Страница:
– Жители Востока совершенно правы, что держат женщин взаперти и смотрят на них просто как на орудие наслаждения, – сказал я ей однажды вечером. – Европа жестоко наказана за то, что допустила женщину в общество и приняла ее туда на равных началах. По-моему, женщина – самое коварное, подлое, хитрое существо на свете. Отсюда, кстати сказать, и проистекает все их очарование: разве интересно охотиться за ручным животным? Если женщина внушила страсть мужчине, она священна для него навеки; в его глазах она наделена неотъемлемыми совершенствами. Благодарность мужчины за прошлое счастье длится до самой смерти. Если он встречает свою прежнюю любовницу, пусть состарившуюся или недостойную его, она всегда сохраняет права на его сердце; а для вашей женской породы человек, которого вы разлюбили, не существует; более того, вы не можете простить ему такого страшного греха, что он еще продолжает жить! Вы не смеете признаться в этом, но всех вас тревожит затаенная мысль, которую людская клевета или легенда приписывает даме из Нельской башни: «Как жаль, что нельзя питаться любовью, как питаются фруктами! Хорошо бы, чтобы от ужина оставалось только одно: чувство наслаждения!.."
– Господь, вероятно, приберег это идеальное счастье для рая! – заметила она. – Однако хоть ваши доводы и кажутся вам остроумными, вся беда в том, что они ошибочны. Где вы встречали женщин, которые любили много раз? – спросила она, глядя на меня, как пресвятая дева на картине Энгра смотрит на Людовика XIII, вручая ему корону.
– Вы просто комедиантка, – ответил я. – Вы сейчас бросили на меня взгляд, который сделал бы честь любой актрисе. Ну, а вы, например, такая красивая женщина, вы ведь, конечно, любили; значит, вы забывчивы.
– Что говорить обо мне, – отвечала она со смехом, уклоняясь от вопроса, – я не женщина, я старуха-монахиня, мне семьдесят два года.
– Тогда как же вы смеете своевольно утверждать, что ваши страдания глубже моих? Все несчастья женщин сводятся к одному: они считают горем лишь разочарование в любви.
Она кротко взглянула на меня и поступила, как все женщины, когда в споре их припирают к стене или когда они видят, что не правы, но все-таки упорствуют в своем мнении; она сказала:
– Я монахиня, а вы говорите мне о свете, где больше ноги моей не будет.
– Даже в мечтах? – спросил я.
– Разве свет достоин сожалений? – возразила она. – О, когда я даю волю мечтам, то они уносятся выше… Ангел совершенства, прекрасный Гавриил, поет порою в моей душе. Будь я богата, я работала бы не меньше, чтобы не улетать так часто на радужных крылах ангела и не блуждать в царстве фантазии. Бывают минуты созерцания, которые губят нас, женщин. Миром и спокойствием я обязана только цветам, хотя мне не всегда удается сосредоточить на них внимание, Иной раз душа моя переполняется непонятным ожиданием: я не могу отогнать одной странной мысли, она преследует меня, и пальцы мои цепенеют. Мне чудится, что должно произойти какое-то важное событие, что жизнь моя изменится; я прислушиваюсь к смутным голосам, вглядываюсь в темноту, я теряю вкус к работе и лишь с бесконечными усилиями возвращаюсь к действительности.., к обыденной жизни. Не предчувствие ли это, посланное небом? Вот о чем я спрашиваю себя…
После трех месяцев борьбы между двумя дипломатами, скрытыми под личиной меланхоличного юноши и разочарованной женщины, неуязвимой в своем отвращении к жизни, я объявил графу, что заставить черепаху выйти из ее панциря невозможно, что придется разбить броню. Накануне во время дружеского спора графиня воскликнула:
– Лукреция кинжалом и кровью начертала первое слово женской хартии: Свобода!
С этой минуты граф предоставил мне полную свободу действий.
– Я продала на сто франков цветов и шляпок, сработанных за эту неделю! – радостно объявила Онорина в субботу вечером, когда я пришел навестить ее. Она приняла меня в маленькой гостиной нижнего этажа, где мнимый домовладелец подновил всю позолоту.
Было десять часов вечера, июльского вечера; лунные лучи, пронизывая сумрак, заливали комнату неясным сиянием. Волны сладостных ароматов ласкали душу; в руке графини позвякивали пять золотых монет, полученных ею от подставного торговца модными украшениями, другого соучастника Октава, которого подыскал ему один судейский, господин Попино.
– Зарабатывать на жизнь шутя, – говорила она, – быть свободной, когда мужчины, вооружась законами, стремятся обратить нас в рабынь! Каждую субботу я чувствую прилив гордости. Право, я люблю золотые монеты Годиссара не меньше, чем лорд Байрон, ваш двойник, любил золото Мэррея.
– Это вовсе не женское дело, – возразил я.
– Да разве я женщина? Я – молодой человек, одаренный чувствительной душой, вот и все; молодой человек, которого не может взволновать ни одна женщина…
– Ваша жизнь – это отрицание всего вашего существа, – отвечал я. – Как! Вы, на кого бог потратил лучшие сокровища любви и красоты, неужели вы никогда не мечтаете?..
– О чем? – проговорила она, несколько встревоженная этой фразой, впервые изобличавшей мою роль.
– О прелестном кудрявом ребенке, который играл бы среди этих цветов как истинный цветок жизни и любви и звал бы вас: «Мама!.."
Я ожидал ответа. Слишком долгое молчание в сгустившихся сумерках заставило меня понять, какое ужасное действие произвели мои слова. Графиня склонилась на диван, почти без сознания, вся похолодев от г нервного удушья, первый легкий приступ которого вызвал у нее, как она говорила позднее, такое ощущение, словно ее отравили. Я позвал тетушку Гобен, та прибежала и увела свою хозяйку, уложила на постель, расшнуровала, раздела и вернула ее если не к жизни, то к ужасным страданиям. Я ходил взад и вперед по аллее, огибавшей флигель, и рыдал, сомневаясь в благополучном исходе. Я чуть было не решил отказаться от роли птицелова, так необдуманно взятой на себя. Тетушка Гобен, спустившись в сад и увидев, что я весь в слезах, поспешила к графине.
– Сударыня, что случилось? Господин Морис плачет горючими слезами, точно малый ребенок.
