Бинты, конечно же, в тумбочке были, и Олег, и сама Нина Алексеевна это хорошо знали.
— Здравствуй, Олег! — повторила Марина чуть увереннее и с б?льшим чувством. Поставила на тумбочку у койки пакет, села рядом. Лицо её дышало здоровьем, той полнокровной жизнью, которой и он, Олег, наслаждался не так давно, и которая сейчас текла мимо вон за тем широким больничным окном, где царствовала зима, метель, морозы…
— Здравствуй, Мариша! — он попытался вложить в эти привычные слова всю свою радость, все накопившиеся за эти недели переживания. Как он был неправ по отношению к ней, любимой женщине, — пришла же она, пришла! Сидит, вот, рядышком, такая красивая, испуганная его видом, этой палатой, пропахшей лекарствами, боится даже глянуть на то место, где была правая нога, где теперь пустота, больничное плоское одеяло с чёрным штемпелем в углу. Он и сам страшится туда смотреть.
Олег взял её руку здоровой левой рукой.
— Мариша! Милая моя. Я так ждал тебя! Ты даже не можешь себе представить как я тебя ждал!… Спасибо, что пришла.
— Ну что ты, Олег, что ты?! Мы же все сразу к тебе собирались прийти. Но, во-первых, к тебе не пускали, а во-вторых, Шайкин сказал: чего это, мол, толпой идти? По одному, по двое. И Рискин тоже посоветовал, сначала пусть Проскурина сходит, она женщина, от неё больному пользы больше будет.
— Правда, больше, — он слушал музыку её слов, и сердце распирало от счастья. Не выдержал, процитировал: «Восславить могу и проклясть, святым одарить убежденьем… Я — женщина, тайная власть дана мне судьбой и рожденьем». Это о тебе, Мариша.
— Ух ты! Как здорово! Сам сочинил?
— Нет, это Людмила Щипахина, есть такая поэтесса. Мама мне томик её стихов принесла, вон он, на столе.
Марина взяла книжку, полистала.
— Красиво, — сказала она. — Поэты умеют так писать, да. В жизни по-другому.
Он плохо слушал её — любовался блестящими карими глазами, замечательным цветом волос, тонкой рукой, которая поправляла прическу… И вдруг наткнулся на чужой, незнакомый взгляд Марины: она со страхом смотрела сейчас на плоское казённое одеяло, на пустоту под ним.
— Как же ты теперь, Олег? — спросила она глухо, убито, и непрошенные слёзы навернулись на её глаза.
— Почему «ты», Мариша? Я… я разве… один?
Он порывисто сжал её пальцы, с надеждой и ожиданием заглядывал в лицо, а она уводила взгляд в сторону, знакомо уже, как и там, на вокзале, высвободила руку, искала ей занятие. И скоро нашла работу обеим своим рукам — взялась зачем-то прибираться на тумбочке, переставлять пузырьки, стакан с недопитым чаем, блюдце с печеньем.
— Мама уберёт, чего ты!? — он старался понять Марину, подумал, что она просто не знает как себя вести.
Но она-то хорошо его понимала, знала, что он ждет ответ на главный сейчас для него вопрос — «Я — один? Или — мы вместе?»
Марина понимала и то, что не должна рубить с плеча — ведь перед нею лежал тяжело больной человек, её сослуживец, коллега, влюблённый в неё, на что-то надеющийся, рассчитывающий с её помощью увидеть свет в конце тоннеля.
Она ласково, как это умеют делать женщины, успокаивая детей, погладила его больную руку.
— Олежек, ну что ты гонишь лошадей? Зачем? Всему своё время. Лечись, выздоравливай… Тебе ещё долго лечиться, я так понимаю, мы же интересуемся твоим здоровьем, часто говорим о тебе на работе… К этому надо привыкнуть.
И Марина снова со страхом глянула на плоское одеяло.
— Хорошо. Понятно. — Голос Олега стал другим — заметно похолодевшим, жёстким. — Расскажи, что там, на питомнике? Линда как?
— Линда твоя в порядке, не волнуйся за неё. — Марина перевела дух — говорить ей о служебных делах было гораздо легче. — Я за ней присматриваю, выгуливаю, кормлю. Я или Серёга Рискин. Иногда втроем гуляем: Гарсон, Линда и Альфонс.
— Они не обижают её?
Марина понятливо засмеялась:
— Ты имеешь в виду их ухаживания?
— Ну, сама понимаешь, — и Олег невольно улыбнулся. — Всё ж таки два здоровых кобеля…
— Я за ними слежу, не переживай. Щенки-полукровки нам в питомнике не нужны, Шайкин с меня голову снимет, если узнает, что я не доглядела.
— Угу. — Олега царапнуло это «щенки-полукровки». Разумеется, он, кинолог, и сам хорошо понимал проблему, но очень уж пренебрежительно, с какой-то плохо скрытой неприязнью были произнесены эти слова… Впрочем чего это он накручивает? Зачем? Питомнику служебного собаководства действительно нужны чистокровные овчарки, ротвейлеры, лабрадоры! Всяких беспородных, декоративных и прочих, не представляющих интереса для них, кинологов, собак бегает по городу сколько угодно. Марина абсолютно права. Служба!
И всё же в душе Олега что-то осталось — труднообъяснимое, тягостное. Он вдруг почувствовал Марину малознакомой, другой, не такой, какой он знал её до нынешнего дня. Но какой?
Марина стала прощаться.
— Мне пора, Олег. Я ведь тоже еду в Чечню, в Грозный. Приказ уже есть. Мы с Гарсоном будем в составе нашего ОМОНа. Лапу ему сейчас лечу, наколол где-то.
— Где?
— А я не заметила. Где-то на дрессировочной площадке. Или на проволоку налетел, или щепку занозил.
— Лечи, войне нужны здоровые солдаты.
— Да, это так. Ты, вот, тоже — уезжал здоровый, весёлый…
— Не надо об этом, Марина! Ничего уже не исправишь. Ты… ты береги себя там.
— Ага, я знаю. Мы с Гарсоном будем стараться. Под пули не лезть, от взрывчатки шарахаться… Нас с ним тут же комиссуют.
Марина грустно улыбнулась.
— Возвращайтесь с Гарсоном живые и здоровые. Мы вас с Линдой будем ждать.
— Прощай, Олег. Извини, если что не так сказала. — Марина наклонилась и поцеловала его в лоб.
— До свидания, Мариша! Жду тебя.
У двери она оглянулась, ласково помахала ему рукой:
— Поправляйся!
— Береги себя!
Дверь закрылась, отсекла его от Марины, от всего того мира, в который он стремился, который был ему сейчас недоступен.
