В мамином альбоме есть любительская фотография: родители снялись вместе с друзьями на опушке леса во время прогулки. Судя по всему, где-то на юге. На снимке изображены две пары и «одинокая» дама. В одиночестве оказалась Елизавета Ивановна, жена Леонтия Ивановича Радченко. Легко догадаться, что фотографом был именно он, не оставивший своего юношеского увлечения и в зрелые годы. Группа рассыпалась по опушке: мама рядом с тетей Лизой, особняком держится Розалия Самойловна, жена Крохмаля, – Рузя, как звала ее мама, – а позади дам стоят мужчины: Крохмаль и Розанов. Оба в косоворотках навыпуск, с поясками, но в шляпах (мода на косоворотки еще не прошла). Высокий худой господин в клетчатой рубашке – мой отец. Удивительно четко получились лица, особенно у мужчин, стоящих в тени (любительскому снимку без малого девяносто лет). Вероятно, в присутствии Леонтия Ивановича мои родители не афишировали свои отношения, о которых были осведомлены друзья.
   Они любили друг друга и были счастливы, не задумываясь о том, что не принадлежат себе, не могут иметь даже того малого, что имеет каждая птица: ветки, кочки для гнезда. Судьба их не зависела от них самих: ее определяла саморастущая Великая Идея и другая, более реальная сила, грозящая сиюминутной опасностью, – полиция и жандармы.
   Для мамы новая любовь открывала неведомые ранее духовные богатства и тонкие оттенки. Любовь в первом ее браке походила на простую гамму, а новая любовь звучала, как музыкальное сочинение. Мама считала, что это «любовь на всю жизнь».
   Вернемся к событиям того времени. В конце 1905 года родители вновь встретились – в Петербурге. Отец вышел из тюрьмы, мать вернулась из Одессы – амнистия коснулась и ее. Не надо скрываться под чужим именем. За полгода пребывания в Одессе она увидела и пережила много страшного. Волнения революционного 1905 года: забастовки в порту и на Пересыпи, восстание на броненосце «Князь Потемкин», стрельба – ружейная на улицах, артиллерийская с моря, и напоследок – чудовищный еврейский погром в городе, особенно жестокий в тех районах, где жили еврейские рабочие, с которыми мама общалась. Любовь Николаевна говорила, что была совершенно больна от страшных впечатлений. Думаю, одесские потрясения укрепили в ней отвращение к насилию. Оказавшись в эпицентре сражения двух сил, она преодолевала молодые свои взгляды на методы революционной борьбы.
   Мама приехала в Питер в ноябре, но и месяца они не провели вместе, как отец был арестован на заседании Петербургского Совета рабочих депутатов, проходившем в Вольном экономическом обществе. Он провел несколько месяцев в Крестах, отбыл срок. И опять они «в работе», обоих избрали на объединительном съезде РСДРП в Центральный Комитет. Мама отдала в Музей революции фотографию из альбома, сделанную в то время: группа, в которой есть и мои родители.
   В конце лета 1906 года Мартын отправился в Харьков представителем ЦК РСДРП на конференцию южных социал-демократических организаций. Конференция в полном составе была захвачена жандармами прямо на заседании (вероятно, это было предательство). Арест произошел, по словам мамы, в августе. Опять Кресты, следствие, а весной 1907 года отца освободили под залог до суда, как и многих других обвиняемых. Надо было внести немалую сумму – тысячу рублей. Мама писала, что они с трудом по частям смогли собрать такие деньги. Я считала, по рассказам родителей, что деньги дал Алексей Александрович Тарасевич, друг отца, помещик, сочувствовавший социал-демократам и помогавший движению. У его жены было имение на Волыни – Иваново, где отцу случалось недолго отдыхать. Сейчас услышала другую версию: деньги племяннику дал Василий Васильевич Розанов, тогда уже известный писатель. Впрочем, спорить тут не о чем: мамины слова «с трудом собрали» могут означать, что деньги занимали у разных лиц.