Обеспокоенная тем неблаговидным впечатлением, какое могла произвести эта сцена, Онорина собрала все силы, накинула пеньюар, спустилась в гостиную и подошла ко мне.
– Вы вовсе не виноваты в этом припадке, – сказала она, – у меня бывает иногда что-то вроде сердечных спазм…
– Вы хотите утаить от меня свое горе? – воскликнул я, отирая слезы, с непритворным волнением в голосе. – Разве вы не ясно сказали мне сейчас, что были матерью, что вас постигло несчастье – утрата ребенка?
– Мари! – неожиданно крикнула она и позвонила.
Тетка Гобен явилась на зов.
– Огня и чаю, – приказала она с хладнокровием английской леди, вымуштрованной воспитанием и закованной в броню высокомерия.
Когда тетушка Гобен зажгла свечи и затворила ставни, графиня обратила ко мне непроницаемое лицо; неукротимая гордость и суровость нелюдимки уже вновь обрели над ней власть; она сказала:
– Знаете, за что я так люблю лорда Байрона?.. Он страдал молча, как страдают звери. К чему жалобы, если только это не элегия Манфреда, не горькая насмешка Дон-Жуана, не задумчивость Чайльд-Гарольда? Обо мне никто ничего не узнает!.. Мое сердце – поэма, я посвящу ее одному богу!
– Если бы я только захотел… – сказал я.
– Если бы? – повторила она. – Меня ничто не интересует, – ответил я, – я не любопытен, но стоит мне захотеть, и я завтра же узнаю все ваши тайны.
– Попытайтесь, я разрешаю! – воскликнула она с плохо скрытой тревогой.
– Вы говорите серьезно?
– – Разумеется, – сказала она, кивнув головой. – Я должна знать, возможно ли такое преступление.
– Прежде всего, сударыня, – отвечал я, указывая на ее руки, – разве эти изящные пальцы, непохожие на пальцы модистки, созданы для работы? Затем, вы называете себя госпожой Гобен, а между тем на днях, получив при мне письмо, вы сказали: «Мари, это тебе!» Мари и есть настоящая госпожа Гобен. Значит, вы скрываетесь под именем вашей домоправительницы. Сударыня! Меня вам нечего опасаться, я самый преданный друг, какого вы когда-либо встретите… Именно друг, понимаете? Я придаю этому слову его священный и трогательный смысл, столь опошленный во Франции, где словом «друг» мы часто называем врагов; этот искренний друг готов защитить вас и желает вам всяческого счастья, какого только достойна женщина, подобная вам. Как знать, не поступил ли я сознательно, невольно причинив вам боль.
– Хорошо, – сказала она, и в голосе ее звучал вызов. – Дайте волю своему любопытству и сообщите мне все, что вам удастся разузнать про меня. Я требую этого. Но… – добавила она, погрозив пальцем, – вы скажете мне также, откуда вы получите эти сведения. То скромное счастье, которым я наслаждаюсь здесь, зависит от успеха ваших попыток.
– Вы хотите сказать, что тотчас убежите отсюда…
– Немедленно! – воскликнула она. – И на край света!..
– Но вы везде окажетесь беззащитной против грубых страстей, – возразил я, перебивая ее. – Разве красоте и таланту не свойственно блистать, привлекать взоры, возбуждать вожделения и ярость? Париж – это пустыня, только без бедуинов; Париж – единственное место в мире, где можно скрыться, когда приходится жить своим трудом. Чего вы опасаетесь? Кто я такой? Просто ваш новый слуга, я дядя Гобен, вот и все. Если вам предстоит поединок, вам может пригодиться секундант.
– Все равно, узнайте, кто я такая. Я уже сказала: я требую, а теперь я прошу вас об этом, – продолжала она с тем неотразимым очарованием, каким вы, женщины, так хорошо умеете пользоваться, – добавил консул, кинув взгляд в сторону дам.
– Ну, так завтра в этот же час я скажу вам все, что мне удастся открыть, – отвечал я. – А вы меня не возненавидите? Неужели вы поступите, как другие женщины?
– А как поступают другие женщины?
– Они требуют от нас непосильных жертв, а когда мы все исполним, они начинают упрекать нас, как будто мы нанесли им оскорбление.
– Женщины правы, если их просьба показалась вам непосильной жертвой… – возразила она лукаво.
– Замените слово «жертва» словом «усилие», я тогда…
– Тогда это будет дерзость, – докончила она.
– Извините меня, – сказал я, – я и забыл, что женщина и папа непогрешимы.
– Боже мой! – молвила она после долгого молчания. – Неужели одно лишь слово может нарушить покой, купленный такой дорогой ценою, покой, которым я наслаждаюсь украдкой, как вор?
Она поднялась, заломив руки, и продолжала, не обращая на меня внимания:
– Куда идти? Что делать?.. Неужели придется покинуть это мирное убежище, где я надеялась провести остаток дней своих?
– Провести здесь остаток дней! – воскликнул я с нескрываемым ужасом. – Разве вы никогда не думали, что со временем у вас не будет сил работать, или что цены на цветы понизятся из-за конкуренции?..
– Я уже скопила тысячу экю, – сказала она.
– Боже мой! О каких лишениях говорит эта сумма! – воскликнул я.
– До завтра, – сказала она. – Оставьте меня! Нынче вечером я сама не своя, я хочу побыть в одиночестве. Мне надо собраться с силами на случай несчастья. Ведь если вы что-то знаете да еще услышите от других, тогда… Прощайте, – прибавила она резко, с повелительным жестом.
– Назавтра бой, – ответил я, улыбаясь с беззаботным видом, который старался сохранять во время этой сцены.
И, шагая по длинной аллее, я повторял;
– Назавтра бой!
Граф, с которым я, как обычно, встретился поздним вечером на бульваре, тоже воскликнул:
– Назавтра бой!
Тревога Октава не уступала тревоге Онорины. Мы с графом до двух часов ночи прогуливались вдоль рвов Бастилии, словно два генерала накануне сражения, которые взвешивают все возможности, изучают условия местности и приходят к выводу, что во время битвы победа зависит от случайной удачи. Обоим этим существам, разлученным судьбою, предстояла бессонная ночь; один жаждал, другой страшился встречи. Жизненные трагедии зависят не от обстоятельств, а от чувств, они разыгрываются в сердцах или, если хотите, в том необъятном мире, который мы можем назвать миром духовным. Октав и Онорина жили и действовали исключительно в этой сфере, доступной лишь возвышенным натурам.