«Она не любит меня, — печально думал Олег. — Или очень испугалась, увидев меня таким. И я ей теперь не нужен. Совсем. Инвалид, калека…»
Вошла мама с покупками — набрала там, в буфете, целый пакет сладостей: конфет, творожных сырков, лимонада. Внимательно глянула на сына:
— Ушла Марина?
— Ушла. Вы разве не встретились там, внизу?
— Нет.
Мама помолчала, занялась привычными уже больничными хлопотами, настроение Олега не ускользнуло от нее.
— Она тебя чем-то огорчила, сынуля?
— Огорчила. В Чечню скоро уедет.
Нина Алексеевна села возле койки.
— Когда?
— Скоро. Приказ уже есть.
— Где будет?
— Сказала, что в Грозном. А там могут переиграть, в зависимости от обстановки.
— В Грозном сейчас самое пекло. Отец постоянно телевизор смотрит, рассказывает мне.
— …
— Олежек!
— Да, мама?
— Вы, я так понимаю, ещё о чем-то говорили?
— Да так… Обо всём понемногу. Я о Линде спрашивал.
Матери много объяснять не надо. Нина Алексеевна и так всё поняла, выражение лица сына рассказало ей о встрече с Мариной лучше всяких слов.
— Я тебе забыла сказать, Олежек, — через довольно продолжительную паузу, как бы между прочим, не придавая своим словам особого значения, произнесла она. — Отец записал там, дома, на автоответчик…
— Ну? Что записал? — Олег был мрачен, смотрел, в потолок, мать слушал вполуха.
— Звонила Женя Добрынина, спрашивала, можно ли к тебе прийти в больницу?
— Какая ещё Добрынина?
— Она сказала, что училась с тобой в одном классе.
— А-а… Женька! Толстуха эта!… Откуда она узнала обо мне?
— Писали же в газетах, Олежек. О твоем ранении, о помощи, которую тебе оказали, как участнику боевых действий в Чечне, что кровь ребята сдавали… Ты у нас в городе теперь известный человек.
Олег помолчал, отвернул голову к стене.
— Я их никого больше не хочу видеть. Будет ещё звонить, скажите, что у меня температура, врачи не разрешают. И вообще…
— Хорошо, Олежек, я поняла.
Нина Алексеевна действительно всё поняла. «Не хочу их видеть» — это о женщинах, о Марине. Значит, у них был здесь серьезный разговор…
Ах, Марина-Марина! Разве можно было говорить сейчас что-нибудь такое, что расстроило бы Олега?!
Лучше бы помолчала, что ли, ответила бы на его вопросы неопределенно, потянула время…
Глава двенадцатая
Глава тринадцатая
— Здравствуй, Олег! — повторила Марина чуть увереннее и с б?льшим чувством. Поставила на тумбочку у койки пакет, села рядом. Лицо её дышало здоровьем, той полнокровной жизнью, которой и он, Олег, наслаждался не так давно, и которая сейчас текла мимо вон за тем широким больничным окном, где царствовала зима, метель, морозы…
— Здравствуй, Мариша! — он попытался вложить в эти привычные слова всю свою радость, все накопившиеся за эти недели переживания. Как он был неправ по отношению к ней, любимой женщине, — пришла же она, пришла! Сидит, вот, рядышком, такая красивая, испуганная его видом, этой палатой, пропахшей лекарствами, боится даже глянуть на то место, где была правая нога, где теперь пустота, больничное плоское одеяло с чёрным штемпелем в углу. Он и сам страшится туда смотреть.
Олег взял её руку здоровой левой рукой.
— Мариша! Милая моя. Я так ждал тебя! Ты даже не можешь себе представить как я тебя ждал!… Спасибо, что пришла.
— Ну что ты, Олег, что ты?! Мы же все сразу к тебе собирались прийти. Но, во-первых, к тебе не пускали, а во-вторых, Шайкин сказал: чего это, мол, толпой идти? По одному, по двое. И Рискин тоже посоветовал, сначала пусть Проскурина сходит, она женщина, от неё больному пользы больше будет.
— Правда, больше, — он слушал музыку её слов, и сердце распирало от счастья. Не выдержал, процитировал: «Восславить могу и проклясть, святым одарить убежденьем… Я — женщина, тайная власть дана мне судьбой и рожденьем». Это о тебе, Мариша.
— Ух ты! Как здорово! Сам сочинил?
— Нет, это Людмила Щипахина, есть такая поэтесса. Мама мне томик её стихов принесла, вон он, на столе.
Марина взяла книжку, полистала.
— И вечному зову в крови
Служу я прилежно и верно,
Ведь древнее чувство любви
Всей жизни моей соразмерно.
— Красиво, — сказала она. — Поэты умеют так писать, да. В жизни по-другому.
Он плохо слушал её — любовался блестящими карими глазами, замечательным цветом волос, тонкой рукой, которая поправляла прическу… И вдруг наткнулся на чужой, незнакомый взгляд Марины: она со страхом смотрела сейчас на плоское казённое одеяло, на пустоту под ним.
— Как же ты теперь, Олег? — спросила она глухо, убито, и непрошенные слёзы навернулись на её глаза.
— Почему «ты», Мариша? Я… я разве… один?
Он порывисто сжал её пальцы, с надеждой и ожиданием заглядывал в лицо, а она уводила взгляд в сторону, знакомо уже, как и там, на вокзале, высвободила руку, искала ей занятие. И скоро нашла работу обеим своим рукам — взялась зачем-то прибираться на тумбочке, переставлять пузырьки, стакан с недопитым чаем, блюдце с печеньем.
— Мама уберёт, чего ты!? — он старался понять Марину, подумал, что она просто не знает как себя вести.
Но она-то хорошо его понимала, знала, что он ждет ответ на главный сейчас для него вопрос — «Я — один? Или — мы вместе?»
Марина понимала и то, что не должна рубить с плеча — ведь перед нею лежал тяжело больной человек, её сослуживец, коллега, влюблённый в неё, на что-то надеющийся, рассчитывающий с её помощью увидеть свет в конце тоннеля.
Она ласково, как это умеют делать женщины, успокаивая детей, погладила его больную руку.
— Олежек, ну что ты гонишь лошадей? Зачем? Всему своё время. Лечись, выздоравливай… Тебе ещё долго лечиться, я так понимаю, мы же интересуемся твоим здоровьем, часто говорим о тебе на работе… К этому надо привыкнуть.
И Марина снова со страхом глянула на плоское одеяло.
— Хорошо. Понятно. — Голос Олега стал другим — заметно похолодевшим, жёстким. — Расскажи, что там, на питомнике? Линда как?
— Линда твоя в порядке, не волнуйся за неё. — Марина перевела дух — говорить ей о служебных делах было гораздо легче. — Я за ней присматриваю, выгуливаю, кормлю. Я или Серёга Рискин. Иногда втроем гуляем: Гарсон, Линда и Альфонс.
