Я замолк, потому что она слегка засмеялась и, схватив меня за руку, потащила к краю колодца, который представлял собой небольшой круглый водоем, питаемый чистой и прозрачной родниковой водой. Она не произнесла ни слова, но только молча указала вниз. Я посмотрел в воду, как в зеркало, и тут я увидел, что она имела в виду.
   Я увидел себя — низкорослого и приземистого, с диким выражением на лице — и рядом с собой ее — лишь самую чуточку повыше меня ростом, но стройную и грациозную, как молодая пальма, которую я однажды видел на картинке; ее чистое и светлое лицо озарила улыбка — ироническая улыбка, объяснившая мне все. С минуту я стоял, глядя на столь разительный контраст, и затем со сдавленным криком, как смертельно раненный олень, бросился сломя голову бежать от нее, от колодца, от ее насмешливого взгляда в густые заросли кустарника — и ее звонкий серебристый смех несся мне вдогонку, добавляя новые мучения к моим страданиям и отчаянию.
   Боже, каким дураком, каким слепым дураком я был, поверив, будто ее улыбки и любезное обращение означают нечто большее, чем простая игра ради препровождения времени, когда она забавлялась, позволяя мне обманывать себя и заставляя меня поверить в то, что я ей не совсем безразличен!
   Больше не будет школы в Керктауне, и коротышка-учитель больше не будет учить в ней деревенских недорослей греческому и латыни — поклялся я себе. А раз так, то и делать мне здесь больше нечего. Ничто не удерживало меня теперь в том месте, где мои надежды потерпели столь сокрушительную катастрофу. Сердце мое разрывалось при мысли об отце, хоть он никогда не проявлял слишком теплых родительских чувств по отношению ко мне; но я знал, что его сестра, моя тетка, ненавидевшая все живое, кроме себя самой и своего брата, присмотрит за ним и не станет особенно тосковать по мне. Поэтому я дождался сумерек, положил в котомку немного еды, сунул за пояс пистолет и шпагу, захватил с собой все свои наличные деньги — насколько мне помнится, это была единственная серебряная монета — и, понадежнее запахнув свой добрый плащ из плотной шерстяной ткани, потихоньку выскользнул в ночную мглу, ни с кем не попрощавшись, но с горькой тяжестью на душе. Повернувшись лицом к востоку, я отправился на поиски того, что приготовила для меня судьба, двигаясь по направлению к Королевской переправе через Ферт, расположенной в самом узком месте залива. Я шел всю ночь, так как не хотел, чтобы кто-нибудь догадался, куда я исчез. Это был долгий путь; впрочем, его облегчало то, что дорога шла вдоль береговой линии, и, когда забрезжил рассвет и на востоке показались первые проблески утренней зари, я уже стоял на вершине холма, по склону которого узкая тропинка вела вниз, к маленькой деревушке у переправы.
   Ничто в такую рань не подавало еще каких-либо признаков жизни; я позавтракал тем, что захватил с собой в котомке, после чего, спустившись к берегу и отыскав удобную щель среди скал, завернулся в плащ и позабыл о своем одиночестве и о сердечной боли, предавшись сладким объятиям Морфея 16.
   Проснулся я от толчка, потому что какой-то человек грубо тряс меня за плечо.
   — Ты на переправу, парень? — спросил он.
   — Да, — ответил я, моргая и протирая глаза от остатков сна.
   — Так поторопись, приятель, поторопись, иначе паром сейчас отойдет!
   Я вскочил на ноги, помчался к паромному причалу, уплатил за переезд и ступил на борт одномачтового парома, причем лодочник, как мне показалось, взглянул на меня с недоумением и любопытством. В следующую минуту швартов был отдан, парус поднят, и мы вышли в залив; течение подхватило нас и понесло на восток от скалы Инчгарви, где оно было наиболее сильным, а глубины наиболее значительными. Кроме меня на борту находились еще два пассажира, два ранних путешественника вместе с лошадьми; оба весело смеялись и оживленно переговаривались, что меня сильно раздражало, поскольку я пребывал в крайне угнетенном настроении.
   — Черт бы побрал эту переправу! — сказал один. — Если бы не она, нам не пришлось бы коротать ночь в гнусном постоялом дворе, рассаднике блох!