Я был точен. Ровно в десять часов вечера меня впервые допустили в очаровательную спальню, белую с голубым, гнездышко раненой голубки. Онорина взглянула на меня, хотела заговорить и замерла, пораженная моим почтительным видом.
– Графиня! – произнес я, сдержанно улыбаясь. Несчастная женщина, приподнявшись было, вновь упала в кресло и поникла в страдальческой позе, достойной кисти великого художника.
– Вы замужем, – продолжал я, – за самым благородным, самым достойным из людей. Все считают его человеком великодушным, но никто не знает, до какой степени он самоотвержен по отношению к вам. Вы оба – сильные характеры. Где вы находитесь, по-вашему?
– У себя дома, – отвечала она, пристально глядя на меня широко раскрытыми глазами.
– У графа Октава! – возразил я. – Нас с вами разыграли. Судейский писец Ленорман вовсе не владелец этого дома, а подставное лицо, посредник вашего мужа. Безмятежный покой, которым вы наслаждаетесь здесь, создан графом, заработанные вами деньги исходят от графа, он заботится о всех мелочах вашей жизни. Муж уберег вас от злословия света, придумав правдоподобное объяснение вашему отсутствию: по его словам, вы отплыли в Гавану на корабле «Цецилия», чтобы получить наследство от старой тетки, и граф повсюду высказывает надежду, что вам удалось спастись при кораблекрушении; вы якобы отправились туда в сопровождении двух его родственниц и старого управляющего. Ваш супруг рассказывает, что разослал людей искать вас и получил от них благоприятные сообщения… Он принимает столько же предосторожностей, чтобы скрыть вас от людских взоров, как и вы сами… Наконец он повинуется вашей воле…
– Довольно, – перебила она. – Я ничего больше не хочу знать, кроме одного кто сообщил вам эти сведения?
– Ах, боже мой, сударыня, мой дядя устроил одного бедного юношу секретарем к полицейскому комиссару вашего квартала. Этот молодой человек мне все рассказал. Если вы тайно покинете этот флигель сегодня ночью, ваш муж узнает, куда вы направитесь, и вам нигде не укрыться от его покровительства. Как вы, такая умная женщина, могли поверить, что торговцы платят мастерицам за цветы и чепчики такую же дорогую цену, как в магазинах? Назначьте тысячу экю за букет, и вы их получите! Ни одна нежная мать не была так изобретательна в заботах о ребенке, как ваш муж в заботах о вас. Я узнал от привратника, что бедный граф часто приходит сюда по ночам, когда все спят, чтобы постоять под окнами и взглянуть издали на огонек вашей лампады! Ваша кашемировая шаль стоит шесть тысяч франков… Перекупщица продает вам не старье, а новенькие изделия лучших фабрик… Одним словом, вы здесь точно Венера, опутанная сетью Вулкана, только вы пойманы в сеть одна, вы в плену у великодушного человека, который самоотверженно заботится о вас целых семь лет.
Графиня трепетала, как пойманная ласточка, зажатая в кулаке, которая вытягивает шейку и с ужасом озирается вокруг, ее трясла нервная дрожь, и она недоверчиво смотрела на меня. Ее сухие глаза блестели жгучим огнем. Но она была женщиной.., пришла минута, и потекли слезы, она расплакалась, не потому что была растрогана, – нет, она рыдала от бессильного гнева, от отчаяния. До сих пор она считала себя независимой и свободной, брачные узы тяготили ее, как стены тюрьмы.
– Я уйду… – лепетала она сквозь слезы. – Он сам меня заставляет… Я уйду туда, куда уж никто не последует за мной.
– Вот как! – воскликнул я. – Вы хотите покончить с собой?.. Сударыня, у вас, наверное, есть веские причины не возвращаться к графу Октаву?
– О, еще бы!
– Так откройте их мне, откройте их моему дяде; в нас вы найдете двух преданных советчиков. Если в исповедальне мой дядя – священник, то в миру он просто добрый старик. Мы вас выслушаем, мы попытаемся разрешить ваши сомнения, и если вы жертва обмана или рокового недоразумения, нам, быть может, удастся его распутать. Вы кажетесь мне чистой и безупречной, но если вы и совершили какой-нибудь проступок, вы давно искупили его… Вспомните наконец, что во мне вы приобрели самого искреннего друга. Если вы пожелаете избавиться от тирании графа, я найду способ вам помочь, он никогда вас не разыщет.
– О, ведь есть еще монастыри, – сказала она.
– Верно. Но граф стал министром, и если он воспрепятствует этому, ни один монастырь на свете не примет вас. Однако, как бы могуществен он ни был, я спасу вас от него.., если только.., вы докажете мне, что не можете, не должны возвращаться к нему. О, не бойтесь, что, скрывшись от графа, вы попадете под мою власть! – продолжал я, увидев ее недоверчивый взгляд, полный гнева и высокомерия. – Вы будете наслаждаться покоем, одиночеством и независимостью; словом, вы будете так же свободны и так же уважаемы, как будто вы злая и безобразная старая дева. Я сам никогда не увижу вас без вашего согласия.
– Но как вы спасете меня? Каким способом?
– Это моя тайна, сударыня. Я не обманываю вас, г будьте уверены. Докажите мне, что уединение – единственный выход для вас, что одиночество вы предпочитаете жизни супруги Октава, богатой, всеми почитаемой графини, владелицы одного из красивейших особняков Парижа, обожаемой жены, счастливой матери.., и я обещаю вам выиграть дело, – Неужели же нет на свете человека, который бы понял меня? – прошептала она.
– Нет, – ответил я. – Поэтому я призвал религию, чтобы рассудить нас. Мой дядя – семидесятипятилетний старик, святой человек. Он не великий инквизитор, а скорее святой Иоанн; но для вас он станет Фенелоном, тем, кто говорил герцогу Бургундскому: «Ешьте говядину по пятницам, ешьте на здоровье, но будьте христианином, ваша светлость!"