— Они не обижают её?
Марина понятливо засмеялась:
— Ты имеешь в виду их ухаживания?
— Ну, сама понимаешь, — и Олег невольно улыбнулся. — Всё ж таки два здоровых кобеля…
— Я за ними слежу, не переживай. Щенки-полукровки нам в питомнике не нужны, Шайкин с меня голову снимет, если узнает, что я не доглядела.
— Угу. — Олега царапнуло это «щенки-полукровки». Разумеется, он, кинолог, и сам хорошо понимал проблему, но очень уж пренебрежительно, с какой-то плохо скрытой неприязнью были произнесены эти слова… Впрочем чего это он накручивает? Зачем? Питомнику служебного собаководства действительно нужны чистокровные овчарки, ротвейлеры, лабрадоры! Всяких беспородных, декоративных и прочих, не представляющих интереса для них, кинологов, собак бегает по городу сколько угодно. Марина абсолютно права. Служба!
И всё же в душе Олега что-то осталось — труднообъяснимое, тягостное. Он вдруг почувствовал Марину малознакомой, другой, не такой, какой он знал её до нынешнего дня. Но какой?
Марина стала прощаться.
— Мне пора, Олег. Я ведь тоже еду в Чечню, в Грозный. Приказ уже есть. Мы с Гарсоном будем в составе нашего ОМОНа. Лапу ему сейчас лечу, наколол где-то.
— Где?
— А я не заметила. Где-то на дрессировочной площадке. Или на проволоку налетел, или щепку занозил.
— Лечи, войне нужны здоровые солдаты.
— Да, это так. Ты, вот, тоже — уезжал здоровый, весёлый…
— Не надо об этом, Марина! Ничего уже не исправишь. Ты… ты береги себя там.
— Ага, я знаю. Мы с Гарсоном будем стараться. Под пули не лезть, от взрывчатки шарахаться… Нас с ним тут же комиссуют.
Марина грустно улыбнулась.
— Возвращайтесь с Гарсоном живые и здоровые. Мы вас с Линдой будем ждать.
— Прощай, Олег. Извини, если что не так сказала. — Марина наклонилась и поцеловала его в лоб.
— До свидания, Мариша! Жду тебя.
У двери она оглянулась, ласково помахала ему рукой:
— Поправляйся!
— Береги себя!
Дверь закрылась, отсекла его от Марины, от всего того мира, в который он стремился, который был ему сейчас недоступен.
«Она не любит меня, — печально думал Олег. — Или очень испугалась, увидев меня таким. И я ей теперь не нужен. Совсем. Инвалид, калека…»
* * *
Вошла мама с покупками — набрала там, в буфете, целый пакет сладостей: конфет, творожных сырков, лимонада. Внимательно глянула на сына:
— Ушла Марина?
— Ушла. Вы разве не встретились там, внизу?
— Нет.
Мама помолчала, занялась привычными уже больничными хлопотами, настроение Олега не ускользнуло от нее.
— Она тебя чем-то огорчила, сынуля?
— Огорчила. В Чечню скоро уедет.
Нина Алексеевна села возле койки.
— Когда?
— Скоро. Приказ уже есть.
— Где будет?
— Сказала, что в Грозном. А там могут переиграть, в зависимости от обстановки.
— В Грозном сейчас самое пекло. Отец постоянно телевизор смотрит, рассказывает мне.
— …
— Олежек!
— Да, мама?
— Вы, я так понимаю, ещё о чем-то говорили?
— Да так… Обо всём понемногу. Я о Линде спрашивал.
Матери много объяснять не надо. Нина Алексеевна и так всё поняла, выражение лица сына рассказало ей о встрече с Мариной лучше всяких слов.
— Я тебе забыла сказать, Олежек, — через довольно продолжительную паузу, как бы между прочим, не придавая своим словам особого значения, произнесла она. — Отец записал там, дома, на автоответчик…
— Ну? Что записал? — Олег был мрачен, смотрел, в потолок, мать слушал вполуха.
— Звонила Женя Добрынина, спрашивала, можно ли к тебе прийти в больницу?
— Какая ещё Добрынина?
— Она сказала, что училась с тобой в одном классе.
— А-а… Женька! Толстуха эта!… Откуда она узнала обо мне?
— Писали же в газетах, Олежек. О твоем ранении, о помощи, которую тебе оказали, как участнику боевых действий в Чечне, что кровь ребята сдавали… Ты у нас в городе теперь известный человек.
Олег помолчал, отвернул голову к стене.
— Я их никого больше не хочу видеть. Будет ещё звонить, скажите, что у меня температура, врачи не разрешают. И вообще…
— Хорошо, Олежек, я поняла.
Нина Алексеевна действительно всё поняла. «Не хочу их видеть» — это о женщинах, о Марине. Значит, у них был здесь серьезный разговор…
Ах, Марина-Марина! Разве можно было говорить сейчас что-нибудь такое, что расстроило бы Олега?!
Лучше бы помолчала, что ли, ответила бы на его вопросы неопределенно, потянула время…
Глава двенадцатая
Александр Анатольевич, хирург, — румяный с мороза, улыбающийся, застегивая на ходу, халат — жизнерадостным вихрем ворвался в палату.
— Так, молодой человек, хватит лежать, хватит! Пролежни по всей спине, этого нам только не хватало!… Поднимаемся, пробуем стоять, возвращать силы.
Втроем — врач, медсестра и мама, Нина Алексеевна, — они с трудом подняли Олега, с постели. Он немного посидел на койке, привыкая, к новому положению тела. Кружилась голова, по всему телу разлилась неимоверная слабость, сил не было никаких. Он даже представить себе не мог, что организм так может сдать за то время, пока он лежал.
— Я устал, — сказал он через несколько минут. — Я полежу.
— Мышцам надо вернуть силы, Олег, — врач говорил спокойно и убедительно. — Два месяца неподвижности — это пагубно для мышц. Они атрофировались. Пробуем ещё.
Попробовали. Теперь Олег, цепляясь здоровой рукой за спинку койки, за плечи мамы, доктора, медсестры, жалобно улыбаясь, стоял на одной, дрожащей ноге.
Она выдержала минуту, не более, Олег едва не упал.
— Но я всё-таки стоял, Александр Анатольевич! — снова из койки, из лежачего положения, торжествующе воскликнул он.
— Вот именно! — хирург тоже был доволен этим малым пока успехом, а главное, тем, что его больной почувствовал себя другим, способным что-то изменить, в своем беспомощном сейчас состоянии, попытался вернуться к той жизни, на какую он с тоской поглядывал, из койки все эти восемь недель неподвижности.
— За руку тоже пора браться, — продолжал хирург с тем же мягким напором. — Массаж я назначу, другие процедуры, но ты и сам разрабатывай пальцы, шевели ими, заставляй что-нибудь делать.