   Недолгая свобода, да и свобода ли в ожидании суда? Суд был назначен через два месяца; легкого приговора, по мнению юристов, ожидать не приходилось: отцу грозила каторга. Тарасевич уговаривал на суд не являться – Бог с ними, с деньгами, Владимир Николаевич отдаст, когда «разбогатеет». Но отца долги тяготили, и на суд он отправился.
   Опять расставание, разлука, и, может быть, надолго. Мама очень беспокоилась: отец болел, каторга может просто убить его. Однако судьба сжалилась – суд был отложен до 1908 года, потому что большинство отпущенных под залог не явились.
   Но родителям не до отдыха, спасибо и за то, что они сейчас вместе. Партийные газеты закрыты, социал-демократическая фракция Государственной думы арестована, «свободы», которыми поманил 1905 революционный год, – малое движение вперед к переменам – кончились; наступила реакция. Революция вновь уходит в подполье.
   Незаметно подошел срок вновь назначенного судебного рассмотрения по делу захваченной в Харькове конференции. Отец собирался явиться, мать тревожилась – у него опять обострение. Туберкулез более всего косил в России бедных и подпольщиков-нелегалов, людей бездомных, неустроенных. Тарасевич опять упрашивал не думать о деньгах – ведь суровый приговор может лишить отца не только свободы, здоровья, а самой жизни. Наконец уговорили, убедили. Отец вновь переходит на нелегальное положение, скрываясь от суда.
   Началась новая «охота», опять он в розыске. В Департаменте полиции составлялись списки «политических», бежавших, скрывающихся, ушедших от ареста, дознания или суда. Списки эти печатались, рассылались «господам губернаторам, градоначальникам, обер-полицмейстерам» и др. по всем губерниям, городам. Имена «розыскных» сопровождались данными: год и место рождения, описание внешности, сведения полицейского наблюдения, сроки и места заключения, ссылок, партийные клички и пр.
   «Розанов Владимир Николаевич, сын действительного статского советника, имеет клички Мартын, Абрам Моисеевич, Сербский, родился в Нижнем Новгороде, вероисповедания православного, бывший студент Московского университета… скрылся перед обыском в его квартире». Это из «розыска», опубликованного в 1904 году по делу о Центральном и Киевском комитетах РСДРП.[13] В новых розыскных списках должны были прибавиться и новые провинности отца: «уклонение от суда» и «сокрытие местопребывания».

Приманка

   Отец уехал в Москву, где жил по паспорту фельдшера Ивана Трофимовича Нефедова. Фельдшер был в приятельских отношениях с Тарасевичем, работал на медпункте при сахарном заводе, неподалеку от имения последнего.
   Отец рассказывал, что обозленные жандармы искали его на этот раз особенно настырно. Ему приходилось часто менять ночевки, раза два его чуть не схватили, выследив на улице. Наконец полицейские придумали, где устроить ему ловушку, и были уверены, что он попадется.
   Дело в том, что петербургская полиция давно установила связь г-на Розанова с г-жой Радченко. А теперь, в конце 1908 года, полицейское наблюдение сообщило, что проживающая на Песках г-жа Радченко находится «в ожидании». Вот теперь-то, полагали жандармы, они непременно поймают Мартына на приманку. За матерью велась слежка. Прислугу ее, молоденькую девушку, вызвали через дворника в участок; сыщик сказал ей: «Как барыня будут родить, непременно должен быть высокий господин. Чтоб тут же дать знать в участок».
   Девушка была смелая, приказания умолчать о разговоре не выполнила, рассказала всё хозяйке. Мама тут же телеграммой предупредила отца об опасности, просила не приезжать.
   Романтическая любовь революционеров-подпольщиков обретала новый статус – начиналась семейная жизнь. Бедные мои родители – как же трудно им было!
