучше всякого русского князя! (И будут повторять ту нелепость шесть столетий подряд и еще неведомо сколь, не беря в толк никакие разумные доводы.) Человек любит другого за то доброе, что сам совершил для этого человека. (Великий Тимур, когда-то облагодетельствовавший Тохтамыша, по слухам, перед самою смертью мыслил, сменяя гнев на милость, вновь посадить неверного хана на ордынский престол.)
   Не любили Олега. И что могла решить дума?! Акинфичи все были против него, Всеволожи тоже, Кобылины устранились, за помощь был едва ли не один Иван Мороз. Дума, поспорив и погадав, высказалась за то, чтобы рать не посылать, решить дело миром. На деле это означало, что Олега оставляют без помощи, один на один с Витовтом. Но не было уже в живых Сергия Радонежского, заключавшего ряд с рязанским князем, не было и его племянника, Федора, не было уже и самого князя Дмитрия. Вновь возникли нелепые слухи об "измене" Олега: рязанские черноземы не одним Акинфичам мешали спать спокойно. Так ли, сяк ли, а решили не помогать. И... Мог Василий поиначить боярский приговор, мог! Но вмешалась Софья.
   И вот теперь, когда он готов на колени стать и целовать ее потные пальцы, когда она наконец наградила его наследником, Соня, только что отнявшая малыша от голубой раздавшейся груди (начинала кормить сама, потом уж передавала младеня кормилицам), говорит вновь о дружбе с Витовтом, о том, что надобно помочь тестю, что его утесняют и немецкие рыцари, и Ягайло, что рыцари отравили ее братьев, обоих Витовтовых сыновей (о чем думал тесть, когда жег рыцарские замки, не вызволив прежде детей из затвора!), что он несчастен, что ему не на кого опереться, кроме Василия...
   Литва, невзирая на все свары и ссоры, росла как опара, вылезающая из квашни, уже к самым ближним рубежам Владимирской земли подбираясь, проглатывая Северские княжества одно за другим, нависая над Новгородом и Псковом. Не видя Соню, Василий понимал все это, но тут, у постели любимой, глядя в ее огромные после пережитого страдания глаза, вновь перестает понимать что-либо. Он зарывается лицом в подушки, не хочет думать, она перебирает пальчиками его кудри и говорит, говорит... И хорошо, что Василий сейчас не видит ее лица, победно торжествующего, несмотря на слабость и пережитую муку.
   - Погоди, - шепчет, - потерпи еще немного!
   Терпеть надобно всяко: Пасха нынче одиннадцатого апреля, а Великим Постом и без того не грешат! Да и сразу-то после родов... Но Соня шепчет так, словно все можно, и можно немедленно, и только любовь предлагает ему искус ожидания. И он не выдерживает, срывает одеяло, как безумный целует ее ноги, тоже исхудалые и потные, а она все гладит его по волосам, почти не сопротивляясь, и только повторяет:
   - Пожди, пожди еще немного!
   Василий едва опоминается, дрожа. Вновь закрывает ее крытою шелком оболчиной...
   Да, да! Нет у него высокого каменного терема с круглящимися в вышине ребристыми сводами, нет рисунчатых стекол в окнах, забранных слюдой. Нет танцев с музыкою, нет менестрелей, нет рыцарских турниров, многого нет! Красота его страны - в золоте церковных облачений, в пышных службах и пасхальных процессиях, да еще в свадебных торжествах, которые, однако, ведутся по тому же единому обряду, что в крестьянской, что в боярской, что и в княжеской семье... Всего того, к чему привыкла ты там, у себя на Западе, здесь нет, хотя в твоей Литве нету даже и того, что есть у нас. Но Витовт хочет быть королем, Витовт хочет передолить Ягайлу... И вот главная труднота: не хочет ли он и Русь забрать под себя?
   Так или иначе, Олегу не помогли. Справили Пасху. О суздальских князьях не было пока ни вести, ни навести. Да и Тохтамыш с ратью, по слухам, отправился куда-то за Куру, в Азербайджан, в Арран ли, новым походом на Тимура, и можно было пока не опасить себя возможною потерею Нижнего.
   Киприан деятельно вникал в дела митрополии, восстанавливая порушенные святыни и угасшую было при Пимене работу владычных мастерских и книжарен, предупредивши, однако, Василия, что на тот год ладит направить стопы свои в Киев, и надолго, дабы не дать католикам слишком укрепиться в Подолии и Червонной Руси.