– Полноте, сударь, монастырь – мое последнее прибежище и последняя обитель. Только бог в состоянии понять меня. Ни одного человека, будь то хоть святой Августин, самый милостивый из отцов церкви, я не пущу в тайники своей совести, столь же неприступные, как круги Дантова ада. Я отдала свою любовь не мужу, а другому, хоть и не достоин он был этого дара! Он не оценил, не принял моей любви; я подарила ему сердце, как мать дарит ребенку прекрасную игрушку, и он шутя разбил его. Я не способна любить дважды. В иных душах любовь не может потускнеть: либо она существует, либо нет. Зарождается ли она, или разрастается, она заполняет рею душу. Так знайте, те восемнадцать месяцев, что я прожила с ним, значили для меня больше, чем восемнадцать лет жизни, я вложила в эту любовь все силы души; они не истрачены, они вконец истощены той обманчивой близостью, при которой я одна была искренна. Кубок счастья для меня не исчерпан и не пуст, его уже нельзя наполнить, ибо он разбит. Я не в состоянии бороться, я обезоружена. После того, как я отдалась всем существом, что я такое? Объедки пира. Мне дано только одно имя – Онорина и только одно сердце. Мой муж обладал девушкой, недостойный любовник обладал женщиной, что же осталось от меня? Позволить любить себя? – вот что вы хотите мне сказать. Нет, я еще сохранила гордость, я не могу вынести мысли, что стану проституткой! Да, я прозрела при свете пожара; и знаете что… Может быть, я еще согласилась бы уступить любви другого; но любви Октава… О, никогда!
– Значит, вы любите его, – сказал я.
– Я его уважаю, ценю, почитаю, он не причинил мне ни малейшего зла; он добр, великодушен, но я больше не могу его любить… Впрочем, – прервала она себя, – не будем говорить об этом. В споре все умаляется. Я напишу вам о своих мыслях, а сейчас не могу их выразить, они душат меня, меня лихорадит, я стою на пожарище, на развалинах своей обители. Все, что я вижу вокруг, все вот эти вещи, добытые, как мне казалось, моим трудом, напоминают мне то, о чем я хотела забыть. Ах! Надо бежать отсюда, как я бежала из дома Октава – Куда же? – спросил я. – Разве женщина может существовать без покровителя? Неужели в тридцать лет, во всем блеске красоты, в расцвете сил, о которых вы и не подозреваете, переполненная любовью, готовой излиться, – вы удалитесь в пустыню, куда я мог бы вас укрыть?.. Живите с миром. Граф за пять лет ни разу не явился сюда, он никогда не проникнет к вам без вашего согласия. Самоотверженность его за эти девять лет должна служить порукой вашего спокойствия. Вы можете в полной безопасности обсудить ваше будущее со мною и моим дядей. Дядя не менее влиятелен, чем любой министр. Успокойтесь же, не усугубляйте своих страданий. Священник, голова которого поседела в служении богу, не ребенок; он вас поймет, вот уже скоро полвека люди поверяют ему свои горести, он взвешивает в руке столь тяжкое бремя, как сердца королей и принцев Если он суров в церковном облачении, под сводами храма, то среди ваших цветов он будет таким же кротким, как они, и милостивым, как его божественный учитель.
Я расстался с графиней в полночь и оставил ее с виду спокойной, но мрачной и задумчивой, полной тайных замыслов, которые никакая проницательность не могла бы разгадать. Пройдя несколько шагов по улице Сен-Мор, я встретил графа – он покинул обычное, условленное место на бульваре, его влекла навстречу мне неудержимая сила – Какую ужасную ночь проведет бедняжка! – воскликнул он, когда я закончил рассказ о происшедшей сцене. – А что, если бы я пошел сейчас к ней, если бы она вдруг увидела меня?
– Она может броситься из окошка, – ответил я. – Графиня подобна Лукреции, она не переживет насилия, даже от человека, которому отдалась бы по своей воле.
– Вы еще молоды, – возразил он. – Вы не знаете, что, когда душа потрясена жестокой внутренней борьбой, воля непостоянна, как воды озера во время бури, ветер меняется ежеминутно, и волны устремляются то к одному берегу, то к другому. Возможно, что этой ночью Онорина, увидев меня, упадет в мои объятия, возможно, что она выбросится из окна – И вы согласились бы на такой риск? – спросил я.
– Пойдемте, – отвечал он. – Дома, в ожидании завтрашнего вечера, я приму дозу опиума, которую прописал мне Деплен, чтобы спасти от бессонницы!
На другой день в полдень тетушка Гобен принесла мне письмо, сообщив, что графиня, изнуренная усталостью, легла в шесть часов утра и благодаря лекарству, приготовленному аптекарем, крепко спит.
Вот это письмо, я сохранил с него копию. Вам известны, сударыня, – сказал консул, обращаясь к мадемуазель де Туш, – вам хорошо известны средства, доступные писательскому искусству ухищрения стиля и измышления многих сочинителей, не лишенных таланта, но вам придется признать, что из недр литературы не мог бы возникнуть такой документ! Нет ничего страшнее правды. Вот что писала эта женщина, или, вернее, воплощенное страдание:
"Господин Морис,
Я заранее предвижу все, что мне сказал бы ваш дядя; он знает не больше, чем моя совесть. Совесть в человеке – это голос бога. Я знаю, что буду осуждена, если Не примирюсь с Октавом: таков приговор религии. Гражданский закон призывает меня повиноваться, повиноваться во что бы то ни стало. Раз мой муж не отверг меня – свет признает меня чистой и добродетельной, чтобы я ни совершила. Да, брак велик тем, что общество утверждает прощение, дарованное мужем; но общество забывает, что не всегда грешница хочет принять прощение. По закону, по религии, по мнению света – я обязана вернуться к Октаву. Согласно общечеловеческой морали, жестоко с моей стороны отказывать ему в счастье, лишать его детей, вычеркивать его род из золотой книги пэров. Мои страдания, сомнения, чувства, весь мой эгоизм (ибо я эгоистична) должны быть принесены в жертву семье. Я стану матерью, ласки детей осушат мои слезы! Меня ждет полное благополучие, всеобщее уважение; гордая, блистательная, я буду разъезжать в великолепном экипаже! У меня вновь появятся слуги, особняк, богатство, я буду царицей празднеств столько раз, сколько недель в году. Свет примет меня прекрасно. Наконец мне не нужно взбираться на высоты патрицианского сословия, – я как будто и не спускалась с них. Итак, бог, закон, общество действуют в полном согласии. Против чего вы восстаете? – вопрошают меня с высоты неба, кафедры, трибунала, даже трона, чье властное вмешательство в случае надобности было бы испрошено графом. Ваш дядя даже возвестит мне о некоей небесной благодати, которая снизойдет на меня, о сладостном сознании исполненного долга. Бог, закон, свет. Октав – все требуют, чтобы я жила, не правда ли? Ну, так вот, даже если нет других препятствий, мой ответ разом разрешает все: я уйду из жизни!
– Господь, вероятно, приберег это идеальное счастье для рая! – заметила она. – Однако хоть ваши доводы и кажутся вам остроумными, вся беда в том, что они ошибочны. Где вы встречали женщин, которые любили много раз? – спросила она, глядя на меня, как пресвятая дева на картине Энгра смотрит на Людовика XIII, вручая ему корону.
– Вы просто комедиантка, – ответил я. – Вы сейчас бросили на меня взгляд, который сделал бы честь любой актрисе. Ну, а вы, например, такая красивая женщина, вы ведь, конечно, любили; значит, вы забывчивы.
– Что говорить обо мне, – отвечала она со смехом, уклоняясь от вопроса, – я не женщина, я старуха-монахиня, мне семьдесят два года.
– Тогда как же вы смеете своевольно утверждать, что ваши страдания глубже моих? Все несчастья женщин сводятся к одному: они считают горем лишь разочарование в любви.
Она кротко взглянула на меня и поступила, как все женщины, когда в споре их припирают к стене или когда они видят, что не правы, но все-таки упорствуют в своем мнении; она сказала:
– Я монахиня, а вы говорите мне о свете, где больше ноги моей не будет.
– Даже в мечтах? – спросил я.
– Разве свет достоин сожалений? – возразила она. – О, когда я даю волю мечтам, то они уносятся выше… Ангел совершенства, прекрасный Гавриил, поет порою в моей душе. Будь я богата, я работала бы не меньше, чтобы не улетать так часто на радужных крылах ангела и не блуждать в царстве фантазии. Бывают минуты созерцания, которые губят нас, женщин. Миром и спокойствием я обязана только цветам, хотя мне не всегда удается сосредоточить на них внимание, Иной раз душа моя переполняется непонятным ожиданием: я не могу отогнать одной странной мысли, она преследует меня, и пальцы мои цепенеют. Мне чудится, что должно произойти какое-то важное событие, что жизнь моя изменится; я прислушиваюсь к смутным голосам, вглядываюсь в темноту, я теряю вкус к работе и лишь с бесконечными усилиями возвращаюсь к действительности.., к обыденной жизни. Не предчувствие ли это, посланное небом? Вот о чем я спрашиваю себя…
После трех месяцев борьбы между двумя дипломатами, скрытыми под личиной меланхоличного юноши и разочарованной женщины, неуязвимой в своем отвращении к жизни, я объявил графу, что заставить черепаху выйти из ее панциря невозможно, что придется разбить броню. Накануне во время дружеского спора графиня воскликнула:
– Лукреция кинжалом и кровью начертала первое слово женской хартии: Свобода!
С этой минуты граф предоставил мне полную свободу действий.
– Я продала на сто франков цветов и шляпок, сработанных за эту неделю! – радостно объявила Онорина в субботу вечером, когда я пришел навестить ее. Она приняла меня в маленькой гостиной нижнего этажа, где мнимый домовладелец подновил всю позолоту.
Было десять часов вечера, июльского вечера; лунные лучи, пронизывая сумрак, заливали комнату неясным сиянием. Волны сладостных ароматов ласкали душу; в руке графини позвякивали пять золотых монет, полученных ею от подставного торговца модными украшениями, другого соучастника Октава, которого подыскал ему один судейский, господин Попино.
– Зарабатывать на жизнь шутя, – говорила она, – быть свободной, когда мужчины, вооружась законами, стремятся обратить нас в рабынь! Каждую субботу я чувствую прилив гордости. Право, я люблю золотые монеты Годиссара не меньше, чем лорд Байрон, ваш двойник, любил золото Мэррея.
– Это вовсе не женское дело, – возразил я.
– Да разве я женщина? Я – молодой человек, одаренный чувствительной душой, вот и все; молодой человек, которого не может взволновать ни одна женщина…
– Ваша жизнь – это отрицание всего вашего существа, – отвечал я. – Как! Вы, на кого бог потратил лучшие сокровища любви и красоты, неужели вы никогда не мечтаете?..
– О чем? – проговорила она, несколько встревоженная этой фразой, впервые изобличавшей мою роль.
– О прелестном кудрявом ребенке, который играл бы среди этих цветов как истинный цветок жизни и любви и звал бы вас: «Мама!.."
Я ожидал ответа. Слишком долгое молчание в сгустившихся сумерках заставило меня понять, какое ужасное действие произвели мои слова. Графиня склонилась на диван, почти без сознания, вся похолодев от г нервного удушья, первый легкий приступ которого вызвал у нее, как она говорила позднее, такое ощущение, словно ее отравили. Я позвал тетушку Гобен, та прибежала и увела свою хозяйку, уложила на постель, расшнуровала, раздела и вернула ее если не к жизни, то к ужасным страданиям. Я ходил взад и вперед по аллее, огибавшей флигель, и рыдал, сомневаясь в благополучном исходе. Я чуть было не решил отказаться от роли птицелова, так необдуманно взятой на себя. Тетушка Гобен, спустившись в сад и увидев, что я весь в слезах, поспешила к графине.
– Сударыня, что случилось? Господин Морис плачет горючими слезами, точно малый ребенок.
Обеспокоенная тем неблаговидным впечатлением, какое могла произвести эта сцена, Онорина собрала все силы, накинула пеньюар, спустилась в гостиную и подошла ко мне.
– Вы вовсе не виноваты в этом припадке, – сказала она, – у меня бывает иногда что-то вроде сердечных спазм…
– Вы хотите утаить от меня свое горе? – воскликнул я, отирая слезы, с непритворным волнением в голосе. – Разве вы не ясно сказали мне сейчас, что были матерью, что вас постигло несчастье – утрата ребенка?
– Мари! – неожиданно крикнула она и позвонила.
Тетка Гобен явилась на зов.
– Огня и чаю, – приказала она с хладнокровием английской леди, вымуштрованной воспитанием и закованной в броню высокомерия.
Когда тетушка Гобен зажгла свечи и затворила ставни, графиня обратила ко мне непроницаемое лицо; неукротимая гордость и суровость нелюдимки уже вновь обрели над ней власть; она сказала:
– Знаете, за что я так люблю лорда Байрона?.. Он страдал молча, как страдают звери. К чему жалобы, если только это не элегия Манфреда, не горькая насмешка Дон-Жуана, не задумчивость Чайльд-Гарольда? Обо мне никто ничего не узнает!.. Мое сердце – поэма, я посвящу ее одному богу!
– Если бы я только захотел… – сказал я.
– Если бы? – повторила она. – Меня ничто не интересует, – ответил я, – я не любопытен, но стоит мне захотеть, и я завтра же узнаю все ваши тайны.
– Попытайтесь, я разрешаю! – воскликнула она с плохо скрытой тревогой.
– Вы говорите серьезно?
– – Разумеется, – сказала она, кивнув головой. – Я должна знать, возможно ли такое преступление.
– Прежде всего, сударыня, – отвечал я, указывая на ее руки, – разве эти изящные пальцы, непохожие на пальцы модистки, созданы для работы? Затем, вы называете себя госпожой Гобен, а между тем на днях, получив при мне письмо, вы сказали: «Мари, это тебе!» Мари и есть настоящая госпожа Гобен. Значит, вы скрываетесь под именем вашей домоправительницы. Сударыня! Меня вам нечего опасаться, я самый преданный друг, какого вы когда-либо встретите… Именно друг, понимаете? Я придаю этому слову его священный и трогательный смысл, столь опошленный во Франции, где словом «друг» мы часто называем врагов; этот искренний друг готов защитить вас и желает вам всяческого счастья, какого только достойна женщина, подобная вам. Как знать, не поступил ли я сознательно, невольно причинив вам боль.
– Хорошо, – сказала она, и в голосе ее звучал вызов. – Дайте волю своему любопытству и сообщите мне все, что вам удастся разузнать про меня. Я требую этого. Но… – добавила она, погрозив пальцем, – вы скажете мне также, откуда вы получите эти сведения. То скромное счастье, которым я наслаждаюсь здесь, зависит от успеха ваших попыток.
– Вы хотите сказать, что тотчас убежите отсюда…
– Немедленно! – воскликнула она. – И на край света!..
– Но вы везде окажетесь беззащитной против грубых страстей, – возразил я, перебивая ее. – Разве красоте и таланту не свойственно блистать, привлекать взоры, возбуждать вожделения и ярость? Париж – это пустыня, только без бедуинов; Париж – единственное место в мире, где можно скрыться, когда приходится жить своим трудом. Чего вы опасаетесь? Кто я такой? Просто ваш новый слуга, я дядя Гобен, вот и все. Если вам предстоит поединок, вам может пригодиться секундант.
– Все равно, узнайте, кто я такая. Я уже сказала: я требую, а теперь я прошу вас об этом, – продолжала она с тем неотразимым очарованием, каким вы, женщины, так хорошо умеете пользоваться, – добавил консул, кинув взгляд в сторону дам.
– Ну, так завтра в этот же час я скажу вам все, что мне удастся открыть, – отвечал я. – А вы меня не возненавидите? Неужели вы поступите, как другие женщины?
– А как поступают другие женщины?
– Они требуют от нас непосильных жертв, а когда мы все исполним, они начинают упрекать нас, как будто мы нанесли им оскорбление.
– Женщины правы, если их просьба показалась вам непосильной жертвой… – возразила она лукаво.
– Замените слово «жертва» словом «усилие», я тогда…
– Тогда это будет дерзость, – докончила она.
– Извините меня, – сказал я, – я и забыл, что женщина и папа непогрешимы.
– Боже мой! – молвила она после долгого молчания. – Неужели одно лишь слово может нарушить покой, купленный такой дорогой ценою, покой, которым я наслаждаюсь украдкой, как вор?
Она поднялась, заломив руки, и продолжала, не обращая на меня внимания:
– Куда идти? Что делать?.. Неужели придется покинуть это мирное убежище, где я надеялась провести остаток дней своих?
– Провести здесь остаток дней! – воскликнул я с нескрываемым ужасом. – Разве вы никогда не думали, что со временем у вас не будет сил работать, или что цены на цветы понизятся из-за конкуренции?..
– Я уже скопила тысячу экю, – сказала она.
– Боже мой! О каких лишениях говорит эта сумма! – воскликнул я.
– До завтра, – сказала она. – Оставьте меня! Нынче вечером я сама не своя, я хочу побыть в одиночестве. Мне надо собраться с силами на случай несчастья. Ведь если вы что-то знаете да еще услышите от других, тогда… Прощайте, – прибавила она резко, с повелительным жестом.
– Назавтра бой, – ответил я, улыбаясь с беззаботным видом, который старался сохранять во время этой сцены.
И, шагая по длинной аллее, я повторял;
– Назавтра бой!
Граф, с которым я, как обычно, встретился поздним вечером на бульваре, тоже воскликнул:
– Назавтра бой!
Тревога Октава не уступала тревоге Онорины. Мы с графом до двух часов ночи прогуливались вдоль рвов Бастилии, словно два генерала накануне сражения, которые взвешивают все возможности, изучают условия местности и приходят к выводу, что во время битвы победа зависит от случайной удачи. Обоим этим существам, разлученным судьбою, предстояла бессонная ночь; один жаждал, другой страшился встречи. Жизненные трагедии зависят не от обстоятельств, а от чувств, они разыгрываются в сердцах или, если хотите, в том необъятном мире, который мы можем назвать миром духовным. Октав и Онорина жили и действовали исключительно в этой сфере, доступной лишь возвышенным натурам.
Я был точен. Ровно в десять часов вечера меня впервые допустили в очаровательную спальню, белую с голубым, гнездышко раненой голубки. Онорина взглянула на меня, хотела заговорить и замерла, пораженная моим почтительным видом.
– Графиня! – произнес я, сдержанно улыбаясь. Несчастная женщина, приподнявшись было, вновь упала в кресло и поникла в страдальческой позе, достойной кисти великого художника.