   Мама родила меня 18/31 декабря 1908 года в родильном приюте на Песках. Все, у кого была крыша, рожали тогда дома, на своих кроватях. Одни с докторами, другие – с акушерками, третьи – с бабками-повитухами.
   В приют шли неимущие, бездомные, незамужние – не устроенные в жизни женщины. Строго говоря, мама и была такой, но с этим никогда бы не согласилась: у нее был любимый муж, ребенок был желанным, поддерживали друзья и, наконец – а может, и не «наконец», а прежде всего, – они оба соединены общим для них, святым делом.
   «…Я связана с В. целой полосой жизни, не только личной, а личной в большой и довольно бурной общественно-политической жизни… – писала мама мне из Ялты после смерти отца. – Да, это наше чудесное прошлое, неповторимое…» (1939 г.)
   Это сказано тридцать лет спустя, в третьей советской ссылке. При таких обстоятельствах и на таком расстоянии память выделяет только самое дорогое и светлое.
   А тогда, конечно, хоть и жданное было дитя, жизнь стала неизмеримо труднее: заботы, ответственность, вечное ощущение опасности за спиной. Они были измотаны, удручены – лишены самого простого, человеческого: быть вместе, вдвоем, теперь уже – втроем. Для них это было невозможно.
   «Впервые папа увидел тебя, когда тебе было четыре месяца… Он жил нелегально и не мог приехать в Питер, где его хорошо знали жандармы и могли выследить. Но он просто не выдержал, хотел посмотреть на нашего желанного ребеночка и пренебрег конспирацией. Пришел не к нам, а по другому адресу, и тебя принесла туда не я, а Аленушка [Елена Самойловна Локкерман. – Н. Б.], а я пришла отдельно, чтобы шпики не проследили. Как сейчас помню его лицо со сбритой бородой и усами (вообще-то он носил бороду и усы, что ему шло), его длинную фигуру, склонившуюся над кроватью, где на подушке лежала ты, распеленутая, а он перецеловывал пальчики твои на ручках и ножках и повторял с восторгом: „Любик, посмотри, какие пальчики!“ И как нежно он любовался, когда я кормила тебя» (1939 г.).
   Я была у отца первым (и единственным) ребенком, он радовался своему отцовству и, несмотря на исключительность обстоятельств, был на редкость хорошим, заботливым и нежным отцом. Встреча, описанная мамой, происходила весной 1909 года. Недолгая встреча, но мама заметила, что отец выглядит плохо, а весна – время обострения всех болезней.
   Тревожился и отец: Люба устала, хоть и бодрилась. Жизнь на тычке – комнату снимала «от жильцов». Постоянная тревога, любопытство окружающих, расспросы, подозрительность («А есть ли у нее вообще муж?»). Не хватало денег, даже на самое необходимое.
   Хочу представить и не могу прощание родителей после короткой встречи. Что они могли сказать друг другу? «Береги себя» – «Береги дочку»? Чтобы скрасить расставание, отец приберег на конец хорошую новость: Тарасевич приглашает на все лето в имение – отдохнуть, поправиться. Они будут вместе три месяца! Осуществится ли этот летний рай или что-то помешает встрече? Как ненадежны надежды!
   Свидание в Питере было коротким – два дня. Отец должен был оставить дружеское прибежище, мама – вернуться со мной в свое жилище, чтобы не взбудоражить полицию, вероятно, все еще поджидавшую «высокого господина». А он, уезжая, принял все меры предосторожности: добрался на лошадях до какой-то станции и только там сел на московский поезд.
   Жаль, что я не помню себя с раннего младенчества, как Лев Толстой. В памяти появляются отдельные случаи начиная с двухлетнего возраста: происшествия, особо меня взволновавшие или напугавшие. Происходившее с нами летом 1909 года передаю со слов родителей.