   Знатный иконописец Феофан Грек был уже загодя перезван в Москву и готовился, лишь отдадут морозы и просохнут стены, взяться за роспись церкви Рождества Богородицы. Уже собралась иконописная дружина, дюжина учеников и подмастерьев во главе с самим Феофаном. Четвертого июня церкву начали подписывать, и мать, Евдокия, долгими часами не вылезала оттудова, радуясь тому, что созданный ею храм принимает наконец пристойный и прилегши вид.
   Иван Федоров, сменяясь со сторожи, тоже почасту забегал в храм, приветствовал мастера, и неоднократно видел совсем близко-поблизку великую княгиню, вдову Дмитрия Иваныча, что стояла впереди прислужниц своих, кутая плечи в переливчатый летник, и глядела, не отрываясь, на то, как под кистью седобородого мастера возникают из небытия такие же, как он сам, сухопарые и длинноногие фигуры святых воинов и пророков. Мастер иногда оборачивался и бросал слово-два, но чаще как бы и не замечал княгиню. Иногда делал наставления ученикам, иногда, редко, пускался, не опуская кисти, в философские умствования, и тогда толпа глядельщиков и учеников замирала, раскрывши рты, слушала мастера, и сама Евдокия подходила ближе, дабы не пропустить речей мудрого грека, зело исхитренного не токмо в художестве, но и в науке книжной.
   Ивана Федорова грек признал, вспомнил, но уже и как бы издалека. Монашество, принятый им постриг, изменило мастера до неузнаваемости. Он словно бы перешел за некую незримую грань и уже оттудова, издалека, глядел на мирян, не перешедших за этот рубеж, отделяющий духовное от плотского. Лишь раз рассеянно вспомнил о Ваське, покивал головой, мысля о чем-то своем, когда Иван начал было сказывать об ихней ордынской встрече. Выслушал, да более и не спросил ничего. То было земное, суетное, теперь уже не важное и неинтересное Феофану... Так, во всяком случае, понял Иван. И только начиная говорить о высоком, изограф на время оживлялся, превращаясь вновь в того, прежнего, пламенного проповедника.
   Как-то, приблизившись, Иван Федоров нечаянно услышал слова, сказанные мастером напарнику своему:
   - Все мы стоим уже у порога своего! Я временами чую близость конца и об одном мыслю ныне: достойно завершить свой труд, не оставить создаваемого на полдороге!
   - Да, - ответил тот, кивнувши головою. - Вечность грядет!
   Оба старых мастера стояли в стороне, отдыхая, глядя на своих усердно трудившихся подмастерьев, потом, не сказавши более ничего, пошли к работе.
   "Вечность грядет!" - повторил про себя Иван, выбираясь из храма и поеживаясь, - в еще не прогретой вдосталь солнцем каменной хоромине было знобко и неволею пробирала дрожь, - и слово это, "вечность", тоже заставляло, как от холода, вздергивать плечи. Весна была ветреной.
   Ветреные и солнечные дни стояли и в июне. Загорелось, как и доднесь бывало чаще всего, Петровками. Просушенные до звона бревенчатые клети пламя охватывало разом. Горящие головни, пылающая дрань летели по воздуху. Москвичи бестолково гнали скот, теснились в улицах, прибавляя бестолочи и суеты. Огонь шел кругом, огибая Кремник.
   Иван, прискакав на свое подворье, едва успел вывести скот и схоронить добро. Слава Богу, государыня-мать успела уложить что поценнее в укладки, собрать лопоть и справу, одеть детей и только дожидала сына, чтобы зарыть сундук с добром. Иное, по прежнему опыту, опустили в колодец. Яму с рожью укрыли рогожами, закидали землей. Все делали торопливо, но споро и без излишней суеты. Холоп попался толковый, и девка, взятая из Острового, быстро и с умом помогала матери. Выезжали, когда уже все заволокло дымом. Лошади кашляли, корова никак не хотела идти, связанные овцы жалко блеяли, дергаясь от летящих по воздуху искр и треска пламени, взмывавшего уже за ближними клетями. Устремили к Москве-реке едва не последними с ихней улицы.
   Першило в горле, кони шли каким-то дурным плясом, привязанную корову почти волокли по земи за рога, холоп, осатанев, бил ее жердью по крестцу, подгоняя упрямую животину. Все ж таки вырвались из пламени и дыма, скатились к берегу Неглинной (тут уж казало легче дышать!) и берегом, объезжая пылающие хоромы, ринули к большой московской воде, где табунился народ, где скотина стояла по брюхо в реке, вздрагивая от летящих сверху и с шипом валящихся в воду кусков горящего дерева, где иные сидели молча, натянувши на голову рогожное покрывало, другие же, с дракою, лезли на переполненный мост, ладя убраться в Заречье.