— Что именно, Александр Анатольевич?
Это спросила Нина Алексеевна, она слушала врача с неменьшим вниманием, чем сейчас Олег, а, может и с б?льшим: ведь именно ей приходилось потом контролировать назначения, следить, чтобы он вовремя и по указанной схеме принимал лекарства, процедуры, ел и отдыхал.
— Найдите руке занятия: что-нибудь рисовать, писать… Резиновое кольцо мять, можно резиновую ленту растягивать… А с койки, мамочка, поднимайте его, поднимайте!… Люда, привезите каталку. Посадим парня, в коридоре его повозите. Пусть отдохнёт от палаты, на других людей посмотрит. Это полезно.
Медсестра ушла за каталкой, скоро вернулась, и они снова втроём подняли Олега, усадили в этот придуманный для инвалидов механизм, в котором можно было и сидеть, и ездить.
Мама возила его по широкому, хорошо освещённому коридору восьмого этажа больницы. На Олега оглядывались, здоровались с ним — все здесь, в гнойной хирургии, знали о его тяжелом ранении и о том, что он едва-едва не отдал душу Богу.
Он и в кресле быстро уставал, Нина Алексеевна отвозила его назад, в палату. Слабость не отпускала его, но Олег понимал, что наступил переломный момент в его болезни, что теперь и сам должен бороться с ней более активно, противопоставить ей свою волю и стремление как можно быстрее поправиться. Конечно, он знал, видел, что рана его по-прежнему гноится, организм сейчас почти не воспринимал лекарства, не реагировал на них, инфекция пока что торжествовала, брала верх.
Надо было себе помочь.
Олег взялся, сидя в кресле-каталке, рисовать. Больная рука выводила нечто детское, наивное, ломаное — кривые дома, смешные машины и узоры. Рука дрожала от напряжения и неуверенности, пальцы не хотели слушаться, фломастеры и карандаши падали на пол.
Он взялся было рисовать свою любимую Линду. Казалось, он справится с этим — она стояла перед глазами: умная, преданная, ждущая своего хозяина. Видел он Линду в деталях, в точных пропорциях — бери и переноси их на бумагу.
Собака на листке получалась, нелепая, не поймешь что. На лабрадора даже намёка не было. Скорее, на овчарку походила, на того же Гарсона: острые торчащие уши, острая морда, свисающий язык… И глаза — разве можно нарисовать тоскующие глаза собаки?! А глаза любимой женщины?
Он понял, что думает о Марине.
Она больше не приходила, возможно, уже уехала в Чечню, занята тем, чем он и сам в своё время занимался…
Могла бы дать весточку о себе, хотя бы накануне отъезда просто позвонить, ведь это так необременительно!
Олег порвал бумагу, отбросил карандаши — какой из него художник!? В детском саду такие домики рисовал!
На другой день он взялся за стихи. Ничего путного в голову не шло, а хотелось, очень хотелось как-то выразить своё состояние, свои мысли — о войне. Они занимали его больше всего.
Тут он не был первооткрывателем, надо это признать, на земле случилось уже много войн. Воевали и поэты, видевшие смерть в лицо, ощутившие на себе её ледяное, загробное дыхание, хорошо понимавшие больных и раненых солдат, умевшие их состояние передать точными, образными словами.
Память заработала, будто магнитофонная лента, подключилась собственная фантазия творчества, и родилось некое подражание ранее читанному Твардовскому:
Он написал, коряво нацарапал эти слова на листке, некоторое время придирчиво рассматривал их.
Нет, не годится. Почти плагиат. И сама идея стихотворения, и его внутренний настрой. Надо изобретать что-то свое, оригинальное, не похожее на других. Поэт — это ведь первооткрыватель, в этом его ценность, только этим он может заслужить признание, заставить говорить о себе.
Вон куда его занесло, в какие выси! «Привлечь внимание, заставить говорить о себе…»
Нет-нет, он вовсе не думает о литературной славе, жизненный путь его определился, он — кинолог, знаток своего дела, офицер милиции, тяжело раненый в бою под Аргуном, в Чечне.
Олег подумал о Вахе Бероеве. Там, в Гудермесе, всё казалось простым и понятным. Он, Ваха, — враг, которого надо найти и обезвредить. Здесь, в больнице, спустя два с лишним месяца после памятной той поездки в кузове «Урала», всё выглядело несколько иначе — он не чувствовал сейчас ненависти к погибшему чеченцу, бывшему преподавателю педучилища, может быть, даже пожалел его, посочувствовал — поработал бы ещё человек, повоспитывал бы неразумных молодых абреков: прошедшие войну мужчины по-иному смотрят на прошлое и будущее…
А его, Олега Александрова, пожалели?! А капитана Смирнова, Лёху Рыжкова — всех, кого убили и ранили в то утро на шоссе?! Влепили пару гранат в кузов «Урала», расстреляли из автоматов оставшихся в живых, бросили на дороге умирать!…
Стоп! Тормози, кинолог. Не заводись, не буди в себе зверя — ты же не кавказская овчарка, которую учат быть настороженной и злобной, бросаться на всех подряд!
Нельзя жить со злобой в душе. Сам себя загрызёшь, хуже собаки.
Надо уметь прощать.
Закрыв глаза, Олег долгое время лежал неподвижно, привыкая к новым этим выводам души, чувствуя, что буря в сердце утихает.
Что теперь можно изменить?
Ничего. Сейчас он может только думать, размышлять.
Это стихотворение Юрия Визбора он помнил полностью и теперь терпеливо, упорно, царапал его на бумаге. Строчки, выходили кривые, правая рука по-прежнему не слушалась, но Олег, сцепив зубы, морщась от боли, заставлял и заставлял её работать.
«Возможно! Я буду жить полноценной жизнью! Я буду работать! — сказал он себе в тот солнечный февральский день девяносто шестого года, глядя за окно в голубое чистое небо, на резвящихся у форточки синиц, где мама поставила кормушку, на пушистый инверсионный след реактивного самолета. — Я скоро встану и пойду. На костылях, на протезе, на деревянной этой или железной ноге, но я пойду и не брошу свою профессию. Я не хочу быть инвалидом, не хочу видеть слёз мамы, страдающих глаз отца, сочувствующих и жалостливых взглядов окружающих, прощающих ему многое — чего, дескать, спросить с калеки!?»
Вставай и иди, Олег! Вернись в трудовую, полнокровную жизнь, живи, как все! Вспомни ещё раз лётчика Маресьева. Вон, на подоконнике, лежит книжка о его подвиге. Мама, дорогая его, родная мамочка, хрупкая маленькая женщина, принесла эту книгу, положила на тумбочку — читай, сын, не падай духом, борись! Человек силён духом, честь ему и хвала, именно этим — умением бороться и побеждать — он отличается от всего живого на земле, потому и есть царь природы.