   На Волынь к Тарасевичу отправились в июне. Путешествие было сложным, со многими предосторожностями, чтобы не «подцепить шпиков». Хозяйке мама сказала, что переезжает на дачу, собранные вещи на Николаевский вокзал отвез знакомый, меня отнесли к друзьям, и от них поехали на вокзал порознь – мама одна, а ее приятельница – со мной. Садились в поезд поврозь – Любовь Николаевна была в шляпе с вуалеткой, прикрывавшей лицо, без багажа, с одним маленьким саквояжем. Подруга мамы – со мной и с вещами. Только на станции Бологое я оказалась в маминых руках и у ее груди.
   В Москве с такими же оглядками и проверками садились на киевский поезд: сначала мать со мной, чуть позже – отец. Меня везли в бельевой корзине. Для тех, кто не знает, что это такое, поясню: овальная открытая корзина с двумя ручками, в которую складывали просушенное чистое белье. Ребенку было удобно и спокойно, но родителям спокойно не было: то проверка билетов, то полицейский обходит вагоны, пристально вглядываясь в пассажиров, – вдруг кого-то ищет?
   В Киеве сделали остановку. Мать хотела повидать своих девочек. Они жили с тетей Маней, с братьями Степана Ивановича; сам же он отбывал ссылку в Вологде. Девочки встречали маму прямо в вагоне. Женя описала эту встречу, вспоминая свое детство. Сестры испытывали сложное чувство – радость при виде мамы и неловкость от знакомства с «маминым мужем» (они были тогда подростками четырнадцати-пятнадцати лет). Маленькая сестричка в корзине все же вызвала у них умиление. Но и… ревность, думаю я. Ведь она осталась у Жени на всю жизнь. Понятно желание Любови Николаевны, но все же остановка в Киеве была опасной для обоих: отец был в розыске, а маме решением жандармского управления предписывалось проживание в Вологде, «по месту ссылки мужа» (то есть С. И. Радченко).

Коротенький рай

   Через день добрались до нужной станции и тогда вздохнули свободно. Кончилось многолюдство, поездная сутолока, нет больше контролеров и полицейских. Родители наняли лошадей (Тарасевич не мог выслать своих без извещения о дне приезда). Едут по сельским дорогам, дышат свежим воздухом, запахом тополей, нагретых солнцем, свежей соломы, брошенной под ноги. Едут в безопасное место, где нет полиции, не нужны паспорта, где один урядник на селе, да и тот преисполнен почтения к господам, подкармливаясь от их щедрот.
   Впрочем, у отца с его обостренным чутьем к опасности остается тревожное сомнение: ему не понравился господин, пристально разглядывающий всю семейку при посадке на житомирский поезд. Впрочем, было на что посмотреть: девочки-подростки несли вдвоем корзину с младенцем, за ними шли две дамы (мама и тетя Маня), позади – высокий господин с чемоданом и носильщик с узлом и портпледом. Любопытствующий господин пропустил процессию, уступив ей дорогу, постоял и повернул назад к вокзалу. Вот это и не понравилось отцу.
   Имение Тарасевича было для родителей земным раем. Им отвели большую комнату во флигеле неподалеку от главного дома. Дом стоит на холме, от него спускается дорожка к пруду, вокруг дома – старые липы и цветники, на лужайках – беседки. Позади дома и флигеля – фруктовый сад с яблонями, кустами крыжовника и смородины. На пруду – купальня и маленькая пристань, а за прудом сад переходит в рощу, там совсем тихо, уединенно и глухо, а в заборе есть калитка, через которую можно выйти на дорогу и уйти в поле.
   Тарасевич, фотограф-любитель, подарил маме несколько снимков от прежних приездов отца: папа на лодке среди камышей (он любил грести), с лестницей на плече и топором в руке – видно, обрубал сухие ветки в саду. Это осенние снимки – отец в пальто и кепке. Один снимок летний – В. Н. в кресле-качалке под большим садовым зонтом-беседкой.