   Оставив семью под обрывом, Иван устремил к своей сотне, на пожар, отстаивать Богоявленский монастырь и Кремник.
   Великий князь Василий, отослав Софью с детьми на Воробьево, сам остался в городе. Совался на коне туда и сюда, ободряя ратных, что растаскивали крючьями горящие венцы и цепью передавали в кожаных и кленовых ведрах воду из Москвы-реки, тут же щедро выливаемую на дощатые свесы кровель - не загорелось бы невзначай!
   Кремник отстояли. Почти отстояли и Богоявление, хотя на посаде в этот раз сгорело несколько тысяч дворов, почитай, три четверти города взялись дымом.
   И надо было вновь возить лес и рубить хоромы, и надо было в те же сроки начинать косить и что-то предпринимать, ибо уже докатывали слухи о том, что на ордынских рубежах творится всяческая неподобь, что страшный Тимур перешел Терек и теперь движется по степи, разоряя и уничтожая все подряд. И в тихую радость многих (заплатил-таки Тохтамыш за разор Москвы!) вплеталась, разгораясь, как недавний пожар, иная, тревожная мысль: а ну как Железный Хромец досягнет и до Москвы!
   С Софьей они-таки разругались на этот раз, вослед первых, особенно сладких после долгого воздержания любовных ласк, когда Василий, тиская эту приманчиво сладкую плоть, не понимал еще ничего, страдая оттого лишь, что не мог непрерывно, часами, предаваться безумию любви. Соня, казалось, даже не уставала, хотя и у нее порою начинало кружить голову, и тогда она пьяно отталкивала его от себя, хрипло бросала: "Уймись!" Они умывались, шли к трапезе, в церковь или в баню, Василий высиживал обязательные часы в думе, судил боярские споры, принимал отчеты о том, сколько выдано лесу да как восстанавливают сгоревшие вымола и торговые ряды, а сам, прислушиваясь к себе, только одно и чуял: как неодолимо подымается в нем новая волна страсти и уже почти зверское желание мять, кусать, целовать ее разъятые бедра, губы и грудь... Должно было надорваться, должно было окончить чем-то... Жаль, не случилось Василию отъехать куда по делам ли али на охоту (для охоты было не время, а дела как раз держали его в Москве). Оба, не понимая того сами, устали до одури, и тут еще Соня опять стала принуждать к так и не подписанному соглашению с Витовтом, и Василий, чуя попеременные волны жара, желания и ненависти, взорвался наконец:
   - Отец твой душит меня! Не сегодня-завтра отберет Новгород, займет все Северские княжества, и что останет тогда от Руси?! Как ето у вас там по франкской мове? "Кошемар"! Дак над Русью два "кошемара", два ужаса таких! Орда и Литва! И не ведаю, какой хуже! Ордынцы нас хошь в свою веру пока не мыслят перегонять...
   - Ежели не придет Тимур! - возразила она.
   Соня стояла, заведя руки за спину, щурясь и зло обнажая зубы, втайне жалея теперь о слишком бурных удовольствиях прошедших недель (нать было помучить ево поболе!).
   - Железный Хромец?
   - Да! Бают, он токмо тех и щадит, кто Мехметовой веры! - Софья глядела на супруга почти с торжеством.
   - Дак и што? И поддаться нам всем Витовту? Отдать Рязань, Смоленск, Плесков, Новгород...
   - Ну и что ж! - возразила она, хищно оскалясь. - У батюшки сыновей нет и не будет! Я наследница! Я! А ты - мой муж! Наш сын, етот вот Юрий, станет королем Великой Литвы и Руссии! И у Ягайлы нет сыновей! Ядвига доселе неплодна! А коли она не родит наследника и Ягайло умрет, мой батюшка станет еще и польским королем, да, да!
   Василий глядел, прихмурясь, обмысливал. Не ожидал такого от жены.
   Вопросил с тайной издевкою:
   - Ето как, ценою католического крещения?
   - Ради того, чтобы все славянские земли собрать воедино, - пылко выкрикнула она, - стоит даже и веру переменить!
   Василий молчал. Софья вгляделась в него, поперхнулась, мотанула головой, отступать не желая.
   - Где у тебя еще такие, как Сергий?! А без них, егда и Киприан умрет, не устоит православие на Руси!
   Василий молчал. Замолкла наконец и Софья, понявши, что наговорила лишнего. Василий наконец отверз уста, промолвил глухо:
   - То все мечты. Пока же твой отец вот-вот заберет Смоленск у меня под носом, а ежели еще и Рязань, Псков и Новгород - что останется от Руси? И кто еще сядет в Литве на престол после батюшки твоего? Скиргайло, поди?