Поднимайся, мужчина! Хватит хандрить, читать и сочинять тоскливые стихи, загонять себя в тупик.
Выбирайся из сумрака тяжёлых, мрачных мыслей.
Жизнь продолжается!
В начале марта Олега перевезли домой. И врач, Александр Анатольевич, сказал, мол, дома и стены помогают выздоравливать, и Нина Алексеевна, измученная больницей, настояла на этом. Рана подживала, но с ней ещё придётся повозиться, придётся…
А дома — и правда, родные стены! — дышалось по-другому. Почти полгода назад Олег ушел отсюда на войну, и вот вернулся — другим человеком, с новым жизненным опытом, с иным отношением к миру, к его сложным проблемам и страстям.
Он также, как и в больнице, б?льшую часть времени лежал, но теперь, всё чаще и чаще заставлял себя вставать, нагружать тело пусть и легкими физическими упражнениями, сидеть в кресле-каталке, говорить с отцом и мамой, смотреть телевизор, читать и звонить по телефону.
Младший лейтенант милиции, кинолог Александров медленно, но верно выздоравливал.
— Так, молодой человек, хватит лежать, хватит! Пролежни по всей спине, этого нам только не хватало!… Поднимаемся, пробуем стоять, возвращать силы.
Втроем — врач, медсестра и мама, Нина Алексеевна, — они с трудом подняли Олега, с постели. Он немного посидел на койке, привыкая, к новому положению тела. Кружилась голова, по всему телу разлилась неимоверная слабость, сил не было никаких. Он даже представить себе не мог, что организм так может сдать за то время, пока он лежал.
— Я устал, — сказал он через несколько минут. — Я полежу.
— Мышцам надо вернуть силы, Олег, — врач говорил спокойно и убедительно. — Два месяца неподвижности — это пагубно для мышц. Они атрофировались. Пробуем ещё.
Попробовали. Теперь Олег, цепляясь здоровой рукой за спинку койки, за плечи мамы, доктора, медсестры, жалобно улыбаясь, стоял на одной, дрожащей ноге.
Она выдержала минуту, не более, Олег едва не упал.
— Но я всё-таки стоял, Александр Анатольевич! — снова из койки, из лежачего положения, торжествующе воскликнул он.
— Вот именно! — хирург тоже был доволен этим малым пока успехом, а главное, тем, что его больной почувствовал себя другим, способным что-то изменить, в своем беспомощном сейчас состоянии, попытался вернуться к той жизни, на какую он с тоской поглядывал, из койки все эти восемь недель неподвижности.
— За руку тоже пора браться, — продолжал хирург с тем же мягким напором. — Массаж я назначу, другие процедуры, но ты и сам разрабатывай пальцы, шевели ими, заставляй что-нибудь делать.
— Что именно, Александр Анатольевич?
Это спросила Нина Алексеевна, она слушала врача с неменьшим вниманием, чем сейчас Олег, а, может и с б?льшим: ведь именно ей приходилось потом контролировать назначения, следить, чтобы он вовремя и по указанной схеме принимал лекарства, процедуры, ел и отдыхал.
— Найдите руке занятия: что-нибудь рисовать, писать… Резиновое кольцо мять, можно резиновую ленту растягивать… А с койки, мамочка, поднимайте его, поднимайте!… Люда, привезите каталку. Посадим парня, в коридоре его повозите. Пусть отдохнёт от палаты, на других людей посмотрит. Это полезно.
Медсестра ушла за каталкой, скоро вернулась, и они снова втроём подняли Олега, усадили в этот придуманный для инвалидов механизм, в котором можно было и сидеть, и ездить.
Мама возила его по широкому, хорошо освещённому коридору восьмого этажа больницы. На Олега оглядывались, здоровались с ним — все здесь, в гнойной хирургии, знали о его тяжелом ранении и о том, что он едва-едва не отдал душу Богу.
Он и в кресле быстро уставал, Нина Алексеевна отвозила его назад, в палату. Слабость не отпускала его, но Олег понимал, что наступил переломный момент в его болезни, что теперь и сам должен бороться с ней более активно, противопоставить ей свою волю и стремление как можно быстрее поправиться. Конечно, он знал, видел, что рана его по-прежнему гноится, организм сейчас почти не воспринимал лекарства, не реагировал на них, инфекция пока что торжествовала, брала верх.
Надо было себе помочь.
Олег взялся, сидя в кресле-каталке, рисовать. Больная рука выводила нечто детское, наивное, ломаное — кривые дома, смешные машины и узоры. Рука дрожала от напряжения и неуверенности, пальцы не хотели слушаться, фломастеры и карандаши падали на пол.
Он взялся было рисовать свою любимую Линду. Казалось, он справится с этим — она стояла перед глазами: умная, преданная, ждущая своего хозяина. Видел он Линду в деталях, в точных пропорциях — бери и переноси их на бумагу.
Собака на листке получалась, нелепая, не поймешь что. На лабрадора даже намёка не было. Скорее, на овчарку походила, на того же Гарсона: острые торчащие уши, острая морда, свисающий язык… И глаза — разве можно нарисовать тоскующие глаза собаки?! А глаза любимой женщины?
Он понял, что думает о Марине.
Она больше не приходила, возможно, уже уехала в Чечню, занята тем, чем он и сам в своё время занимался…
Могла бы дать весточку о себе, хотя бы накануне отъезда просто позвонить, ведь это так необременительно!
Олег порвал бумагу, отбросил карандаши — какой из него художник!? В детском саду такие домики рисовал!
На другой день он взялся за стихи. Ничего путного в голову не шло, а хотелось, очень хотелось как-то выразить своё состояние, свои мысли — о войне. Они занимали его больше всего.
Тут он не был первооткрывателем, надо это признать, на земле случилось уже много войн. Воевали и поэты, видевшие смерть в лицо, ощутившие на себе её ледяное, загробное дыхание, хорошо понимавшие больных и раненых солдат, умевшие их состояние передать точными, образными словами.
Память заработала, будто магнитофонная лента, подключилась собственная фантазия творчества, и родилось некое подражание ранее читанному Твардовскому:
— Я убит под Аргуном.
Ты — в горах Ведено.
Умереть молодыми
Нам с тобой суждено…
Он написал, коряво нацарапал эти слова на листке, некоторое время придирчиво рассматривал их.
Нет, не годится. Почти плагиат. И сама идея стихотворения, и его внутренний настрой. Надо изобретать что-то свое, оригинальное, не похожее на других. Поэт — это ведь первооткрыватель, в этом его ценность, только этим он может заслужить признание, заставить говорить о себе.
Вон куда его занесло, в какие выси! «Привлечь внимание, заставить говорить о себе…»
Нет-нет, он вовсе не думает о литературной славе, жизненный путь его определился, он — кинолог, знаток своего дела, офицер милиции, тяжело раненый в бою под Аргуном, в Чечне.
Олег подумал о Вахе Бероеве. Там, в Гудермесе, всё казалось простым и понятным. Он, Ваха, — враг, которого надо найти и обезвредить. Здесь, в больнице, спустя два с лишним месяца после памятной той поездки в кузове «Урала», всё выглядело несколько иначе — он не чувствовал сейчас ненависти к погибшему чеченцу, бывшему преподавателю педучилища, может быть, даже пожалел его, посочувствовал — поработал бы ещё человек, повоспитывал бы неразумных молодых абреков: прошедшие войну мужчины по-иному смотрят на прошлое и будущее…
А его, Олега Александрова, пожалели?! А капитана Смирнова, Лёху Рыжкова — всех, кого убили и ранили в то утро на шоссе?! Влепили пару гранат в кузов «Урала», расстреляли из автоматов оставшихся в живых, бросили на дороге умирать!…
Стоп! Тормози, кинолог. Не заводись, не буди в себе зверя — ты же не кавказская овчарка, которую учат быть настороженной и злобной, бросаться на всех подряд!
Нельзя жить со злобой в душе. Сам себя загрызёшь, хуже собаки.
Надо уметь прощать.
Закрыв глаза, Олег долгое время лежал неподвижно, привыкая к новым этим выводам души, чувствуя, что буря в сердце утихает.
Что теперь можно изменить?
Ничего. Сейчас он может только думать, размышлять.
— Нас везут в медсанбат, двух почти что калек,
Выполнявших приказ не совсем осторожно.
Я намерен ещё протянуть пару лет,
Если это, конечно, в природе возможно.
Это стихотворение Юрия Визбора он помнил полностью и теперь терпеливо, упорно, царапал его на бумаге. Строчки, выходили кривые, правая рука по-прежнему не слушалась, но Олег, сцепив зубы, морщась от боли, заставлял и заставлял её работать.
— Я надеюсь ещё на счастливую жизнь,
Если это, конечно, в природе возможно…
«Возможно! Я буду жить полноценной жизнью! Я буду работать! — сказал он себе в тот солнечный февральский день девяносто шестого года, глядя за окно в голубое чистое небо, на резвящихся у форточки синиц, где мама поставила кормушку, на пушистый инверсионный след реактивного самолета. — Я скоро встану и пойду. На костылях, на протезе, на деревянной этой или железной ноге, но я пойду и не брошу свою профессию. Я не хочу быть инвалидом, не хочу видеть слёз мамы, страдающих глаз отца, сочувствующих и жалостливых взглядов окружающих, прощающих ему многое — чего, дескать, спросить с калеки!?»
Вставай и иди, Олег! Вернись в трудовую, полнокровную жизнь, живи, как все! Вспомни ещё раз лётчика Маресьева. Вон, на подоконнике, лежит книжка о его подвиге. Мама, дорогая его, родная мамочка, хрупкая маленькая женщина, принесла эту книгу, положила на тумбочку — читай, сын, не падай духом, борись! Человек силён духом, честь ему и хвала, именно этим — умением бороться и побеждать — он отличается от всего живого на земле, потому и есть царь природы.
Поднимайся, мужчина! Хватит хандрить, читать и сочинять тоскливые стихи, загонять себя в тупик.
Выбирайся из сумрака тяжёлых, мрачных мыслей.
Жизнь продолжается!
* * *
В начале марта Олега перевезли домой. И врач, Александр Анатольевич, сказал, мол, дома и стены помогают выздоравливать, и Нина Алексеевна, измученная больницей, настояла на этом. Рана подживала, но с ней ещё придётся повозиться, придётся…
А дома — и правда, родные стены! — дышалось по-другому. Почти полгода назад Олег ушел отсюда на войну, и вот вернулся — другим человеком, с новым жизненным опытом, с иным отношением к миру, к его сложным проблемам и страстям.
Он также, как и в больнице, б?льшую часть времени лежал, но теперь, всё чаще и чаще заставлял себя вставать, нагружать тело пусть и легкими физическими упражнениями, сидеть в кресле-каталке, говорить с отцом и мамой, смотреть телевизор, читать и звонить по телефону.
Младший лейтенант милиции, кинолог Александров медленно, но верно выздоравливал.
Глава тринадцатая
— Олег, здравствуй! Это Женя.
— А-а, Добрынина. Привет!
— Как ты, Олег?
— Нормально.
— Я читала о тебе в газете, всё знаю.
— Что «всё»?
— Ну, писали же — как бой был, кого ранили, кого убили.
— Интересно?
— Не в этом дело… Что ты такой сердитый? Как себя чувствуешь?
— Не сердитый я, глупые вопросы задаёшь.
— Олег, я хотела в больницу прийти, отец твой сказал, что…
— Да, у меня температура была, не пускали никого.
— А сейчас?
— И сейчас есть. У человека всегда какая-нибудь температура, пока он жив.
— Ты… ты немного странный стал, Олег. Нервный. Может быть, даже злой… Прости, я не хотела обидеть. Я хочу видеть тебя, Александров!
— Зачем? Я — страшный, больной, злой, да. Это ты правильно почувствовала.
— Это неважно, я тебя всяким видела. Неужели забыл?
Он помолчал. Трубка терпеливо ждала.
— Я понимаю, тебя любопытство разбирает. Тебе интересно посмотреть на калеку.
— Олег! Не смей так говорить! Я этого не заслужила.
— Извини. Может, я и не прав, но я сейчас никого не хочу видеть. Не-хо-чу, поняла?
Он бросил трубку.
Полежал, повспоминал.
Женька Добрынина училась с ним последние три года — родители поменяли квартиру, и ей пришлось доучиваться в другой школе. У них с Олегом была чистая школьная любовь: задачки вместе решали по алгебре, в кино иногда ходили, гуляли по городу, читали стихи: она любила Ахматову, он… Впрочем, он ещё тогда, в школе, пробовал сочинять свои.
Восемьдесят пятый год. Как давно это было! Десять лет прошло!
Он Женьку даже не целовал ни разу. Робкий был, не смел девчонку обнять, и однажды её отругал, когда Женька сама вдруг проявила инициативу — так прижалась напоследок, при прощании в подъезде своего дома, обвила руками, так красноречиво, откровенно-призывно смотрела в его глаза — твоя же, твоя! Делай со мной что хочешь!
Он тогда и выговорил ей. Мол, некрасиво себя ведешь, Добрынина, это девушке не к лицу, инициатива должна исходить от мужчины…
Хотел говорить со смехом, вроде бы как шутил, подтрунивал над ней, а Женька всё это восприняла всерьез.
— Дурак ты!
Красная от стыда, она побежала вверх по лестнице, крикнула потом сверху, со своей лестничной площадки:
— Ты только собаку свою и понимаешь! Вот и целуйся с ней!
У него тогда Дик был, колли, Женька знала об этом, бывала у них дома. Знала, что он очень любит своего питомца, дрессирует его, обучает разным собачьим премудростям, собирается идти с ним служить в армию.
В армию Дик не попал — колли, шотландские эти овчарки, используются в основном при охране квартир или в спорте, а на серьёзной военной службе нужны немецкие овчарки, ротвейлеры. Потом и о лабрадорах заговорили, Олег мечтал уже о такой собаке.
Когда он уезжал в армию, Женька прибежала к поезду, провожать. Притащила ему букет гвоздик и целый кулёк хороших, дорогих конфет.
— На, сластёна! — синие её глаза ласково блестели. — Там, говорят, сахара мало дают.
— Кто говорит?
— У моей подруги парень на флоте служит, на Балтике. Всё время матери пишет: пришли конфет… А ты писать мне будешь, Олег?
— Напишу, конечно, — легко пообещал он.
И не написал. За два года — ни одного письма. А она ждала, он это знал, чувствовал. Но в девятнадцать лет вся жизнь кажется такой длинной, и столько в ней ещё будет девчонок!
Потом, вернувшись со службы, Олег узнал, что Женька вышла замуж.
Он не стал ей звонить. А мог бы, по старой школьной дружбе. Спросил бы — как живешь? И всё такое прочее. Имел право…
В чём он мог упрекнуть Добрынину? Что обещала конфеты прислать, письма писать. Но сам-то он ничего для поддержания их дружбы не предпринял… Был уверен, что она дождётся.
Сам виноват, конечно, легкомысленно себя повёл. Дал бы ей почувствовать, что нужна ему, что неравнодушен к ней. А ещё бы лучше привязал её — не надо было тогда, в подъезде, отказываться… Сама же согласна была, он понял.
На целых десять лет они потеряли друг друга из вида. И вот позвонила…
Грубо он с Женькой разговаривал, грубо. Зря. В конце концов, она просто хотела его увидеть. Что в том плохого? Больной человек, серьёзно раненый… Неважно, что она замужем, что у неё кто-то там есть, может быть, и дети.
А он не захотел даже увидеть её. Какой стала Женька Добрынина?… Как выглядит?
У них, помнится, разногласия были по собачьему вопросу. К собакам, к его Дику, она была равнодушна. Чистюля-Добрынина однажды была у него в гостях, дома. Дик всё ластился к ней, испачкал её платье своей шерстью. А она потом недовольно морщила носик, брезгливо отряхивала платье: фи, сколько шерсти от этой псины! И зачем вы её в квартире держите?
Его тогда резануло это — «псина». Даже обиделся на Женьку. Подумаешь, принцесса! Дик — вполне достойный и умный мальчик. Зачем же его так унижать?! Он, Олег, тоже, ведь, мог про Женькиного кота, Барсика, сказать что-нибудь обидное…
Словом, они тогда несколько даже охладели друг к другу. Один — собачник, другая — кошатница. Не поссорились, нет, может, характер один на другой наехал, испытывал на податливость. А другой не уступал.
Нет, Барсик и Дик тут не при чём. Оба они, Женька и Олег, решили, наверное, что можно и пожить друг без друга, не встречаться. Молодым кажется, что жизнь длинная, всё ещё успеется.
Потом она узнала про армию, прибежала.
А он не оценил.
Мама позвонила в питомник, попросила лейтенанта Рискина приехать с собакой, стала было объяснять, что это значит для Олега, но Рискин и сам был сдвинут на псах, хохотнул в трубку:
— Кому вы объясняете, Нина Алексеевна?! Сделаем!
И через час приехал — розовощекий, мордатый, рот до ушей. Понимал, что делает хорошее дело для коллеги, и сам при этом радовался будто маленький ребёнок.
Ах, что это была за встреча!
Линда, едва перешагнула порог квартиры, бросилась к Олегу.
Уж она виляла хвостом, виляла так, что, казалось, он у неё вот-вот оторвётся, прыгала на грудь сидящего в каталке хозяина, лизала ему руки, повизгивала от радости, ложилась было на пол, а потом снова вскакивала — и всё повторялось сначала. А смотрела как — ну просто влюблённая дама! Глаза её были полны счастья. Ещё бы! Столько времени не видела любимого своего хозяина, который уехал тогда на большом грузовике, а ей велел ждать. И вот она дождалась, вот он сидит перед ней, гладит спину, треплет за уши, сам едва не плачет, а про неё, Линду, и говорить нечего.
Но почему он сидит в каком-то странном кресле с колесами, почему не встанет, не прикажет ей принести что-нибудь, те же тапочки, она ведь, помнит эти слова: «Апорт, Линда! Тапочки!» И она бы принесла их, подала к самым ногам.
Но хозяин не даёт никаких команд, а только ласкает и говорит вздрагивающим голосом: «Ах ты, моя хорошая, моя дорогая Линдушка!… Соскучилась, вижу. И я скучал по тебе. Мы же с тобой почти полгода не виделись. Как ты там, без меня, а?»
— Всё о»кей, Олег, не переживай.
Рискин — само благодушие, спокойствие. У таких людей — неторопливых, упитанных, умеющих приспосабливаться к любым жизненным невзгодам — практически не бывает проблем. Или они умеют решать их без воплей и нытья. Или эти проблемы за них решает кто-то другой: родители, жёны, влиятельные друзья…
— А-а, Добрынина. Привет!
— Как ты, Олег?
— Нормально.
— Я читала о тебе в газете, всё знаю.
— Что «всё»?
— Ну, писали же — как бой был, кого ранили, кого убили.
— Интересно?
— Не в этом дело… Что ты такой сердитый? Как себя чувствуешь?
— Не сердитый я, глупые вопросы задаёшь.
— Олег, я хотела в больницу прийти, отец твой сказал, что…
— Да, у меня температура была, не пускали никого.
— А сейчас?
— И сейчас есть. У человека всегда какая-нибудь температура, пока он жив.
— Ты… ты немного странный стал, Олег. Нервный. Может быть, даже злой… Прости, я не хотела обидеть. Я хочу видеть тебя, Александров!
— Зачем? Я — страшный, больной, злой, да. Это ты правильно почувствовала.
— Это неважно, я тебя всяким видела. Неужели забыл?
Он помолчал. Трубка терпеливо ждала.
— Я понимаю, тебя любопытство разбирает. Тебе интересно посмотреть на калеку.
— Олег! Не смей так говорить! Я этого не заслужила.
— Извини. Может, я и не прав, но я сейчас никого не хочу видеть. Не-хо-чу, поняла?
Он бросил трубку.
Полежал, повспоминал.