– Вы замужем, – продолжал я, – за самым благородным, самым достойным из людей. Все считают его человеком великодушным, но никто не знает, до какой степени он самоотвержен по отношению к вам. Вы оба – сильные характеры. Где вы находитесь, по-вашему?
– У себя дома, – отвечала она, пристально глядя на меня широко раскрытыми глазами.
– У графа Октава! – возразил я. – Нас с вами разыграли. Судейский писец Ленорман вовсе не владелец этого дома, а подставное лицо, посредник вашего мужа. Безмятежный покой, которым вы наслаждаетесь здесь, создан графом, заработанные вами деньги исходят от графа, он заботится о всех мелочах вашей жизни. Муж уберег вас от злословия света, придумав правдоподобное объяснение вашему отсутствию: по его словам, вы отплыли в Гавану на корабле «Цецилия», чтобы получить наследство от старой тетки, и граф повсюду высказывает надежду, что вам удалось спастись при кораблекрушении; вы якобы отправились туда в сопровождении двух его родственниц и старого управляющего. Ваш супруг рассказывает, что разослал людей искать вас и получил от них благоприятные сообщения… Он принимает столько же предосторожностей, чтобы скрыть вас от людских взоров, как и вы сами… Наконец он повинуется вашей воле…
– Довольно, – перебила она. – Я ничего больше не хочу знать, кроме одного кто сообщил вам эти сведения?
– Ах, боже мой, сударыня, мой дядя устроил одного бедного юношу секретарем к полицейскому комиссару вашего квартала. Этот молодой человек мне все рассказал. Если вы тайно покинете этот флигель сегодня ночью, ваш муж узнает, куда вы направитесь, и вам нигде не укрыться от его покровительства. Как вы, такая умная женщина, могли поверить, что торговцы платят мастерицам за цветы и чепчики такую же дорогую цену, как в магазинах? Назначьте тысячу экю за букет, и вы их получите! Ни одна нежная мать не была так изобретательна в заботах о ребенке, как ваш муж в заботах о вас. Я узнал от привратника, что бедный граф часто приходит сюда по ночам, когда все спят, чтобы постоять под окнами и взглянуть издали на огонек вашей лампады! Ваша кашемировая шаль стоит шесть тысяч франков… Перекупщица продает вам не старье, а новенькие изделия лучших фабрик… Одним словом, вы здесь точно Венера, опутанная сетью Вулкана, только вы пойманы в сеть одна, вы в плену у великодушного человека, который самоотверженно заботится о вас целых семь лет.
Графиня трепетала, как пойманная ласточка, зажатая в кулаке, которая вытягивает шейку и с ужасом озирается вокруг, ее трясла нервная дрожь, и она недоверчиво смотрела на меня. Ее сухие глаза блестели жгучим огнем. Но она была женщиной.., пришла минута, и потекли слезы, она расплакалась, не потому что была растрогана, – нет, она рыдала от бессильного гнева, от отчаяния. До сих пор она считала себя независимой и свободной, брачные узы тяготили ее, как стены тюрьмы.
– Я уйду… – лепетала она сквозь слезы. – Он сам меня заставляет… Я уйду туда, куда уж никто не последует за мной.
– Вот как! – воскликнул я. – Вы хотите покончить с собой?.. Сударыня, у вас, наверное, есть веские причины не возвращаться к графу Октаву?
– О, еще бы!
– Так откройте их мне, откройте их моему дяде; в нас вы найдете двух преданных советчиков. Если в исповедальне мой дядя – священник, то в миру он просто добрый старик. Мы вас выслушаем, мы попытаемся разрешить ваши сомнения, и если вы жертва обмана или рокового недоразумения, нам, быть может, удастся его распутать. Вы кажетесь мне чистой и безупречной, но если вы и совершили какой-нибудь проступок, вы давно искупили его… Вспомните наконец, что во мне вы приобрели самого искреннего друга. Если вы пожелаете избавиться от тирании графа, я найду способ вам помочь, он никогда вас не разыщет.
– О, ведь есть еще монастыри, – сказала она.
– Верно. Но граф стал министром, и если он воспрепятствует этому, ни один монастырь на свете не примет вас. Однако, как бы могуществен он ни был, я спасу вас от него.., если только.., вы докажете мне, что не можете, не должны возвращаться к нему. О, не бойтесь, что, скрывшись от графа, вы попадете под мою власть! – продолжал я, увидев ее недоверчивый взгляд, полный гнева и высокомерия. – Вы будете наслаждаться покоем, одиночеством и независимостью; словом, вы будете так же свободны и так же уважаемы, как будто вы злая и безобразная старая дева. Я сам никогда не увижу вас без вашего согласия.
– Но как вы спасете меня? Каким способом?
– Это моя тайна, сударыня. Я не обманываю вас, г будьте уверены. Докажите мне, что уединение – единственный выход для вас, что одиночество вы предпочитаете жизни супруги Октава, богатой, всеми почитаемой графини, владелицы одного из красивейших особняков Парижа, обожаемой жены, счастливой матери.., и я обещаю вам выиграть дело, – Неужели же нет на свете человека, который бы понял меня? – прошептала она.
– Нет, – ответил я. – Поэтому я призвал религию, чтобы рассудить нас. Мой дядя – семидесятипятилетний старик, святой человек. Он не великий инквизитор, а скорее святой Иоанн; но для вас он станет Фенелоном, тем, кто говорил герцогу Бургундскому: «Ешьте говядину по пятницам, ешьте на здоровье, но будьте христианином, ваша светлость!"
– Полноте, сударь, монастырь – мое последнее прибежище и последняя обитель. Только бог в состоянии понять меня. Ни одного человека, будь то хоть святой Августин, самый милостивый из отцов церкви, я не пущу в тайники своей совести, столь же неприступные, как круги Дантова ада. Я отдала свою любовь не мужу, а другому, хоть и не достоин он был этого дара! Он не оценил, не принял моей любви; я подарила ему сердце, как мать дарит ребенку прекрасную игрушку, и он шутя разбил его. Я не способна любить дважды. В иных душах любовь не может потускнеть: либо она существует, либо нет. Зарождается ли она, или разрастается, она заполняет рею душу. Так знайте, те восемнадцать месяцев, что я прожила с ним, значили для меня больше, чем восемнадцать лет жизни, я вложила в эту любовь все силы души; они не истрачены, они вконец истощены той обманчивой близостью, при которой я одна была искренна. Кубок счастья для меня не исчерпан и не пуст, его уже нельзя наполнить, ибо он разбит. Я не в состоянии бороться, я обезоружена. После того, как я отдалась всем существом, что я такое? Объедки пира. Мне дано только одно имя – Онорина и только одно сердце. Мой муж обладал девушкой, недостойный любовник обладал женщиной, что же осталось от меня? Позволить любить себя? – вот что вы хотите мне сказать. Нет, я еще сохранила гордость, я не могу вынести мысли, что стану проституткой! Да, я прозрела при свете пожара; и знаете что… Может быть, я еще согласилась бы уступить любви другого; но любви Октава… О, никогда!
– Значит, вы любите его, – сказал я.
– Я его уважаю, ценю, почитаю, он не причинил мне ни малейшего зла; он добр, великодушен, но я больше не могу его любить… Впрочем, – прервала она себя, – не будем говорить об этом. В споре все умаляется. Я напишу вам о своих мыслях, а сейчас не могу их выразить, они душат меня, меня лихорадит, я стою на пожарище, на развалинах своей обители. Все, что я вижу вокруг, все вот эти вещи, добытые, как мне казалось, моим трудом, напоминают мне то, о чем я хотела забыть. Ах! Надо бежать отсюда, как я бежала из дома Октава – Куда же? – спросил я. – Разве женщина может существовать без покровителя? Неужели в тридцать лет, во всем блеске красоты, в расцвете сил, о которых вы и не подозреваете, переполненная любовью, готовой излиться, – вы удалитесь в пустыню, куда я мог бы вас укрыть?.. Живите с миром. Граф за пять лет ни разу не явился сюда, он никогда не проникнет к вам без вашего согласия. Самоотверженность его за эти девять лет должна служить порукой вашего спокойствия. Вы можете в полной безопасности обсудить ваше будущее со мною и моим дядей. Дядя не менее влиятелен, чем любой министр. Успокойтесь же, не усугубляйте своих страданий. Священник, голова которого поседела в служении богу, не ребенок; он вас поймет, вот уже скоро полвека люди поверяют ему свои горести, он взвешивает в руке столь тяжкое бремя, как сердца королей и принцев Если он суров в церковном облачении, под сводами храма, то среди ваших цветов он будет таким же кротким, как они, и милостивым, как его божественный учитель.
Я расстался с графиней в полночь и оставил ее с виду спокойной, но мрачной и задумчивой, полной тайных замыслов, которые никакая проницательность не могла бы разгадать. Пройдя несколько шагов по улице Сен-Мор, я встретил графа – он покинул обычное, условленное место на бульваре, его влекла навстречу мне неудержимая сила – Какую ужасную ночь проведет бедняжка! – воскликнул он, когда я закончил рассказ о происшедшей сцене. – А что, если бы я пошел сейчас к ней, если бы она вдруг увидела меня?
– Она может броситься из окошка, – ответил я. – Графиня подобна Лукреции, она не переживет насилия, даже от человека, которому отдалась бы по своей воле.
– Вы еще молоды, – возразил он. – Вы не знаете, что, когда душа потрясена жестокой внутренней борьбой, воля непостоянна, как воды озера во время бури, ветер меняется ежеминутно, и волны устремляются то к одному берегу, то к другому. Возможно, что этой ночью Онорина, увидев меня, упадет в мои объятия, возможно, что она выбросится из окна – И вы согласились бы на такой риск? – спросил я.
– Пойдемте, – отвечал он. – Дома, в ожидании завтрашнего вечера, я приму дозу опиума, которую прописал мне Деплен, чтобы спасти от бессонницы!
На другой день в полдень тетушка Гобен принесла мне письмо, сообщив, что графиня, изнуренная усталостью, легла в шесть часов утра и благодаря лекарству, приготовленному аптекарем, крепко спит.
Вот это письмо, я сохранил с него копию. Вам известны, сударыня, – сказал консул, обращаясь к мадемуазель де Туш, – вам хорошо известны средства, доступные писательскому искусству ухищрения стиля и измышления многих сочинителей, не лишенных таланта, но вам придется признать, что из недр литературы не мог бы возникнуть такой документ! Нет ничего страшнее правды. Вот что писала эта женщина, или, вернее, воплощенное страдание:
"Господин Морис,
Я заранее предвижу все, что мне сказал бы ваш дядя; он знает не больше, чем моя совесть. Совесть в человеке – это голос бога. Я знаю, что буду осуждена, если Не примирюсь с Октавом: таков приговор религии. Гражданский закон призывает меня повиноваться, повиноваться во что бы то ни стало. Раз мой муж не отверг меня – свет признает меня чистой и добродетельной, чтобы я ни совершила. Да, брак велик тем, что общество утверждает прощение, дарованное мужем; но общество забывает, что не всегда грешница хочет принять прощение. По закону, по религии, по мнению света – я обязана вернуться к Октаву. Согласно общечеловеческой морали, жестоко с моей стороны отказывать ему в счастье, лишать его детей, вычеркивать его род из золотой книги пэров. Мои страдания, сомнения, чувства, весь мой эгоизм (ибо я эгоистична) должны быть принесены в жертву семье. Я стану матерью, ласки детей осушат мои слезы! Меня ждет полное благополучие, всеобщее уважение; гордая, блистательная, я буду разъезжать в великолепном экипаже! У меня вновь появятся слуги, особняк, богатство, я буду царицей празднеств столько раз, сколько недель в году. Свет примет меня прекрасно. Наконец мне не нужно взбираться на высоты патрицианского сословия, – я как будто и не спускалась с них. Итак, бог, закон, общество действуют в полном согласии. Против чего вы восстаете? – вопрошают меня с высоты неба, кафедры, трибунала, даже трона, чье властное вмешательство в случае надобности было бы испрошено графом. Ваш дядя даже возвестит мне о некоей небесной благодати, которая снизойдет на меня, о сладостном сознании исполненного долга. Бог, закон, свет. Октав – все требуют, чтобы я жила, не правда ли? Ну, так вот, даже если нет других препятствий, мой ответ разом разрешает все: я уйду из жизни!