   А вот и новая работа Тарасевича: в тени сосенки стоит кресло с плюшевой обивкой, вынесенное из дома, на расстеленной пеленке сидит толстенький младенец в платьице, одна ручка на подлокотнике кресла, другая – возле рта. Дитя сосет палец и смотрит на фотографа. Это первый в моей жизни снимок, мне восемь месяцев. За спинкой кресла промелькивает белый рукав маминой блузки. Мама, спрятавшаяся за креслом, готова подхватить ребенка. Фотокарточка на добротной бумаге, именуемой «слоновой», – вероятно, по цвету слоновьих бивней. На обороте – надпись рукой отца, сделанная потом, при расставании.
   Но пока родители полны радости и не думают о разлуках. Отец нянчит свое дитя, мать умиляется, на них глядя. Из ее письма 1939 года: «…папа возил тебя в колясочке по саду, ходил на пруд полоскать пеленки. Вообще был очень нежным и внимательным папой».
   Увы, эта сельская идиллия – передышка, дарованная судьбой, – длилась чуть более месяца.

Бегство

   «В одно июльское утро, – вспоминает отец, – я занимаюсь совершенно мирным делом – ношу на руках свою восьмимесячную дочку и знакомлю ее с миром: лошадью, собакой, деревьями. И то, и другое, и третье она берет своими ручонками и хочет тащить в рот. Вдруг за частоколом вижу урядника. Мой мозг имеет специальную установку, которая сигнализирует полицейскую опасность…»
   Тревога! Урядник пришел в дом узнать, как зовут «высокого господина», что гостит у барина. Пока он обращался к прислуге, пока она собиралась вызвать барина, пока барина искали в саду, а к уряднику вышла горничная от барыни, к Тарасевичу прибежал гонец от фельдшера с сообщением, что на селе жандармы, сейчас будут здесь. Урядник поспешил к ним навстречу, так и не узнав про высокого господина. Тем временем по приказу барина заложили в бричку огневую пару и подали к задней калитке. Отец простился с хозяевами, поцеловал жену и дочку, мама подала ему наспех собранный саквояж, и лошади рванули. Кучер, знавший, в чем дело, сказал весело: «Небось не догонят!» Он доставил отца на железную дорогу, миновав ближнюю станцию.
   Да, один бежит, другой ловит – один прячется, другой ищет. Увлекательная игра, в этом есть и свой азарт, особенно по первости и по молодости. А если в этом проходят годы, проходит жизнь? Мы все – и стар и млад – зажигаемся при виде погони, правда, это в кино. В истории, как и в кинофильме, внезапно все поворачивается: кто был беглец, тот стал ловец, и наоборот. Однако не так просто, как в кино: вот и мои родители после Октября 1917 года опять должны были спасаться от «ловцов». Когда-нибудь историки разберутся в сложностях русской революции. А я рассказываю о своих родителях. По моему разумению, они были ее мучениками.
   Мать с ребенком на руках почти тотчас уехала в Киев. Жила до конца лета в Дарнице – с кем, как? Сказала: «Намучилась я, живя с тобой на даче». Было ей, вероятно, одиноко, трудно и тревожно. Осенью она отправилась на встречу с отцом, как было договорено, в Коломяги (Финляндия входила тогда в состав Российской империи). Там, в Коломягах (Комарово), на даче д-ра Н. Н. Штремера состоялось их (наше) прощальное свидание.
   Родители обсудили всё: дальнейшую жизнь, работу, здоровье отца, возможности спастись от ареста – и пришли к нелегкому для них решению: отец должен уехать из России, перебраться нелегально через границу (всё это он уже обговорил с товарищами), пожить в Швейцарии, подлечиться, отдохнуть от подполья, от розыска. «На время, конечно, на время», – повторяли они.