Женька Добрынина училась с ним последние три года — родители поменяли квартиру, и ей пришлось доучиваться в другой школе. У них с Олегом была чистая школьная любовь: задачки вместе решали по алгебре, в кино иногда ходили, гуляли по городу, читали стихи: она любила Ахматову, он… Впрочем, он ещё тогда, в школе, пробовал сочинять свои.
Восемьдесят пятый год. Как давно это было! Десять лет прошло!
Он Женьку даже не целовал ни разу. Робкий был, не смел девчонку обнять, и однажды её отругал, когда Женька сама вдруг проявила инициативу — так прижалась напоследок, при прощании в подъезде своего дома, обвила руками, так красноречиво, откровенно-призывно смотрела в его глаза — твоя же, твоя! Делай со мной что хочешь!
Он тогда и выговорил ей. Мол, некрасиво себя ведешь, Добрынина, это девушке не к лицу, инициатива должна исходить от мужчины…
Хотел говорить со смехом, вроде бы как шутил, подтрунивал над ней, а Женька всё это восприняла всерьез.
— Дурак ты!
Красная от стыда, она побежала вверх по лестнице, крикнула потом сверху, со своей лестничной площадки:
— Ты только собаку свою и понимаешь! Вот и целуйся с ней!
У него тогда Дик был, колли, Женька знала об этом, бывала у них дома. Знала, что он очень любит своего питомца, дрессирует его, обучает разным собачьим премудростям, собирается идти с ним служить в армию.
В армию Дик не попал — колли, шотландские эти овчарки, используются в основном при охране квартир или в спорте, а на серьёзной военной службе нужны немецкие овчарки, ротвейлеры. Потом и о лабрадорах заговорили, Олег мечтал уже о такой собаке.
Когда он уезжал в армию, Женька прибежала к поезду, провожать. Притащила ему букет гвоздик и целый кулёк хороших, дорогих конфет.
— На, сластёна! — синие её глаза ласково блестели. — Там, говорят, сахара мало дают.
— Кто говорит?
— У моей подруги парень на флоте служит, на Балтике. Всё время матери пишет: пришли конфет… А ты писать мне будешь, Олег?
— Напишу, конечно, — легко пообещал он.
И не написал. За два года — ни одного письма. А она ждала, он это знал, чувствовал. Но в девятнадцать лет вся жизнь кажется такой длинной, и столько в ней ещё будет девчонок!
Потом, вернувшись со службы, Олег узнал, что Женька вышла замуж.
Он не стал ей звонить. А мог бы, по старой школьной дружбе. Спросил бы — как живешь? И всё такое прочее. Имел право…
В чём он мог упрекнуть Добрынину? Что обещала конфеты прислать, письма писать. Но сам-то он ничего для поддержания их дружбы не предпринял… Был уверен, что она дождётся.
Сам виноват, конечно, легкомысленно себя повёл. Дал бы ей почувствовать, что нужна ему, что неравнодушен к ней. А ещё бы лучше привязал её — не надо было тогда, в подъезде, отказываться… Сама же согласна была, он понял.
На целых десять лет они потеряли друг друга из вида. И вот позвонила…
Грубо он с Женькой разговаривал, грубо. Зря. В конце концов, она просто хотела его увидеть. Что в том плохого? Больной человек, серьёзно раненый… Неважно, что она замужем, что у неё кто-то там есть, может быть, и дети.
А он не захотел даже увидеть её. Какой стала Женька Добрынина?… Как выглядит?
У них, помнится, разногласия были по собачьему вопросу. К собакам, к его Дику, она была равнодушна. Чистюля-Добрынина однажды была у него в гостях, дома. Дик всё ластился к ней, испачкал её платье своей шерстью. А она потом недовольно морщила носик, брезгливо отряхивала платье: фи, сколько шерсти от этой псины! И зачем вы её в квартире держите?
Его тогда резануло это — «псина». Даже обиделся на Женьку. Подумаешь, принцесса! Дик — вполне достойный и умный мальчик. Зачем же его так унижать?! Он, Олег, тоже, ведь, мог про Женькиного кота, Барсика, сказать что-нибудь обидное…
Словом, они тогда несколько даже охладели друг к другу. Один — собачник, другая — кошатница. Не поссорились, нет, может, характер один на другой наехал, испытывал на податливость. А другой не уступал.
Нет, Барсик и Дик тут не при чём. Оба они, Женька и Олег, решили, наверное, что можно и пожить друг без друга, не встречаться. Молодым кажется, что жизнь длинная, всё ещё успеется.
Потом она узнала про армию, прибежала.
А он не оценил.
* * *
Нина Алексеевна в тайне от Олега устроила им с Линдой свидание. Помнила его слова, сказанные ещё там, в больнице: «… Я соскучился по Линде. Как она без меня?…»Мама позвонила в питомник, попросила лейтенанта Рискина приехать с собакой, стала было объяснять, что это значит для Олега, но Рискин и сам был сдвинут на псах, хохотнул в трубку:
— Кому вы объясняете, Нина Алексеевна?! Сделаем!
И через час приехал — розовощекий, мордатый, рот до ушей. Понимал, что делает хорошее дело для коллеги, и сам при этом радовался будто маленький ребёнок.
Ах, что это была за встреча!
Линда, едва перешагнула порог квартиры, бросилась к Олегу.
Уж она виляла хвостом, виляла так, что, казалось, он у неё вот-вот оторвётся, прыгала на грудь сидящего в каталке хозяина, лизала ему руки, повизгивала от радости, ложилась было на пол, а потом снова вскакивала — и всё повторялось сначала. А смотрела как — ну просто влюблённая дама! Глаза её были полны счастья. Ещё бы! Столько времени не видела любимого своего хозяина, который уехал тогда на большом грузовике, а ей велел ждать. И вот она дождалась, вот он сидит перед ней, гладит спину, треплет за уши, сам едва не плачет, а про неё, Линду, и говорить нечего.
Но почему он сидит в каком-то странном кресле с колесами, почему не встанет, не прикажет ей принести что-нибудь, те же тапочки, она ведь, помнит эти слова: «Апорт, Линда! Тапочки!» И она бы принесла их, подала к самым ногам.
Но хозяин не даёт никаких команд, а только ласкает и говорит вздрагивающим голосом: «Ах ты, моя хорошая, моя дорогая Линдушка!… Соскучилась, вижу. И я скучал по тебе. Мы же с тобой почти полгода не виделись. Как ты там, без меня, а?»
— Всё о»кей, Олег, не переживай.
Рискин — само благодушие, спокойствие. У таких людей — неторопливых, упитанных, умеющих приспосабливаться к любым жизненным невзгодам — практически не бывает проблем. Или они умеют решать их без воплей и нытья. Или эти проблемы за них решает кто-то другой: родители, жёны, влиятельные друзья…