   - Пото нам и надобно быть вместе с батюшкою! - упрямо повторила она, уже понимая, впрочем, что опять разбилась о роковую преграду верований, отделяющую Русь от католического Запада с Польшей, а теперь и с Литвой.
   - Ты не понимаешь, - продолжал он тем же глухим, но твердым голосом, - у нас все иное: обычаи, нравы, повада, и у вятших, и у молодших, у всех! С Польшею нас николи не слепишь! Насмотрелсе я! Узрел, почуял! Да и Литва ваша пропадет под Польшею! Лепше бы твоему батюшке православную веру блюсти! Русичей-то, православных, в Великой Литве не в десять ли раз поболее, чем литвинов? И так грамота у вас на русской мове! Что ж, на латынь будете переиначивать все? Не выйдет у вас!
   - Я тоже православная! - опоминаясь, с упреком возразила Софья. Токмо о том и речь, что все мы поврозь и по углам, а от Ягайлы батюшка, почитай, уже и освободил себя!
   - От Ягайлы, да не от латынских ксендзов! - печально возразил Василий. (Объединить Русь с Литвою в единое великое княжество, и тогда скинуть Орду, остановить турок, отодвинуть католиков за Карпаты... От такого неволею закружит голову!) Он взглянул на Софью уже без ярости, печально и просто. Соня поняла тоже, молча, зажмурив глаза, бросилась на шею ему. Василий осторожно разжал ее руки, поцеловал в ладони, отвел от себя. Ничего не сказав больше, вышел из покоя. Софья хотела было кинуться за ним, задержать, но почувствовала вдруг внезапную дурноту, разом ослабли ноги, рухнула на лавку, не то с отчаяньем, не то с радостью, - не разобрав еще хорошенько того сама, - поняла, что опять беременна.
   Василий, на сенях уже, оборотил лицо к старшому сменной сторожи - то был Иван Федоров, - вопросил устало:
   - Что бы ты сказал, ежели бы нас всех стали загонять в латынскую веру? Ну, скажем, в Константинополе решили, согласили с Папою, новый митрополит наехал бы... Ты-то как?
   Ратник пожал плечами, поглядел твердо.
   - Будем драться! - сказал.
   Василий вздохнул, опустил голову. Вспомнил, как заклинал его покойный Данило Феофаныч: "Токмо веру православную не рушь!" Еще раз взглянул, выходя на глядень, на подбористого строгого ратника. Такого, пожалуй, не соблазнишь дареным платьем, как литвинов тех! Будет драться за веру свою! И оттого, что будет, стало как-то весело, просторнее стало на душе. Нет, Витовт, сперва стань снова схизматиком, правую веру прими, отвергнись латынской прелести, а там и поглядим! И галицкого князя, Данилу Романыча, прельщали короною! И где теперь те князья, и где то княжество? Окраина, украйна, за которую спорят ныне венгерцы с ляхами! Вот и все, что осталось от тебя, Великая Галицко-Волынская Русь! Хотя и то сказать: от веры своей галичане еще не отстали! Али отстанут? Али станут католиками, да и других потянут за собою? Киприан верит, что все еще можно повернуть вспять. Дай-то ему Бог!
   Василий медленно спустился по ступеням. Стремянный уже держал под уздцы приготовленного коня. Всел в седло, перебрал поводья. Конь пошел легким танцующим шагом. Да, конечно! Орда и Литва - две удавки на русском горле, и не скинуть, не выкинуть! А без того все даром и попусту! И даже Нижний, который у него, по ханскому велению, запросто отберут, ежели пожелает того Тохтамыш... Что деется там, в степи? Надобно нынче же вызнать по-годному у слухачей, где этот страшный Тимур, новой грозою нависший над многострадальною Русью.
   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
   Ваське, задумавшему было бежать на Русь, нынче нежданно-негаданно вручили сотню воинов.
   Тохтамыш замысливал новый поход против своего неодолимого врага. Честно сказать, беки и огланы гнали в этот поход своего бесталанного повелителя едва ли не силой. Почти никто из них не желал поверить, что с Тимуром невозможно справиться, и, более того, решительно все считали, что теперь, с объединением Белой, Синей и Золотой Орды, настал звездный час для степных богатуров, и надобно вернуть себе все завещанное предками, все, что некогда принадлежало соратникам Чингисхана и Батыя. В это "все" входил и Хорезм, захваченный ныне Тимуром, и горный Арран с Азербайджаном, куда сейчас готовился устремить свои конные полчища Тохтамыш, не замечавший, как и его приспешники, тех необратимых процессов, что произошли в степи и в окружающих степь государствах за протекшие с Чингисхановых времен два столетия. Не замечавший ни постоянной грызни беков, ни роскоши знати, ни нищеты рядовых аратов, ни того, что непобедимые некогда монгольские воины, беря в жены местных женщин, давно уже начали перерождаться в мирных кыпчакских пастухов-скотоводов... Как, впрочем, и всегда-то современники, знающие прошлое и не ведающие грядущего, не видят вовсе роковых изменений, подтачивающих привычные им и, казалось бы, неизменные устои бытия. И только уже совершившиеся катастрофы (и то не всегда!) вразумляют оставшихся в живых, заставляя увидеть наконец то, что надлежало узреть заранее, дабы избежать гибели самих себя и дела своего.