   — Конечно, — согласился второй, — но чего же ты хочешь? Не будь здешней узости, пришлось бы предпринять долгое и утомительное морское путешествие, если, конечно, ты не предпочел бы переправиться через реку у Стирлинга, что добавило бы двадцать с лишним миль к нашему пути. А что бы ты еще мог предложить?
   — Бог знает! — ответил первый из собеседников. — Не могут они разве протянуть канат от этой скалы на другой берег и переправлять людей в корзинах?
   — Ты совсем рехнулся! Почему же тогда не построить мост, если уж на то пошло?
   — По-моему, это ты рехнулся! Какой мост? Может, лучше прицепить людям крылья и научить их летать? Двойной канат на вращающемся барабане — вот что здесь нужно!
   Паромщик усмехнулся, а оба спорщика продолжали дискутировать по поводу моста или каната, пока мы не достигли противоположного берега. Что касается меня, то я удивлялся их недомыслию, так как знал, что даже древние римляне не могли перекинуть канат в этом месте, не говоря уже о мосте. «Ma foi», как сказал бы де Кьюзак.
   Я ступил на берег и впервые очутился на земле, не относящейся к территории Файфа, но присутствие духа в какой-то степени вернулось ко мне, ибо утренний воздух был свеж и легкий морской ветерок обвевал побережье. Поэтому я с более легким сердцем повернул на восток и направился к столице 17, находившейся, как мне было известно, в девяти милях от Южной переправы.
   Обеспечив себе пристанище на ночь и подкрепившись скромной трапезой, состоявшей из молока и овсяных лепешек, я вышел на улицу, и если у меня и возникли опасения, что кто-то здесь может меня узнать, то я зря тревожился, ибо каждый житель города, казалось, был занят своими собственными заботами и никому не было никакого дела до Джереми Клефана.

7. О драке в таверне

   Не прожил я в Эдинбурге и недели, как заметил, что деньги мои исчезают с такой катастрофической быстротой, что если меня не устраивает перспектива голодной смерти, то я должен чем-нибудь заняться, дабы заработать себе на пищу и кров. Вскоре, однако, я убедился в наличии в этом вопросе определенных трудностей, поскольку я не знал никакого ремесла и мне здесь некому было помочь. Сперва я подумал было взять себе французское имя и начать давать уроки фехтования, но потом вспомнил мою последнею попытку выдать себя за француза и, хотя знал пару-другую французских слов, отверг этот план. Таким образом, в конце концов я снова вернулся к учительству, несмотря на то, что для такого занятия здесь было мало перспектив. Я оставил таверну и снял крохотную комнатку под самой крышей дома в Лакенбутсе, где повесил вывеску, которую сам с немалым усердием и старанием написал на доске и украсил замысловатым резным орнаментом:
   «Здесь Мастер Клефан обучает классической литературе, как греческой, так и латинской, поэзии и прозе».
   Затем я занял место у окна и принялся ждать, наблюдая, как мой запас пенсов с каждым днем все скудеет и скудеет. Помню, на третий день после появления вывески я сидел, отчаявшийся и страшно голодный, ибо гордость не позволяла мне просить милостыню, невзирая на то что я вот уже два дня ничего не ел, кроме тарелки овсяной каши, которую из жалости принесла мне моя старая хозяйка, и размышлял над тем, что бы такое еще продать. О том, чтобы расстаться со шпагой, не могло быть и речи — здесь я был абсолютно тверд и непреклонен, — ходить без сапог и с непокрытой головой я тоже не мог; оставался, таким образом, один самопал. Это было довольно примитивное оружие, особенно по сравнению с современными изящными кавалерийскими пистолетами, но в то время оно представляло собой определенную ценность, и я знал, что на вырученную за него сумму мне удалось бы просуществовать несколько дней. Однако стоило мне об этом подумать, как я тут же вспомнил, что самопал — единственная вещь, оставшаяся мне на память об отце, и все мое естество тут же восстало против идеи превратить ее в деньги. Взамен я принялся шарить по карманам в надежде отыскать в них завалявшуюся монету и обнаружил, что всей моей наличности едва ли хватит лишь на кружку пива; тем не менее голод грыз мои внутренности с такой яростью, как никогда прежде, а я не смел просить взаймы у своей квартирной хозяйки из боязни, что она вышвырнет меня на улицу.
   Пока я сидел, уставясь на сиротливо лежавшую на столе одинокую монету, мне пришла в голову мысль отправиться в гавань, где я мог бы попытаться найти работу, так как умел обращаться с парусами и веслами, да и силенкой меня Бог не обидел; однако в глубине души я понимал, что это не было единственным поводом для моего решения: просто мне захотелось еще раз обернуться и посмотреть через Ферт в ту сторону, где был расположен Керктаун и где… — но при мысли о женщине, которая так жестоко насмеялась надо мной, я крепко сжал зубы и постарался выбросить из головы все воспоминания о прошлом.
   Нацепить пояс со шпагой было недолгим делом, и вскоре я уже шагал по Эдинбургу — самый нищий из всех искателей приключений в городе. Пояс перетягивал мою талию так туго, что я едва не задыхался: я вспомнил историю старого Эйба о том, как он несколько дней провел в море, цепляясь за перевернутую лодку, и как туго затянутый ремень служил единственным успокаивающим и облегчающим средством для его пустого желудка.
   Я расспросил дорогу до Лейта и нашел ее удобной и живописной, обсаженной высоким и густым кустарником, который в ночное время, вне всякого сомнения, служил отличным укрытием для грабителей и бандитов; впрочем, никто меня не тронул, ибо стоял яркий полдень, и я добрался до порта примерно за час. Городок был небольшой и довольно опрятный, но чрезвычайно оживленный и суетливый, знаменитый своими сукновальными и бумагоделательными мельницами. Имелась здесь и обширная корабельная верфь, а также отличный причал из тесаного камня, где грузились и разгружались с полдюжины судов, в то время как три или четыре стояли на якорях на рейде, ожидая своей очереди. Я устал с дороги и очень хотел пить, так как день был жаркий; поэтому я, махнув на все рукой, решил истратить свою последнюю монету на кружку пива и стал искать таверну, где бы мог немного отдохнуть.
   Подобных заведений вокруг было немало, но выбор мой остановился на одном, где на вывеске был изображен большой желтый корабль и красовалась надпись: «Деревянная Рука»— по прозвищу доблестного сквайра Ларго, как я понял, — а корабль должен был изображать не что иное, как его знаменитый желтый фрегат: ведь во всем Файфе не нашлось бы и одного жителя, кто не знал бы о его славных делах 18. Я вошел в низкую дверь и, сев за стол в темном углу, где мог наблюдать за улицей из раскрытого окна, потребовал пива с таким видом, будто привык выпивать по двадцать кружек в день. Когда служанка поставила передо мной на стол заказанное пиво, я не стал торопиться его пить, но продолжал молча сидеть, осматривая зал таверны, в которой я очутился.
   Если бы старый сэр Эндрю увидел ее, он наверняка приказал бы свистать всех наверх, чтобы очистить палубу и привести в порядок помещение, одновременно изругав на чем свет стоит хозяина, неопрятного типа с хмурым лицом и трехдневной щетиной на подбородке.
   Я подозвал его к себе, поскольку зал был пуст, и не без задней мысли спросил, много ли у него постояльцев. «Если он решит, что я собираюсь у него остановиться, — подумал я, — то он позволит мне подольше посидеть здесь, в углу…» Я очень устал, ослабел, и меня сильно клонило ко сну.
   — Нет, сэр, — ответил трактирщик, — у нас нет никого, кроме одного французского драчуна и забияки; по правде сказать, он и разогнал всех моих постояльцев… Однако, — поспешно добавил он, видя, что выпустил кота из мешка, — вас-то он, конечно, не. испугает, сэр!
   — Пусть только попробует! Но что такого он натворил?
   — Да он готов завести склоку с призраком собственного отца, — пожал плечами трактирщик, — и постоянно хвастает своим умением обращаться со шпагой. И в самом деле: он уже ранил двух человек и отвадил всех моих постоянных клиентов!
   — Так почему же вы не возьмете его за шиворот и не вышвырнете отсюда? — поинтересовался я.
   — Я уже подумываю об этом, — ответил он, почесывая подбородок, — и, наверное, так и придется сделать… впрочем, вот и он сам. Легок на помине! — И с испуганным видом — что было лучшим ответом на мои вопросы, чем все его слова, — трактирщик поспешил убраться, а до меня донеслись тяжелые шаги человека, спускавшегося вниз по лестнице, каждая ступенька которой громко скрипела, словно возмущалась, выражая свою боль и негодование.
   Спустя мгновение дверь в зал с грохотом распахнулась, и вошел мужчина. Это был плотный кряжистый здоровяк, крикливо одетый по последней моде, с огромной чашкой на эфесе длинной рапиры, волочившейся следом за ним по полу. Он носил высокие кавалерийские сапоги со шпорами и производил больше шума, чем отряд конных гвардейцев, проходя к массивному столу в центре зала и усаживаясь на дубовый табурет.
   — Эй, aubergiste! 19 — закричал он. — Где тебя черти носят? Иди сюда, дурак! — И он с важным видом закрутил топорщащиеся концы своих длинных усов, которые вместе с клочком редких черных волос на подбородке составляли единственное украшение его лица, отвратительного как смертный грех, со щеками, свисавшими над тяжелой челюстью, точно у мастифа, и носившими на себе с полдюжины шрамов — следов от прежних драк и сражений.
   Хозяин приблизился к нему, улыбаясь настолько приветливо, насколько допускала его внешность.
   — Разве я не заказывал флягу вина и чего-нибудь перекусить к этому часу? — прорычал здоровяк, наклонясь над столом и уставив свой взор на несчастного владельца «Деревянной Руки».
   — Н-нет, сэр, — промямлил последний. — Вы, очевидно, ошиблись…
   — Хо-хо! Ошибся — вот как? Я, Жоффруа де Папильон, — ошибся? Не думаю, maitre aubergiste, нет, не думаю! — И с этими словами француз развернул бедного трактирщика и мощным пинком в зад отправил того через весь зал выполнять заказ, одновременно свалив табурет, который покатился в сторону входной двери.
   Мне не было никакого дела до всего происходящего, но меня приводили в ярость манеры этого напыщенного хвастуна и то, как он хозяйничает здесь, в шотландской таверне; тем не менее я не выдал себя ни одним жестом, а он меня не заметил, потому что, как я уже сказал, я сидел в темном углу, а он вплотную занялся вином и блюдами с мясом и пирожными, принесенными ему услужливым трактирщиком. Пока я молча разглядывал скандального француза, мучительно вспоминая, где я мог видеть подобного ему типа, тень, упавшая от окна, заставила меня обернуться, и я увидел проходивших мимо таверны молодого человека и пожилую даму. Оба остановились у той же двери, куда я сам недавно вошел, и принялись беседовать между собой. Несмотря на надвинутый на голову капюшон дамы, я заметил под ним ее прекрасное, благородное лицо, обрамленное аккуратными прядками серебристых волос. Молодой человек кивнул, в чем-то соглашаясь со своей спутницей, и вошел в дверь один, оставив даму ожидать снаружи. Я с удовольствием наблюдал его грациозную уверенную походку, его стройную фигуру, его умение с достоинством держать себя — и вдруг он споткнулся об упавший табурет и свалился на стол с такой силой, что расплескал вино прямо на колени французу.
   — Умоляю простить меня, — сказал молодой человек с любезной улыбкой, вновь обретя устойчивость. — Всему виною этот табурет, — и он поднял его с пола. — Хозяин, новую флягу вина для этого джентльмена!
   — Всему виной табурет, вот как? — с проклятием ощерился француз. — Всему виной твои неуклюжие ноги, бездельник! Diable! Не хватало еще, чтобы я позволил какому-то безусому шотландскому молокососу портить мой костюм!
   Юноша вспыхнул и покраснел до корней волос.
   — Зачем же так грубо? — сказал он. — Я попросил у вас извинения, и возместил пролитое вино, и, если вы настаиваете, могу купить вам новые штаны!
   В ответ на его слова француз отшвырнул свой стул и с перекошенным от злости лицом медленно поднялся во весь рост из-за стола.
   — Сказать такое мне, щенок? — прорычал он. — Мне, Гаю де Папильону, который может дважды купить тебя со всеми потрохами? Diable! Ответ на это может быть только один! — и он, перегнувшись, отвесил парню звонкую оплеуху.
   Юноша оторопело уставился на него.
   — Ну что? — сказал грубиян. — Съел? Да ты, я вижу, трус с куриной душонкой! Ха-ха! Тебе следует дать пинка под зад, чем я только что наградил твоего храброго приятеля, aubergiste!
   — Я не трус, — возразил юноша, медленно извлекая шпагу из бархатных ножен, — но со мною мать, и я…
   — Мать! — издевательски протянул француз. — Что ж, я полагаю, у большинства людей есть мать, хоть я и знавал кое-кого, кто не мог похвастать наличием отца! — Он насмешливо осклабился: — Ты случайно не из их числа?
   — Боже мой! — ахнул юноша, побледнев от негодования. — Ты мне заплатишь за это, грязная скотина!
   До сих пор я с любопытством молча наблюдал за развитием ссоры, но, когда увидел, что негодяй собирается хладнокровно убить несчастного мальчика, я поднялся и, покинув свой угол, вышел им навстречу.
   Француз обернулся и увидел меня.
   — Э, да что это? — воскликнул он. — Краб, настоящий краб, клянусь моими подвязками!
   — Если я и краб, — спокойно ответил я ему, — то из тех, что умеют кусаться. Однако, сэр, — продолжал я, обращаясь к юноше, — вам не следует драться с этим человеком: он известный дуэлянт и он убьет вас.
   — Мне все равно, — горячо возразил мальчик. — Он оскорбил меня и мою овдовевшую мать. Я буду драться с ним, даже если мне и придется погибнуть!
   — Нет-нет, — запротестовал я, — подумайте о своей матери, друг мой; если хотите, я готов драться за вас!
   Юноша в растерянности замолк, но презрительный сметок грубияна заставил его решиться.
   — Благодарю вас, сэр, — холодно ответил он, — но я сам могу о себе позаботиться.
   Видя бесплодность дальнейших уговоров, я отступил в сторону, следя за тем, чтобы игра была честной, ибо я не доверял этому французу. Шпаги их скрестились, и бедный мальчик, без сомнения, делал все, на что был способен, но после нескольких выпадов гнусный негодяй обманным жестом отвлек внимание юноши и, прежде чем я успел этому помешать, как намеревался с самого начала, насквозь пронзил его грудь с такой бешеной силой, что с трудом выдернул шпагу из раны.
   Оружие выпало из безжизненных пальцев юноши, и он рухнул навзничь, заливая кровью грязные доски пола таверны. Трактирщик и я в ужасе глядели на него, но, прежде чем я успел обернуться к де Папильону, наружная дверь снова отворилась, и на пороге появилась старая дама, которую я видел из окна таверны.
   — Ральф, — сказала она, — нам пора идти, если ты уже закончил… — и тут ее взгляд упал на темную неподвижную массу на полу. С криком, который много ночей спустя все еще продолжал звучать у меня в ушах, она бросилась к трупу и упала рядом с ним. на колени, пачкая в крови белоснежные кружева своих манжет.
   — Ральф, Ральф! — громко причитала она. — Сын мой, мальчик мой, ответь мне! Ты ведь не умер, верно? Боже великий! Он ведь не умер, не правда ли? Этого не может быть! Я же была с ним всего минуту тому назад! Ральф, Ральф, что с тобой?
   Она убрала вьющиеся белокурые волосы, упавшие ему на лоб, и дико уставилась на его бледное мертвое лицо. И тут она, как мне показалось, впервые увидела кровь у себя на руках, потому что лицо ее внезапно окаменело и в глазах появилось выражение, от которого мне стало не по себе.
   Я посмотрел на француза: он стоял, со скучающим видом наблюдая эту душераздирающую сцену, небрежно покусывая кончик своего длинного уса. И в то же мгновение меня словно осенило: я заметил у него на щеке длинный белый шрам от пулевого ранения и узнал в нем человека, убившего де Кьюзака.
   К этому времени старая дама, пошатываясь, поднялась с колен и наконец увидела меня.
   — Ты, негодяй! — закричала она, сверкая бешеной яростью во взгляде. — Ты убил моего мальчика, моего единственного сына, а я вдова!
   — Нет, мадам, — мягко возразил я, — но я намерен наказать того, кто сделал это!

8. О смерти де Папильона и о находке сундучка

   Безутешная мать глядела на меня так, словно мои слова с трудом доходили до нее, и затем, когда я указал на француза, повернулась и увидела убийцу своего сына. Прежде чем я смог воспротивиться, она прыгнула на него и вцепилась ногтями в лицо негодяя. Здоровенный верзила тщетно пытался освободиться, и я, боясь, как бы он не отправил мать вслед за сыном, оттащил старую даму в сторону и поручил трактирщику присмотреть за ней. Когда до меня донеслись ее рыдания, я понял, что заботиться о ее безопасности больше нет необходимости, и обратил свое внимание на бретёра 20. Тот уже покидал комнату, но я догнал его, схватил за плечо и повернул лицом к себе. Затем я обнажил рапиру и встал в позицию.