   Трудное, горькое было расставание. Отец оставлял жену с ребенком неустроенными, необеспеченными. Знали, что и за границей ему придется жить под чужим именем, чтобы полиция не выдала российской жандармской службе, соблюдать осторожность в переписке. Разлука, не определенная сроком, не зависящая от их воли. Надеялись – может, удастся съехаться где-нибудь в маленьком городке будущим летом. Если найдутся деньги на поездку. Если все будет благополучно.
   Отцу предстоял переход через границу. У него был уже опыт – четыре нелегальных перехода. В один из них он чуть не погиб. Тогда, в 1904 году, контрабандисты, взявшиеся перевести, тянули, набивая цену, и отец поступил отчаянно: переплыл пограничную реку на глазах у часового; тот стрелял в него дважды, но, к счастью, не попал. Теперь молодая отвага была ни к чему – новый переход был продуманно взвешенным. Путь был намечен через Финляндию в Швецию. С помощью д-ра Штремера и его знакомых был составлен маршрут – указаны отдельные отрезки пути, люди, готовые помочь.
   Расставаться было трудно, прощались, утешая друг друга. На обороте моей фотокарточки мама написала несколько ласковых слов. На втором экземпляре отец сделал надпись по-немецки: «Мой друг! Любовью моей и надеждой заклинаю тебя – не изгоняй из души твоей героя, береги, как святыню мою, высочайшую надежду (Ницше)». Не знаю – действительно ли это слова философа или тут какая-то конспирация, а может, просто была потребность в высоких словах. Отец взывает к маминому героизму – видно, стойкая и храбрая мама тогда пала духом – и утешает ее простыми, нежными словами: «Любику, милому-милому, до лета. В.». Внизу – дата маминой рукой: «1. 9. 1909». До лета не так уж и долго – семь месяцев. Но это семь месяцев разлуки, жизни, полной опасностей.
   Отец, с помощью товарищей подготовивший «спокойный» переход границы из Финляндии в Швецию, должен был двигаться по цепочке: профессор-финн в Гельсингфорсе, от него – к учителю в Торнео, далее вместе с ним в Гапаранду, ближний шведский городок, а там уже надо сесть на пароход, добираться морским путем до Стокгольма.
   Самый последний шаг через границу, именно шаг, оказался прост до смешного, а сложности на пути возникали только из-за незнания финского и шведского языков, но отец превосходно знал немецкий, что помогало выйти из положения.
   «До Торнео я доехал в полном благополучии и в полном молчании, немногочисленные пассажиры были финны, не говорившие по-русски. Разыскать учителя, к которому у меня было письмо, тоже ничего не стоило – первый из мальчишек, к кому я обратился, выхватил у меня чемодан и провел куда надо. Труднее было договориться с учителем, по-русски он не говорил, немецкий знал плохо. Кое-как сговорились. Оказалось, что граница здесь вовсе не охраняется и переход через нее абсолютно свободен. Тот же мальчуган взял мой чемодан, и мы втроем пошли к реке, через которую были перекинуты мостки для пешеходов.
   – Вот тут стоял раньше жандарм, – сказал мой провожатый, – его убили в 1905 году, и с тех пор никакой стражи нет».
   В Гапаранде выяснилось, что парохода придется ждать пять дней, и отец, самостоятельно проложив дальнейший маршрут по путеводителю, преодолел два коротких отрезка пути до железной дороги: сначала на катере, крутившемся целый день меж прибрежных островков, до города Кадикс, затем на лошадях до Будена. В Кадиксе не оказалось гостиницы, и выученная отцом по-шведски фраза «Пожалуйста, проводите меня в гостиницу» оказалась ненужной, хотя помогла сложить другую – «Проводите меня к патеру» (с его помощью отец надеялся устроиться на ночлег). С патером отцу пришлось объясняться на смеси немецкого с латынью, которую, оказалось, папа помнил лучше, чем святой отец. Но всё устроилось и с ночлегом, и с ужином после долгого, голодного дня. Поездка на лошадке-шведке в Буден радовала прелестными пейзажами – холмы с лесами, похожими на русские, березы и клены – и ясная золотая осень. Через сутки отец был в Берлине. Условная телеграмма в Питер к друзьям сообщала маме, что всё прошло благополучно. Отец поменял фамилию на «Сазонов». Мама адресовала свои письма «Herrn Sasonoff».