   Виной нежданного Васькина возвышения был вельможа Бек-Ярык-оглан. От кого тот уведал о русском воине, Васька так и не понял. Конечно, Бек-Ярыка он знал. Кто не знал его в Сарае! Видел не по раз проезжающим на роскошном коне под шелковою попоной с целою свитой нукеров, но чтобы заговорить? Чтобы этот знатный вельможа, оглан, то есть Чингизид, заметил его, простого, да еще русского воина?
   И когда Ваську созвали к беку, довольно-таки грубо взяв под руки и посадив на коня, еще ни о чем таком не думал, да и не мог думать Васька, страшившийся лишь одного: а не уведали ли они о его тайных намерениях? Да нет, кажись, и не баял никому! Бек встретил Ваську слегка усмехаясь. Повелел подать мясо и кумыс. Глядел, как тот ест, нервничая и давясь. Потом барственно отвалился на подушки.
   - Слыхал, ты у Тимура побывал в плену? - сказал твердо, не столько спрашивая, сколь утверждая.
   - Бывал! - помрачневши, отозвался Васька. - И на цепи сидел, с голоду попухал, и в войске Тимуровом служил, переправы на Джайхуне стерег, не убежал бы кто.
   - А бегут?
   - От Тимура-то? Бегут! Да все больше сторожа ловит. Оттоль не просто удрать!
   - А ты убежал почто? Не заправилось у джехангира? - посмеиваясь, спрашивал Бек-Ярык.
   - На родину захотелось! - смуро, отворачивая взгляд, отмолвил Васька. - Да и...
   - Убил кого? - Бек-Ярык впервые вперил в него твердый, уже без улыбки взгляд, и у Васьки неволею поползли по спине тревожные мураши. Не любивший хвастать своими подвигами, он с неохотою поведал оглану о своем спасении (умолчавши только, от какого-то почти религиозного страха, о русской девке-полонянке), о том, как у второго из догонявших его всадников споткнулся конь, - то только и спасло!
   - Етого-то я срубил, ну а со вторым, с пешим, сладить стало нетрудно...
   - Сказывал о том кому? - полюбопытничал оглан.
   - Не! - отмотнул головою Васька. - Зачем? Жив остался, да и то ладно!
   - Ты, передавали, и на Кондурче ратился? - продолжал вопрошать Бек-Ярык. - Жену увели, баешь?
   Васька молча кивнул головой, отводя глаза. Помолчавши, добавил глухо:
   - Мы, быват, почти прорвались, нать было заворотить да ударить по тылам, ан все поскакали в степь...
   Он сжал зубы, скулы обострились, и Бек-Ярык, заметив, вновь усмехнул, понимая и то, о чем Васька не восхотел говорить.
   - На Тимура идем! - сказал, помедлив, Бек-Ярык. - Вручаю тебе сотню воинов, сдюжишь?
   Будь то до Кондурчи, Васька стал бы плясать от радости. Тут же он лишь бледно усмехнул, дернув щекой:
   - Не первая зима на волка!
   Ответил, все еще не веря, что Бек-Ярык не шутит с ним. Но Бек не шутил.
   Скоро Васька получил и сотню, и ратную справу, и скотинное стадо, пристойное сотнику (пару верблюдов для перекочевок, табун лошадей, несколько быков с коровами и отару овец). За дело, хоть и не было прежней радости, взялся въедливо, работа отвлекала от прежних тяжелых дум. Лично, не доверяя десятским, перебрал всех, придирчиво проверив каждого воина, осмотрел ратную справу да как владеют оружием, переменил двоих десятских, после чего остальные начали слушать Ваську беспрекословно, и надеялся, со временем, сделать свою сотню если не лучшей, то одной из лучших в тумене Бек-Ярыка... Уже и объявили сбор, и заотправлялись в поход. Впрочем, его молодцы теперь выглядели неплохо. Васька, сам не замечая того, ожил, воскрес, начинал зачастую насвистывать себе под нос.