Добро, не было ветра, при ветре и вовсе было бы не вздохнуть. Впрочем, подымись ветер, и мороз упадет...
   В Рузе устроили дневку. Отогревались в припутной избе, хлебали горячие щи. Ванятку трясло, не больно-то тулуп спасал в эдакую стынь! Хозяйка, подавая на стол, уговаривала заночевать: "Волки озоруют ныне! Холод такой, что из лесу гонит зверя. Даве у сябра двух овец загрызли, прямо в стае! Така беда! Он-то, сосед, с кистенем вышел, дак и то едва отбилси от их, осатанели совсим! Али едешь? Ну, гляди сам! Зимник-то пробит ли у их? Долгонько не бывало с той стороны никоторого людина!"
   Когда попали на клятый зимник, едва пробитый робким следом саней, и конь пошел тяжко, не скоком и не рысью, поминутно проваливаясь по брюхо в колючий снег, Иван понял, что сглупил. Следовало повернуть, да и заночевать в Рузе. Да упрямство одолело: "Неуж не доберусь?" Серело. Дерева, осыпанные снегом, стояли молча, изредка потрескивая от холода, осуждающе глядя на неразумного путника, что упорно полз в их изножий, пробиваясь неведомо куда. Конь стал. Свистя незримыми крылами, опускалась ночь.
   - Ну же, ну, Гнедко! - уговаривал Иван, суя коню в зубы ломоть ржаного хлеба. Конь тяжко дышал, видно, вышел из сил, и Иван, в который раз уже вычищая лед из ноздрей коня, сам чуял, как всю кожу лица у него стянуло заледеневшею бородой.
   - Жив? - хрипло, в который раз, прокричал Иван, склоняясь над осыпанным снегом тулупом. Сын неразборчиво подал голос, уже и не высовывая рожицы. Издали, венчая сгущающуюся тьму, донесся скорбный, далекий пока волчий вой.
   Иван запрыгнул в сани. Подумав, достал пук сухих лучин, долго бил кресалом, вздувая огонь, сунул наконец лучины в руку сына: держи! На ходу ввалился в сани. Конь что-то почуял и пошел тяжелою, натужною рысью. Вой, низкий, с переливами и короткими повизгами, послышался ближе. Похоже, к ним приближалась целая волчья стая, и Иван, осуровев лицом, оправил саблю, проверив рукоять, и крепче сжал в руке татарскую короткую плеть, с заплетенным в конце ее куском свинца. Такою, ежели метко попасть, можно проломить волку голову. Лучины трещали в руках сына. Пламя, кидая искры и оставляя дымный след, плясало над санями.
   Иван гнал, все еще надеясь проминовать, проскочить. Беда, однако, была в том, что замерзлую, отбившуюся от дома корову волки на днях свалили на самом зимнике, и сейчас стая вышла догрызать, что осталось от туши. Осталось немного: хребет, череп да крупные мослы с остатками шерсти.
   К приближающейся лошади звери кинулись с урчанием и визгом. Иван, стоя в санях, выкрикнул высоко и страшно. Ванята пихал горящею лучиной в морды хищникам. Загорелось с краю сено в санях, злобно визжащий зверь откатил в сторону. Иван достал плетью другого, намерившего вонзить зубы в шею коню, достал-таки! Тот отвалил с воем, уливаясь кровью, и тотчас ополоумевшие от голода волки с урчанием и визгом начали рвать своего умирающего товарища.
   Стая отстала. Теперь следовало успокоить одичалого, несшего скачью Гнедого, не то переломает сани, порвет гужи, и оба они с Ванятой погибнут дуром, замерзнув на зимнике либо будучи настигнутыми тою же волчьей стаей.
   Не сразу и не вдруг удалось перевести Гнедого в рысь. Натужно хрипя, пятная снег кровью (волки-таки успели рвануть его несколько раз), Гнедой бежал из последних уже сил. И Иван, отходя, только тут услышал за своею спиной тонкий жалобный плач сына. Не глядя, протянул руку, нашарил лохматую головенку (шапку Ванята потерял в схватке). Тлело сено, дымили, погаснув, бесполезные уже лучины.
   - Загаси огонь! - крикнул Иван. - И в тулуп, в тулуп! Голову прячь в тулуп, уши отморозишь напрочь! - Сам после схватки словно бы и не чуял холода. Ванята, перестав рыдать и затушив тлеющее сено, унырнул с головою в тулуп, замер. Тонкий месяц выглянул из-за леса. Издали, замирая, донесся жалобный, словно обиженный волчий вой.
   Вылетев на угор, Иван узрел дрожащий крохотный огонек в волооковом оконце ближайшей избы, и только тут, удерживая коня в постромках, переводя с рыси на шаг, понял, ощутил весь ужас того, что только что едва не произошло с ними... Вывались, к примеру, он или Ванята из саней, перевернись розвальни или достань волк до горла коня...
   Его всего трясло. Осливевшие губы не давали сказать слова, когда выбежавшая на стук Мотя, ахая, доставала Ваняту из саней, а появившийся за нею Лутоня заводил и распрягал Гнедого, ворча со сна:
   - Да што ето? Он у тя в крови!
   - Волки! - выдохнул Иван. - Едва отбились!
   - На зимнике? Где корова пала? - уточнил Лутоня. - Ноне и без волков скот замерзает! Я уж соломою всю стаю обнес!
   - Наталья-то Никитишна как? - спрашивал брат, когда уже разболоклись, занесли укладку с городскими гостинцами, когда дрожащий, - зубы выбивали звонкую дробь, - Ванята, отказавшись от щей, залез на печку, в теплое месиво детских тел и полусонных писков, когда Лутоня смазал барсучьим салом раны коня, когда уже вздули огонь и сидели за столом, хлебали теплые, достанные из русской печи щи, и Иван, все еще вздрагивая, рассказал о встрече с волками.
   - Блажной! Блажной и есть! - выговаривала деверю, сияя глазами, Мотя. - И че было в Рузе не заночевать?
   - Ай! - возражал Лутоня, только что поставивший на стол бутыль береженого хмельного меда. - Ноне и днем проходу от их нет! Оголодали в лесе!
   Скоро накормленный Иван ткнулся ощупью (сальник уже погасили) во что-то мягкое, натягивая на себя дорожный, еще в каплях инея, тулуп и погружаясь в облегчающий безоглядный сон.
   И будто в тот же миг послышалось веселое Мотино буженье:
   - Вставай, деверь! Белый свет проспишь! Поди, волки снились? Кричал ночью-то!
   Иван, подтягивая порты и обжимая рубаху на груди, смущенно прошлепал босиком к рукомою (даже через полосатые толстые половики чуялась ледяная стылость пола), принял поданный Мотей рушник, крепко обтер обожженное на вчерашнем морозе лицо. Малыши возились, попискивали на печке. Скоро, бухнув настывшей дверью и впустив целое облако пара, вошел Лутоня, отряхая иней с бровей и ресниц, выдирая лед из усов, поведал:
   - Коню твоему я сена задал, напоил, раны смазал салом. Ему и постоять теперь день-два не грех, даве ты ево едва не запалил! Ну да, известное дело, от смерти уходили! А корова та сябра моего... спугнул ли кто? Сама ушла со двора, дуром, ну а там то ли замерзла, то ли волки загнали невесть!
   Сказывая, он споро разболокался. Овчинный полушубок и оплеух, отряхнув, повесил на спицу, настывшие рукавицы с ледяным стуком кинул на печь.
   - Горе тому, - сказал с суровостью в голосе, - кто дров да сена у себя не запас! В лес ноне и в дневную пору не сунесси! Ты бы поглядел на прорубь нашу. Льду намерзло - страсть! Ведро на веревке опускать нать, иначе и не почерпнешь! Я уж пешней все руки себе отбил! Да ты ноги-то в валенцы сунь, не морозь! - примолвил, углядевши, что двоюродник вышел бос со сна. - Топим и топим, и двор-то соломою обложили, а все по ногам холодом веет!
   - Не видали такой зимы! - подхватила Мотя. - Прямо страсть! У кого скот в жердевой стае стоял, столько поморили скотины!
   - А ноне и коров, быват, в избу заводят! - подхватил, неведомо отколь взявшийся, рослый красавец сын, Павел, Паша. (Носырем уже и не назовешь!) Деловито помог отцу передвинуть тяжелую перекидную скамью, прехитро украшенную замысловатою резьбою.
   - Вот! - кивнула Мотя в сторону сына. - Женим скоро! Слыхал, что Неонилу замуж отдали? Ты и на свадьбе не побывал! - примолвила с легким упреком.
   - Нюнку?! - ахнул Иван. Видел, зрел, как росла, наливалась женским дородством и красотою, а все не ждал. Да и думка была: сосватать братню дочерь куда на Москву, за ратника али купца. Лутоня, понявши, по мгновенной хмури Иванова лица, о чем тот помыслил, объяснил твердо:
   - По любви шла! Не унимали уж! В жизни всякое: и хворь, и болесть... Иной женится насилу, а слег - жонка ему и воды не подаст! Я уж помнил твои слова, да унимать не стал. Сами с Матреной-то по любви сошлись, дак знаю: умирать буду, она мне и глаза закроет, и обрядит ладом, и на погосте поревет.
   - Да ты уж о смерти-то не думай, тово! - нарочито грубым голосом, скрывая невольные благодарные слезы, перебила Мотя. - Нам с тобою надо ищо пятерых поднять, да устроить, оженить... - Не докончила, замглилась ликом на миг, тряхнула головой, отгоняя грустную мысль о неизбежном увядании и конце, побежала затворять тесто.
   Игоша, Обакун, маленький Услюм, названный так по деду, облепивши Ваняту, выкатились с писком и смехом из запечья, где блеяли, сгрудившись, потревоженные, взятые в избу по случаю холодов овцы, недовольно хрюкала свинья, и оглушительно взвизгнул поросенок, которого боднул бычок.
   - Кыш, кыш! Задрались опять! - строго выкрикнула Мотя. - Набрали, што и в запечье не влезают! А и не взять некак! Коровы, и те жмутся одна к одной с холоду! У нас-то ищо ничего, дровы у самого дома лежат. Даве Лутоня с Пашей и сенов навозили, до больших холодов ищо. Как ведал мой-то! - с гордостью глянула на супруга, а Иван вспомнил тоненькую девчушку, что хозяйничала когда-то в доме у худого, тощего двоюродника, и казалось, надолго ли хватит им ихней любви? А вот хватило, почитай, на всю жисть!
   - А там што у тя? - полюбопытничал Иван, кивая на закрытую дверь.
   - Да... Прируб тамо... - неопределенно, хмурясь, отмолвил Лутоня. Холодная клеть!
   - Для Василья жилье сготовил! - смеясь, выдала Мотя мужнин секрет. Думат: будет куда, брат-от и придет!
   Иван поглядел внимательно. Лутоня сидел, ковыряя порванную шлею, не подымая глаз, пробурчал:
   - Може, он тамо сотником каким, беком ихним, а може, голодный, да больной, да увечный... Куда ему придти? Меня не станет - сыны примут! Им строго наказано!
   - А ты для дяди ищо печь не сложил! - звонко выдал Обакун родителя.
   Лутоня глянул посветлевшим взором.
   - Лето наступит, сложу! - пообещал.
   И мгновением показалось Ивану, что так все и будет: откроется дверь и, обряженный в татарское платье, с темно-коричневым от южного солнца морщинистым лицом, вступит в горницу незнакомый всем нарожденным тут без него детям, незнакомый и хозяйке самой, а все одно, близкий всему семейству, из дали-дальней воротившийся дядюшка, когда-то спасший, пожертвовав собою, Лутоню от горького плена и не забытый доселе ни братом, ни братней семьей. "Жив ли ты, Васька?" - помыслил Иван, перемолчав.
   Десятилетняя Забава тем часом возилась с младшею, Лушей, поглядывая завистливо на братьев, облепивших Ваняту. Парни уже и подрались, и помирились, и теперь Ванята, не поминая страха, с гордостью сказывал, как он горящею лучиной отгонял волков, и, сказывая, чувствовал себя теперь почти героем.
   - Семеро по лавкам! - подсказывала Мотя, любовно озирая свою подрастающую рать. - Ты бы женилси, деверь! Второго-то как звать у тя? Серегой? Ну, дочерь надобно теперь! Наталья Никитишна-то ищо в силах? Не болеет? А тоже годы не те, на седьмой десяток, никак, пошло?
   - Опосле Маши... - коротко, не досказав, отозвался Иван. И Мотя, сразу поняв, покачала сочувственно головою.
   - А Любава как? Алешку-то Тормосовым отдали? - прошала она между делом, накрывая на стол.
   Племянника Иван не видел давно. Как-то не сошлось у них с Тормосовым и, остуды не было, а так, чтобы почасту в гости ездить - не тянуло.
   - Пятнадцатый год парню! - отозвался Иван. - Воин уже! Слышно, в поход ходил с князем Юрием!
   Алешка рос весь в родителя своего. Иван, изредка встречая племянника, кажный раз вспоминал Семена. На годах был трудный разговор, когда десятилетний парень, склонив лобастую голову, спросил у Ивана:
   - Как мой батя погиб?
   Соврать было не можно, а и прямо сказать: мол, меня собою прикрыл, как? Парень-то с того без отца растет!
   - А Любавин мужик серебро копит! - сказал Иван. - Деревню купили, слышь, другую хотят... Детей бы делали!
   - А и без земли-то каково! Служилому человеку инако и не прожить! нежданно вступилась Мотя за неведомого ей Любавина мужика. - Поход ли, посольское дело, хошь, а тут - пахать да косить надоть, хошь разорвись! Без деревни да без мужиков и ратной справы не добыть, а уж дети пойдут чем и кормить? Пущай уж, раз такая стезя у их!
   И Иван вновь подивил рассудительности этой вечно захлопотанной крестьянской жонки. К первой выти стали собираться соседи. Пришли, изрядно постаревшие, Лутонин тесть с тещею. Приплелся какой-то, незнакомый Ивану, старик. Не разболокаясь, сел на лавку, медленно оттаивая. Пришел сябер с бельмом на глазу, хитро и косо оглядевший стол. В предвкушении хмельного! - понял Иван, и не обманулся. Сябер оказался завзятым пьяницей. Влезали в избу, в облаках пара, разматывая шали и платки, молодые и старые жонки, мужики, парни. Скоро Паша с родителем вынесли из холодной второй стол и две лавки - уместить всех гостей. Лутоня сам вынес жбан с пивом, Мотя поставила на стол дымные ароматные щи с убоиной и полезла в печь за пирогами. Явился кувшин со стоялым медом, хрусткая квашеная капуста, брусница, моченые яблоки, копченый медвежий окорок - затевался пир.
   Гости прошали Ивана о новгородской войне, о делах ордынских. Всех интересовала молодая литвинка, жена князя Василия, и, узнавши, что Иван видал ее не раз на Москве и в Литве, его закидали вопросами: какова сама да в совете ли с князем? Да как там Витовт, Васильев тесть? Не станет ли через дочерь давить на Русь излиха?
   Иван растерялся даже, не поспевая отвечать, чувствуя, что здесь, в убогой деревне, судьбы страны интересуют людей едва ли не более, чем на Москве, в самом княжом тереме, где бояре порою больше мыслят о местах и кормленьях, чем о грядущих судьбах отечества.
   Бельмастый меж тем, осторожно протягивая руку, шевельнул затычку глиняного жбана, торопливо наплескав ковш пенистого пива, и, воровато озрясь, опрокинул себе в рот. Лутоня заметил, однако, схмурив брови, повел глазом, и Мотя, будто случайно поправляя расставленные блюда, отодвинула тяжелую корчагу от настырного соседа. Двое-трое глянули насмешливо. Тут все всех знали, и взаимные слабости были у всех на виду.
   Под щи всем налили пива, и бельмастый, обиженный было, теперь, вожделея и жмурясь, держал обеими руками полный ковш, медленно поднося его к мохнатым устам и заранее сладостно вздрагивая.
   Избранным гостям - родителям жены, себе и Ивану Федорову Лутоня налил меду. Серьезно глянул:
   - Ну! За то, што никого не убил... И за Василия!
   Выпили. Верно, что в этом походе Иван будто никого и не убил. Подумал и подивился себе, тому, какою привычною стала ему казаться теперь смерть на бою, своя ли, чужая, почти не останавливавшая внимания. Рати без мертвых не бывает!
   "Старею", - подумалось вдруг, и стало грустно на миг, и жизнь, полная событий, показалась пустою, промчавшейся словно единый миг. Он поскорее выпил свое и, кивнув головою, подставил чару под новую терпкую струю веселящей влаги.
   - В княжую службу приехал тебя созывать! - проговорил он негромко, полуобнявши Лутоню за плечи. - По тому же делу, по своему, будешь уже не крестьянином, а бортником княжьим! А там, глядишь, кого из детей и в дружину возьмут... Ну? Ты же и медовар знатный! Оногды пробовал у тя такое, что и на княжом дворе не пьют!
   Лутоня повел плечом, освобождаясь от Ивановой длани, покачал головою, помолчал задумчиво, потом прямо глянул в глаза Ивану, и Иван, хмурясь, опустил взгляд.
   - Ты мой мед пил?
   - Ну, пил, хороший мед!
   - Дак вот! Ето мед вареный, а на княжую потребу доселе делают мед ставленный. Тот выдерживают, быват, и по тридесяти годов. И из пуда сырого меда едва четвертая часть остается, хмельного-то пития! Так-то вот!
   Соседи слушали, уложив локти на стол. Лутоня не часто и не всякому сказывал о секретах своего ремесла. Даже захмелевший сябер примолк, перестал тянуться к корчаге с пивом и только изредка взглядывал на нее, двигая кадыком.
   - И пошто... - не понял было Иван.
   - А пошто? Пото! - возвысил голос Лутоня. - Требоватце сперва изготовить кислый мед! Ето, значит, сырой мед рассытити ключевой водой, один к четырем, так! Затем снять вощину, процедить, накласть меру или хоть полмеры хмеля на кажный пуд меда, так! Затем уваривать до половины объема, да все время пену снимать, пока варишь. Опосле остудить до теплоты, заквасить, хошь закваской, хошь недопеченным хлебом аржаным; патоки положить, опосле поставить в теплую печь, штобы мед закис, да не прокис! Затем слить в бочки, на лед поставить, и ето будет "кислый мед". Из ево уже какой хошь, боярский, паточный, обварный, белый, зельевой тамо, много разных! Словом, в котел с ягодами кладу кислый мед, ягоды должны забродить, потом развариваю, ночь отстаиваю, на другой день процеживаю и ставлю в погреб на выдержку, а того лучше - в землю зарывать! И тут от пяти и до тридцати, и до сорока летов должон выстаиватьце он, а выходит, опосле всего, из девяти десятков ведер меда одна бочка сорокаведерная! Да еще карлук купи! Без карлука, рыбьего клея, переквасишь, тово! А карлук дороже икры осетровой не в двадцать ли пять раз! Вота и считай теперича! У меня стоит, восьмой год стоит бочонок! Павла буду женить - достанем! А только так мед изводить - ето не дело! И никаких бортей не хватит! Енти твои бортники на один княжой двор и работают! И я, коли, в тот же хомут? А прочие люди как? Неисполненный квас пить станут? От коего дуреешь токмо! Али пуре мордовское? То самое, коего на Пьяне наши горе-воины напились! А и на Москве, при Тохтамышевом набеге, не греческим вином, не романеей так-то упились, не ставленными медами! Квасом неисполненным, што на скору руку сварен! Пото и сдурели так, што ворота татарам открыли! А я мед варю! Тута воды в семь раз более, и патока добавлена, да еще пивное сусло, да еще вываренное с хмелем, да дрожжи. А там уже и переливашь, да ставишь в лагуны, на лед... Ну, тут кажный мастер свои тайности блюдет... Пиво-то проще варить, да его и варят сразу много... А штобы сохранять, дак ето вареный мед!
   - Повестил бы ты о том!
   - Без меня знают! А ищо скажу я тебе, Иване, по всему сужу, - и вареного меду скоро недостанет, учнут из муки из аржаной хмелево гнать, а то и из смеси: ржаной, ячменной, овсяной там, - што есь! Ну, опять же, хмель, полынь, зверобой, тмин, для запаху... Да и... Видал, как деготь гонят?!
   - Деготь? Ну...
   - Вота и ну! Та же бочка, тот же отвод, желоб крытый, тут накапает тебе чистого хмеля, токмо разводи водою опосле! Вот, с аржаного зерна и пойдет... А иные заварят сусло, а сроков не выдержат, получаетце неисполненный квас, али пиво, называй, как хошь! Тот, от коего дуреют! Не ол, словом, не сикера, а незнамо што!
   И ищо скажу: как наладят ето дело, так князь его в свои руки возьмет! Вот тогда, хошь не хошь, и мне, доживу коли, в княжью службу нужда станет идти! А пока, Иван, я сам себе господин и варю мед уж как мне самому любо! Мед, а не хлебное вино! Так што не зови! Под княжьим дворским ходить не хочу, да и указов тех: делай то, не делай ето, - слушать мне не любо.
   Здесь я при деле. Да и... воля дорога! Кормы справил, об ином и голова не болит. Ты воин, я - мужик! Мужиком и умру, и не нать мне иной судьбы. В Царьград там, да в Краков мне так и сяк не ездить, а дело свое я люблю. И не унимай доле! - остановил он Ивана, готового снова вступить в спор. И еще тише, уже едва слышно за гомоном упившегося застолья, добавил: - Мне и то любо, што вот я мужик, а ты - ратный муж, почти боярин, а вместе сидим, родня! И дети вон вместях играют! Всем бы русичам век роднёю быть, дак тогда нас никоторый ворог ни в каких ратях не одолеет!
   И два людина, два русича, два брата, мужик и воин, молча крепко поцеловались, взасос. Слова тут были не надобны - ни Ивану Федорову, ни Лутоне.
   ГЛАВА ПЯТАЯ
   Осенью на Москве крестились трое ордынских татаринов - постельников самого Великого хана, приехавших в Русь и пожелавших принять православие: Бахтыр-Ходжа, Хыдырь-Ходжа и Мамат-Ходжа, по русскому тогдашнему произношению "Хозя" (Бахтыр-Хозя, Хыдырь-Хозя и Мамат-Хозя). И потому, что это были люди государева двора - Тохтамыша, как-никак, величали на Руси государем! - и по той еще причине, что переходили они в службу к самому великому князю московскому, Киприан порешил придать обряду крещения вид всенародного праздничного действа, словно бы и не трое постельничих, а чуть ли не пол-Орды переходит в православную веру. Сам для себя Киприан, не признаваясь себе в этом, крещением сим, всенародным, на Москве-реке, при стечении толп посадских, торговых гостей, ратников и бояр, перед лицом самого великого князя, отплачивал туркам-мусульманам, захватившим его родину. Жалкая, ежели подумать, отплата, но и все-таки...
   Надежда на крещение Золотой Орды в православную веру доселе не гасла на Руси. Постельничим были даны имена святых мучеников, трех отроков, в пещи не сожженных: Ананьи, Азарии и Мисаила, - и все было очень торжественно, очень! Золото риз духовенства, берег, усыпанный народом, бояре в дорогом платье, ратные на конях, князь Василий, коему на возвышении поставили золоченое креслице. И хор, и освящение реки, и купание... Малость ошалевшие татарины отфыркивались, кося по сторонам черными глазами, получив по золоченому нательному кресту, неуклюже влезали в дареные русские порты. А хор пел, и подпевали многие из народа. Очень было торжественно и красиво!
   Как раз, днями, отпустили назад послов Великого Нова Города с Киприановым послом, греком Дмитроком. (Новгородцы согласились "подрать" клятую грамоту, а послу на подъезд выдали "полчетверта ста рублев" и великому князю обещали черный бор по волости.)
   В Новый Город отправлялось посольство во главе с самим Федором Андреичем Кошкою, Иваном Удой и Селиваном. Такого посольства удостаивались лишь государи соседних земель, и то не все, и казалось, мир будет закреплен... Казалось, пока сам Киприан не прибыл в Новгород и вновь не получил от упрямого города причитающихся ему судебных церковных пошлин. Впрочем, и великий князь не спешил возвращать республике захваченные им новгородские пригороды.
   И все-таки, во всяком случае пока, был заключен мир. Вновь двинулись по дорогам купеческие обозы, зашумел по-старому великий торг на Москве-реке, а каменных дел мастера, кузнецы и изографы-иконописцы спешили завершить возводимую в Кремнике княгиней Евдокией каменную церковь Рождества Богородицы, поставленную на месте малой и ветхой рубленой церковки Воскресения Лазарева (от нее в новом храме был оставлен придел во имя Воскресения Лазаря).
   Церковь освящали первого февраля. Как раз завернули крещенские, небывалые доселе, морозы, продержавшиеся почти до апреля, в храме стояла морозная мга, паникадила, священные сосуды, пелены, все многоценное узорочье, коим вдова великого князя Дмитрия повелела украсить новую церковь, были в морозном инее, лики святых икон гляделись как сквозь туман. Евдокия стояла в соболином опашне, грея руки в бобровой, украшенной жемчугом муфте, замотанная в пушистый пуховой плат, изредка, отай, постукивая чеботами нога о ногу. Вокруг пламени свечей плыли радужные кольца, из уст духовных, что правили службу, вместе со словами вырывались облака пара, и все-таки торжество вершилось, и церковь была полна, и освящал храм сам Киприан, и посадские, проходя площадью, оглядывали придирчиво новое каменное строение и толковали, соглашаясь, что Москва хорошеет и скоро, де, не станет уступать даже Владимиру!
   Пережив зимние холода, закопав трупы странников, погибших в декабре-январе на дорогах (найденные уже по весне расклеванными и объеденными волками), московляне начинали хлопотливо готовиться к новой страде, чинили упряжь, сохи и бороны, насаживали косы (нынче уже многие отказывались от горбуш, предпочитая косить стоя, а не в наклонку), а по дорогам страны вновь поскакали княжеские гонцы с наказами воеводам окраинных городов. Софья вновь писала родителю, получивши послание с поминками из Литвы. Дмитрий Александрович Всеволож доносил из Нижнего о тамошних делах. Из Орды доходили противоречивые и смутные вести о тамошних спорах Тохтамыша с Железным Хромцом, Тимуром. Новгородцы, не успевши замириться с Москвой, рассорились со своим "младшим братом" и ходили под Псков ратью, но были отбиты с большим уроном. На Москве затеяли копать ров от Кучкова поля до Москвы-реки, порушили множество посадских хором, наделали разору и ничего так и не свершили. Словом, жизнь продолжалась.
   Намечался, вскоре и состоявшийся, брак Марьи Дмитревны, сестры великого князя Василия, с литовским князем Семеном Ольгердовичем Лугвенем.
   Родству с литовским княжеским домом на Москве придавали важное государственное значение. Перед самою Пасхою Василий впрямую говорил с сестрой Машей, согласна ли она пойти за князя Семена? И Маша, опуская голову, смахнув непрошеную слезу с долгих ресниц, несмело кивнула головой. Василий глядел, прихмурясь:
   - Коли не люб, не неволю!
   - Што ты! - Сестра кинулась ему на шею, прошептала в самое ухо: Боязно... Чужая земля... А князя Лугвеня я помню, приезжал на Москву! Хороший он...
   Василий сам вытер сестре тафтяным платом слезы и нос:
   - Ну, дак не плачь! Лугвень сватов шлет, а я не ведал, што и баять. Неволить тебя не хочу!
   Сестра, не снимая рук с его плеч, улыбнулась солнечно. Какая девка в поре не хочет замуж! И на злую свекровь идут, и на болящего свекра, коего переворачивать надобно ежеден. А тут - княжеский двор, прислуги, поди, не менее, чем на Москве, да и свекор со свекровой уже в могиле давно, сама себе будет госпожа!
   А теперь уже, на июнь месяц, и свадьбу назначили, и дарами поменялись. Все шло, как говорится, ладом.
   Лето, после суровой зимы, настало доброе. Дружно взошли хлеба, хоть и пришлось кое-где перепахивать и пересеивать ярицей вымерзшие на взлобках озимые. В срок пали дожди, хорошо отроилась пчела. Неволею Иван вникал теперь во все эти мало интересовавшие его доселе, но кровно надобные Лутоне дела, отмечая с удивлением, что не только косы-стойки, но и ставленные ульи-колоды, заместо древних бортных ухожеев, сильно распространяются по ближним волостям, и даже о трехполье, с последовательною сменою злаков, начали толковать все более. Мать и то порешила на боярской запашке в Островом ввести трехполье вместо того, чтобы сеять кажен год хлеб по хлебу. На то, чтобы заново выжигать лес, забрасывая старые пахотные поля, уже не оставалось места: густо прибавляло народу в московском княжестве!