   — К вашим услугам, сэр, — сказал я.
   — В чем дело? — насупился он. — У меня нет причин ссориться с вами, красавчик!
   — Зато у меня есть, — настойчиво возразил я, потому что кровь ударила мне в голову и ярость затуманила глаза.
   — И по какому поводу? — поинтересовался он.
   — Вы погубили этого несчастного мальчика!
   — Погубил? — пожал он плечами. — Что за дурацкое слово, коротышка! Я убил его в честном поединке.
   — Вы убили его так же подло, как и того человека на берегу Файфа! — выкрикнул я.
   Он уставился на меня, и лицо его потемнело.
   — Ты говоришь загадками, недомерок! — прохрипел он. Я ничего не ответил, но сжал кулак и с такой силой ударил его по лицу, что он едва удержался на ногах, сплевывая на пол кровь вместе с выбитым зубом.
   — Mon Dieu! — в бешенстве заревел он, но тут же взял себя в руки и произнес: — Минутку, сударь, но если вы не благородного происхождения, то я просто задушу вас как собаку, потому что не намерен пользоваться шпагой, чтобы проучить canaille 21.
   — Не беспокойтесь, — с той же холодной пренебрежительностью ответил я. — Мой дядя — сэр Роджер Клефан из Коннела.
   — Вот как? — насмешливо процедил он. — Неужели? В таком случае его племянник сейчас умрет!
   — Может, так, а может, и нет, — возразил я. — Но, когда я покончу с вами, на свете одним негодяем и убийцей станет меньше! И заметьте, сегодня между нами нет коричневого сундучка!
   И тут он бросился на меня.
   Даже сейчас, когда я вспоминаю эту драку в маленькой таверне, лучи солнца, проникающие сквозь пыльные окна и падающие на распростертое тело мертвого мальчика на запятнанном кровью полу, убитую горем мать и перепуганного трактирщика, разлитое вино и разбросанные остатки пищи, продолговатый шрам от пистолетной пули на щеке француза, — даже сейчас, повторяю, — я чувствую, как кровь быстрее струится в моих старых жилах, и я сжимаю свои костлявые кулаки и стискиваю еще оставшиеся зубы, ибо из всех поединков, в которых я принимал участие — а таковых было немало! — этот был самым тяжелым и яростным.
   В полном безмолвии, нарушаемом только звоном клинков, скрипом половиц да изредка грохотом падающего стула, подвернувшегося нам под ноги, мы кружили друг перед другом, как хищные звери, нападали и защищались, наносили удары и парировали их, делали ложные выпады и уклонялись от истинных, непрестанно следя за каждым движением соперника, — и я не могу припомнить каких-либо других звуков, кроме тяжелого дыхания де Папильона и жужжания мух на оконном стекле.
   И тем не менее я чувствовал, что в конце концов убью его — ведь разве де Кьюзак не одерживал над ним верх, пока тот не толкнул сундучок ему под ноги? — но мне и в голову не могло прийти, каким странным образом закончится наша схватка. Француз был чрезвычайно ловок и увертлив, несмотря на свою грузную фигуру, и я долгое время не мог его зацепить, хоть он уже задел меня дважды — в шею и руку; наконец я проколол ему предплечье, и он поморщился и выругался сквозь зубы, но продолжал сражаться.
   Как я ни старался закончить поединок, мне никак не удавалось преодолеть его защиту; я чувствовал, что недоедание дает себя знать, и понимал, что слабею. Он тоже понимал это, о чем свидетельствовал зловещий блеск его черных выпученных глаз, которые, казалось, отделились от его лица и плавали передо мной в пространстве, пристально следя за каждым моим промахом. Однажды он чуть было не проткнул меня насквозь, воспользовавшись незначительной ошибкой, и губы его скривились в презрительной усмешке. Я понял, что мой единственный шанс заключается в особом приеме, которому научил меня де Кьюзак, — ловком повороте кисти, — но не представлял себе, как я в таком случае смогу убить безоружного человека, и поэтому исход поединка стал мне казаться сомнительным.