   В своих нечастых письмах, преимущественно открытках, отец подписывался первой буквой имени – приходилось остерегаться полицейского любопытства.
   Из переписки родителей мало что осталось. Не всё берегла мама, а после Октября были и обыски, и переезды, и бездомье, но тотальная расправа над нашими с мамой бумагами была совершена сестрой Людмилой, остававшейся в нашей комнате на Плющихе, в 30-х годах. Несколько открыток, присланных отцом из-за границы, всё же сохранились. Одна из них – репродукция картины, изображающей женщину, прислонившуюся к дереву в лесу, с подписью художника: «Salitude» («Молчание»). Отец встревожен: «Дорогой мой дружочек! Отчего от тебя давно нет письма? Боюсь, что у вас что-нибудь неладное. Что Тусечка? Напиши мне открытку. Шлю привет. Твой В.».
   Открытка послана прямо на домашний адрес, и видно, что Пескам с их дешевыми квартирами мама не изменила: «С.-Петербург, Пески, уг. Б. Болотной, Дегтярный пер., 1/8, кв. 39, St. Petersburg, Russland». К сожалению, на почтовом штампе дата не сохранилась.

Гора Ангелов

   Прошла петербургская зима с холодными ветрами, сырая невская весна. В начале лета отец написал из Швейцарии, что получил хорошо оплачиваемую работу, деньги на дорогу будут, он ждет нас с мамой и уже подыскал хорошую комнату. Письмо было из Энгельберга, что переводится как «гора ангелов».
   Почему же так грустна мама? Она сфотографировалась вместе со мной незадолго до отъезда. Ни на одном снимке нет у нее такого печального взгляда. И лицом исхудала – должно быть, устала смертельно с ребенком, с партийными делами, с уроками для заработка. Карточка сделана для отца, останется у него при прощании. Ведь опять будет прощание. А может, снимок сделан еще до того, как решилась поездка к отцу?
   Мать печальна, а ребенок весел, упитан и, видно, подвижен: не удержала мама одну ножку, высунувшуюся вперед. Мордашка улыбчивая, радостная. Фотограф, наверное, и пальцами щелкал, и птичку обещал. Девочка снята, по моде того времени, в одной рубашечке (даже кружевцами не обшитой), мама – в темном сарафане и белой блузке с пышными рукавами (даже не принарядилась). Волосы подняты надо лбом «кокошником»; такая прическа останется у нее на всю жизнь. На обороте тонким, изящным почерком отца: «Тус – 11/2 года» – и рукой мамы: «Июль 1910 года».
   А Тус уже бегал. Бегал, прыгал, лопотал ребенок, но всё еще не был крещен. С крещением были сложности. Родители-атеисты обошлись бы и без христианского обряда, но дитя должно иметь имя, записанное в свидетельстве, выданном церковью. А в метрике записывается имя отца. Отцом же может быть только законный муж матери, каковым еще числится С. И. Радченко. И выхода нет: родной отец – в розыске, родители неразведенные, «в незаконном сожительстве», а значит, ребенок у них – незаконнорожденный. Пришлось маме просить у Степана Ивановича разрешения окрестить меня его именем. У нас долго хранилась записка Степана Ивановича: «Ничего не имею против, чтобы девочка носила мое имя». И носила я это имя до шестнадцати лет, до первого паспорта, до времен, когда старые правила о незаконнорожденных были отменены. Еще раз с благодарностью вспомню о Степане Ивановиче, он был прекрасный семьянин и великодушный человек.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента