Таким образом, получается, что знакомство Ленина с русским народом началось с рассказов товарищей, связанных с рабочими в Петербурге, продолжилось за рубежом по корреспонденциям из России, а закончилось на революционных митингах Петрограда, на встречах с «ходоками». Кроме того, о народе, о его отношении к Октябрю Ленин узнавал по сводкам ВЧК о рабочих и крестьянских восстаниях 1917–1920 годов.
   Ленин не любил Родины, был равнодушен к России. Он прожил за границей семнадцать лет, деятельно обеспечивая будущий «рай» для русского народа, не представляя реальной жизни этого народа, не понимая его. Он не знал, не любил русской культуры, русской литературы («Толстой как зеркало русской революции»!), не задумывался над тем, что у народа есть свой характер, национальные корни, устои, обычаи, исконная вера. Ленин цинично отвергал всё, что составляет душу русского народа, ломал и коверкал живую плоть нации.
   Даже в воспоминаниях Крупской, верного товарища и любящей жены, можно найти убедительные примеры умозрительных построений Ульянова к подготовке революции в России. Надежда Константиновна пишет, что он, озабоченный организацией вооруженного восстания в 1905 году, ходил в библиотеку изучать труды немецких военных по ведению войсковых операций. Удивительно, как пропускали это редакторы, от издания к изданию вылизывающие и подчищающие воспоминания о вожде.
   Один эпизод из жизни Ленина, описанный Крупской, бдительная цензура убрала вовремя, и он сохранился только в самых первых изданиях. Очень важный для понимания Ленина эпизод.
   Было это весной, в Шушенском. Разлился Енисей, и широкий быстрый разлив захватил врасплох лесных зверей. На маленьком островке суши спасались в тесноте зайцы. Ленин – он был с кем-то вдвоем – подплыл к островку на лодке и стал бить зайцев прикладом. Наколотив сколько хотелось и нагрузив лодку, вернулся довольный домой.
   Представляю, как кричали зайцы (в зубах хищника они кричат, как дети), как метались меж водой и побоищем. Не вижу только лица Ленина: было ли оно искажено злобой, уродливо или спокойно и деловито, как тогда, когда он подписывал приказ о расстреле Николая Романова с детьми или давал предписание казнить священников – «чем больше, тем лучше».
   В случае с зайцами открылось самое нутро Ленина, сама суть – ничто живое его не трогало, не интересовало. Такой «дед Мазай» наоборот – оборотень. Да и в самом деле оборотень: из заступника народа обернулся его погубителем, из освободителя – тюремщиком.
   Вот и задумаешься, не права ли была женщина с худым лицом под черным платком, которая спросила меня в Александровском саду: что за очередь вьется на дорожках? – и, узнав, что очередь в мавзолей, к Ленину, сказала: «Зарыть его надо – пока не зароют, не будет нам жизни».

Повседневность

   В апреле 1901 года у Любови Николаевны кончился срок ссылки. Петербург и Москва были для нее закрыты. Она перебралась из Полтавы в Харьков, вошла в местную организацию РСДРП, «всячески агитируя товарищей за искровскую платформу», а практическая ее работа состояла в разъездах по южным городам в качестве агента «Искры». Надо было выстраивать коммуникации – цепочки людей, по которым шло бесперебойное движение «Искры» и другой литературы по России и обратное движение – информации, корреспонденции, собранных денег – за границу, в редакцию.
   «Через несколько месяцев моего пребывания в Харькове я уже могла принять прибывшую литературу из Кишиневской типографии и заграничную, разослать ее куда надо и добывать необходимые средства», – пишет Любовь Николаевна.
   Описание одной только маминой поездки дает ясное представление о жизни агента – это не какая-то героическая акция, как, скажем, вывоз типографии «Рабочего знамени» из-под носа у жандармов, а обычная, будничная работа.
   «Для установления связи с ближайшими городами, – пишет Любовь Николаевна, – пришлось побывать в Тамбове и Воронеже, где не было вполне своих людей, но где можно было получить связь кружным путем. В Тамбове я нашла свою старую знакомую Ф. Я. Тимофееву. Знакомство это завязалось в Петербурге в студенческие годы… Группа народовольцев сидела в тюрьме на Выборгской стороне, в Крестах. На свидание к заключенным ходили в качестве „невест“ знакомые. Вот такую „невесту“ я и знала. Теперь она была женой Мягкова, они знали в Тамбове подходящую публику. Мое посещение оказалось удачным… Потолковали о задачах социал-демократии, об „Искре“. Встретила сочувствие, оставила несколько номеров газеты, адрес для посылки материалов, для переписки со мной. Согласились получать небольшой транспорт литературы и собирать денежные средства. В Воронеже я хотела повидать товарища, которого знала в Полтаве, но его не было в городе. Оставила его жене адрес для посылки материалов в редакцию и несколько номеров „Искры“. В Козлове думала связаться с железнодорожными рабочими по данному мне в Харькове адресу, но никого не нашла. Опоздала к поезду, пришлось всю ночь просидеть на вокзале. Денег не было, последние истратила на билет. Есть хотелось до дурноты, устала. Дождалась утреннего поезда и уехала к себе в Харьков…» Это повседневная работа, но случалось и другое.

Опасности

   Осталась без хозяина после арестов подпольная типография «Рабочего знамени» – вот-вот ее найдет полиция. Была арестована вся группа, кроме одного товарища, он и предлагал взять типографское оборудование желающим, но предупреждал, что надо быть осторожным – полиция обшаривает поселок.
   На опасное дело, от которого отказались другие группы, решилась Любовь Николаевна: Кишиневской типографии был нужен шрифт, его не хватало, доставать было трудно. Любовь Николаевна договорилась с Иваном Радченко, Касьяном, оказавшимся проездом в Харькове. «Техника» была спрятана у фельдшерицы в поселке немцев-колонистов близ города Александровска Екатеринославской губернии. Поехали вместе, в поселок мать отправилась «на разведку» одна, на случай встречи с полицией приготовила «версию»: она хотела бы устроиться здесь на работу (диплом фельдшерицы у нее с собой). Хранительница «техники», по словам Любови Николаевны, от страха была близка к помешательству (теперь сказали бы – «в стрессовом состоянии»). Договорились – за грузом приедет на подводе Иван Иванович. Фельдшерица сказала, что все упаковано, просила забрать поскорее – в поселке уже шарят жандармы.
   Касьян нанял в Александровске возчика с подводой. Мать взяла билеты на вечерний поезд, осталась ждать на вокзале. Было договорено с одним товарищем (Левиным), что он приедет на вокзал помочь с тяжелым грузом. Касьян с «техникой» приехал в Александровск вечером. Оказалось, что оборудование не было упаковано, пришлось сложить всё – валики, рамки для набора, шрифт – в корзину; тогда в ходу были корзины с крышками, заменявшие чемоданы. Тяжесть была большая, а привлекать к погрузке возчика не хотелось. Левин обещания не сдержал – на вокзал не явился. «Струсил», как они посчитали.
   «…И пришлось Ивану самому грузить корзину в вагон. Только поезд тронулся, как ехавший в том же вагоне старик еврей поднял суматоху, крича, что у него украли золотой десятирублевик. На следующей станции был вызван жандарм, и у пассажиров произвели личный обыск…» – пишет мама. Можно представить тревогу Ивана, когда начался обыск. К счастью, проверяли только карманы – пассажирскую кладь не тронули.
   В Конотопе, куда везли «добычу», ее погрузили на телегу. Иван сел рядом и вскоре увидел, что из щелей корзины понемногу высыпаются свинцовые литеры. К счастью, возчик, сидевший на передке, этого не заметил. Опасное дело закончилось благополучно. Только комплект шрифта оказался неполным – не хватало некоторых букв. Это обнаружили сразу, приехав в «отчий дом» Радченко, потому что маму охватило нетерпение и она захотела немедля набрать первомайский искровский листок (кстати, из Кишинева приехал Нафтул Шац, чтобы разобраться с привезенной «техникой»). «Помню, как я была вне себя от огорчения», – восклицает Любовь Николаевна. Рискованное предприятие не смогло обеспечить Кишиневскую типографию.
   Стихия была не только очень смела, она любила риск: чувство близкой опасности, преодоление страха и радость победы. В эпизоде с похищением «типографии» всё это видно: и высокая степень риска («из-под носа у жандармов»!), и незастрахованность от любой случайности. Решилось это дело внезапно и, мне думается, единолично: Касьян оказался в Харькове случайно, но весьма кстати. Отказать смелой Любе он, конечно, не мог, даже если сомневался в удаче и целесообразности, – он был очень привязан к своей невестке.
   Было что-то в моей матери от амазонки-воительницы (свойство это сообщало ей своеобразную прелесть и привлекательность). Она была захвачена полностью борьбой, революционным движением, нацеленным в эти годы на уничтожение самодержавия, войну с охранкой. Энергия и темперамент Любови Николаевны совпадали с общей энергией движения.
   Была ли у Любови Николаевны какая-то целостная концепция, в которой конечная цель увязывалась с действиями сегодня, – не знаю. Одно можно сказать: первые годы ее «новой жизни» она не сомневалась в правильности пути, выбранного в Пскове.

Провал

   В январе 1902 года мама получила телеграмму из Петербурга: арестован Степан Иванович, дети остались одни, с прислугой. Передав наскоро свои партийные дела, Любовь Николаевна бросилась в Питер, не спросив разрешения на въезд в столицу. Петербургская полиция придираться не стала, разрешила даже «пребывание» на три недели «для устройства семейных дел». Так предполагали жандармы (ох уж эти «свирепые» жандармы!), но мама «располагала» иначе.
   «Однако заняться ликвидацией квартиры и устройством детей не пришлось. Необходимо было наладить дела организации…» – пишет Любовь Николаевна. После арестов в петербургской группе «Искры» – а их было много – оборвались связи, невостребованным оказался транспорт, прибывший из Кишинева по железной дороге, а не забрать груз означало провалить типографию. Надо было найти нового получателя багажа, связать оборвавшиеся нити – подыскать замену арестованным. И Орша ринулась в бурный поток, еще кипевший после недавних арестов.
   Вскоре мама обнаружила наблюдение за квартирой и, конечно же, филёров, «провожавших» ее. Шпиков становилось всё больше – признаки скорого ареста. Что делать? Бежать! Но как бежать – а дети? А партийные дела?
   С делами не успела, бежать не смогла. Первого февраля вечером пришел Иван. «Обсуждали разные организационные, технические вопросы, денежные дела. Положение в Питере еще требовало участия одного из нас… Спешно все решали. А после ухода Ивана Ивановича явился за мной наряд полиции. Начался обыск…»
   Обыск продолжался долго – в доме много книг, каждую пролистывали. Мать чувствовала себя плохо: знобило, болело горло. Жаль было детей. Их, конечно, возьмут дядюшки-тетушки Радченко, приедут из Киева. Прислуге, верной Матреше, заранее дан адрес – оповестить. Тревожили неоконченные партийные дела – все ли сказала Ивану? Мешалось в голове – дети, дела. Начинался жар. Вот полицейские переходят в детскую. Ребята не спят – оказывается, уже наполовину одеты: готовятся к прощанию? Бедняжки, они ведь уже знают, как это кончается. Полицейский перебирает игрушки. «Вот-вот, – задирается Женечка, – у мишки в животе что-то спрятано». Отношение к полиции у детей, естественно, недоброе. Сестра Евгения вспоминает, как ударила пристава кулачонком по спине, когда он писал протокол. Пристав обиделся: «Вот как вы воспитываете детей!» Но околоточный, наблюдая сцену прощания, растрогался, даже прослезился. Девочки плакали, мама утешала: «Будьте молодцами, ждите дядю Лёню, ждите тетю Манечку, а потом – нас с папой». В те времена, к счастью, не прощались навек и всякая разлука имела срок.
   Любовь Николаевну увозят на извозчике «в сопровождении». Девочки и Матреша прильнули к окну, мать видит плачущие мордашки. Через несколько дней к ним приедет Леонтий Иванович, вызванный из Киева Матрешиной телеграммой, а за ним и тетя Маня, и для детей начнется спокойная жизнь в новой семье, у родных Степана Ивановича.
   Первую ночь Любовь Николаевна, больная, с высокой температурой – у нее началась ангина, проводит в пересыльной за Николаевским вокзалом. Потом ее переводят в охранку, и она слышит, как везут и везут арестованных. Затем она попадает в дом предварительного заключения и там, перестукиваясь, узнает об арестах среди рабочих и студентов. Идет широкий захват по всему Питеру.
   Шесть недель в доме предварительного заключения проходит без допросов, но Любовь Николаевна уже догадывается, что «рассмотрение дела» переносится в Киев, – туда уже отправили Степана Ивановича. Об этом мама узнала при свидании с детьми, которых привела в тюрьму тетя Манечка. Жандармы полагали, что перед отъездом детям надо проститься с матерью. Через несколько дней увезли в Киев и маму. Там она получает полную информацию о своих товарищах, и вот каким образом: когда ее доставили из «охранки» в Лукьяновскую тюрьму и препроводили в контору, она подошла к окну и тут увидела: во дворе «…выстроились наши искровцы – Н. Э. Бауман, В. Н. Крохмаль, И. Б. Басовский, М. А. Сильвин, М. Литвинов, Пятницкий и др., а также и Степан Иванович – одним словом, полный комплект, это значит полный провал. Мы приветствуем друг друга [вы только подумайте о порядках у жандармов! – Н. Б.], и меня кружным путем ведут в другой корпус». Здесь, в Киеве, когда мать узнала «о масштабах всей катастрофы», ей стало страшно.

Процесс

   Подпольная типография также была захвачена жандармами – арестованы все, включая годовалого Борю (всех содержали в кишиневской тюрьме).
   Как это произошло, узнаём из воспоминаний Леона Исааковича Гольдмана. Передаю его рассказ с некоторыми сокращениями.
   Происшедшие в конце января – феврале аресты хоть и миновали пока типографию, но оборвали все ее хорошо законспирированные связи. Осталась в Киеве, в багажном отделении, корзина с типографской «продукцией», так как был арестован главный получатель и распределитель тиража – В. Н. Крохмаль. Провалились все киевские явки. Отвозившая корзину помощница вернулась с этими новостями, и Аким поехал сам выручать «багаж». Ему удалось отвезти злополучную корзину в Елисаветград и спрятать там у товарищей. Вскоре Аким получил ответ на свое письмо к Ленину, в котором сообщил о круговых арестах и оборвавшихся связях. Ленин обещал связать типографию с «самарским искровским центром», откуда приедут, чтобы наладить заново распространение изданий (связь с Самарой через Мюнхен!). Все же Ленин просил напечатать брошюру, рукопись которой прилагает.
   Текст был отпечатан, успели сброшюровать 5000 экземпляров. Работа закончилась 9 марта. Аким пошел на вокзал – опустить письмо в почтовый вагон (пересылка писем шла только таким способом). Тут и произошла случайная, что называется, роковая встреча. «Выйдя на перрон, я сразу заметил тучную фигуру с маленькими свиными глазками на жирном лице – известного мне зубатовского шпиона, следившего за мною в Одессе в 1900 году. Взгляд, брошенный на меня, неудачная неестественная поза… указывали с несомненностью, что шпион меня узнал и что встреча эта была для него неожиданной…» Одесский агент, оправившись от потрясения, вызвал жандарма, и Акима пригласили в станционную дежурную часть. Случайно оказавшийся на вокзале участковый пристав, знавший г-на Римана в лицо, не дал даже возможности протянуть время. Акима отвезли в жандармское управление и тут же отправили наряд полиции с обыском к нему домой. Пять тысяч экземпляров отпечатанной брошюры и всё типографское оборудование были вескими доказательствами преступной деятельности г-на Римана. «Поздно ночью, – вспоминает Л. И. Гольдман, – меня доставили в тюрьму, где я уже застал жену с ребенком, Корсунскую и Элькина (Элькин – наборщик, заменивший Шаца). Все мы отказались от дачи каких бы то ни было показаний… Тянувшемуся около года жандармскому дознанию не удалось установить ни одного человека, связанного с типографией и обслуживавшего ее».[8]
   Суд над группой тайной типографии предполагался сначала в Кишиневе, но после разыгравшегося летом 1902 года в городе еврейского погрома, вдохновителями которого были и местные власти, обвиняемые выразили протест. «По особому повелению» Николая II дело было перенесено в Одесскую судебную палату, процесс состоялся 3–4 ноября 1902 года. Слушание проходило при закрытых дверях, «с допущением в суд только родственников по восходящей и нисходящей линии». Здание было оцеплено полицией, но вся эта «секретность» не помешала широкой огласке примечательного процесса. А примечательность его более всего определяла содержательная и яркая речь главного подсудимого, Л. И. Гольдмана. Он использовал свое «последнее слово», чтобы доказать правомерность социал-демократического движения в защиту прав народа, нарушаемых самодержавием. В общественном сознании этот процесс над группой кишиневской подпольной типографии был победой, одержанной революционными силами, хотя подсудимые не были и не могли быть оправданы, несмотря на мощную юридическую защиту.
   Многое в речи Л. И. Гольдмана звучит современно и сейчас: защита прав человека, значение свободы слова, отношение к самодержавию как к препятствию в развитии общества, еврейский вопрос и др. Всё это дает материал к размышлению над многими ситуациями нашего времени в России. Приведу некоторые места из этой речи. Но сначала взглянем на лицо этого мужественного оратора.
   Л. И. Гольдман с женой были приговорены к ссылке в Енисейскую губернию, откуда бежали вместе в 1905 году. Борю взяла на воспитание сестра Леона Исааковича, Ольга Исааковна. Затем Гольдман был нелегалом, а после следующего ареста получил суровый приговор – каторга (Пермь). Жена Гольдмана, Мария Гинзбург, покончила с собой в 1910 году. В 20-х годах Гольдман работал в ВСНХ. В 1938 году арестован как бывший меньшевик. Был расстрелян в феврале 1939 года. Реабилитирован в 1956 году.
   Смелую, горячую речь Гольдмана председатель судебной палаты Давыдов почти не прерывал. Теперь, после 70 лет советского бесправия и беззакония, суд этот кажется благородным поединком противников в открытой борьбе. Но это был, конечно, частный случай.
   В охранительной службе в это время всё решительнее выходила на первое место тактика провокаций, внедрение тайных агентов в среду социал-демократов. Именно эта тактика, всё более заменявшая полицейское наблюдение и преследование (розыск), вела к внезапным обширным арестам, которые тогда, в 1902 году, войдя в контору Лукьяновской тюрьмы в Киеве, моя мать определила словом «ка-та-стро-фа».

Побег

   Лукьяновскую тюрьму мама вспоминала с благодарностью. Слова такого она, конечно, не говорила, но, рассказывая мне о прошлом (серия «Расскажи, как ты сидела в тюрьме» шла с моего детства), киевскую тюрьму похвалила: «Лучше, чем в Лукьяновке, не было нигде».
   В «Воспоминаниях» это время описано суховато, зато живость устных рассказов сохранилась в описании двух побегов в школьной тетрадке, отданной мне давно со словами: «Может, удастся когда-нибудь напечатать».
   Содержание в Лукьяновке отличалось большой свободой, общаться было легко, и арестованные искровцы смогли обсудить результаты провала, узнать, где какие сохранились связи. Мама подытожила это бодрым восклицанием: «Жив, жив курилка!»
   Начальник Киевского жандармского управления генерал В. Д. Новицкий был тоже настроен бодро. Он готовил, как пишет мама, «процесс-монстр», то есть грандиозный процесс над революционерами Юга России. К лету 1902 года в Лукьяновке уже набралось 80 эсдеков, следствие еще продолжалось, могло быть еще пополнение – шпики работали, выискивали нелегальных, особенно шарили на вокзалах и в поездах. Проявляли бдительность – тщательно искали подпольные типографии, после того как прозевали Кишиневскую.
   А пока генерал Новицкий мечтал о грандиозном суде, об истреблении революции во вверенном ему регионе, политзаключенные в Лукьяновке отдыхали, набирались сил и готовили побег. И не простой, а также «монстр».
   Патриархальность быта в Лукьяновской тюрьме удивляла и умиляла попавших сюда впервые. Камеры открыты, обитатели одного коридора ходят друг к другу, играют в шахматы и шашки, иногда даже с надзирателями, свободно общаются и беседуют между собой. Гуляют большими группами – мужчины на одном дворе, общем, женщины на другом – «больничном».
   Киевская весна ранняя, горячая, в мае уже лето, все зелено. На больничном дворе поднимаются на грядках овощи. На огороде работают уголовницы. Мама любила копаться в земле, просила разрешения там работать. Согласились неохотно, а ей интересно познакомиться с «огородницами». Но, главное, ей нужен свежий воздух – что-то неможется после петербургской простуды, слабость, кашель. А это было начало болезни легких. Замоталась она с «Искрой» по южным городам-дорогам, недоедая, недосыпая. Пишет: «устала», «хотелось отдохнуть». Даже от занятий с киевскими работницами, сидящими «за демонстрацию», отказалась – не было сил. Давно ничего не читала, а тут библиотека хорошая, и с книжкой можно полежать на койке – не сгоняют.
   На прогулке тоже полная воля, и политические разыгрались, как у себя на даче. Женщины увлекаются городками, главная заводила – Августа Кузнецова, с ней молодежь – Лида Фотиева, Соня Афанасьева. Мама тоже играет, но мало – быстро устает. У мужчин другая игра – чехарда. Прыгают друг через дружку, как малые ребята.
   В общем, совсем вольная жизнь, если бы не стена, отгораживающая двор от пустыря, заключенных от свободы. А что, если попробовать через стену?..
   И двенадцать искровцев стали обсуждать план побега. Да-да, двенадцать, потому что Любовь Николаевна тоже собиралась бежать, тоже готовилась. Но увы, ей не пришлось, оказалось слишком сложно проникнуть на общий двор, соединиться с товарищами-мужчинами.[9] «На память об этой затее остались только черные шаровары, которые я заранее сшила (из юбки), чтобы удобнее было лезть через стену». Мужчины на прогулке от чехарды перешли к более сложным упражнениям – построению «пирамид». Особенно хорошо получалось у самых высоких – Крохмаля с Бобровским и взлетавшего к ним на плечи Мариана Гурского. Шла подготовка: высота стены шесть аршин, вот на эти две сажени (4,25 м) надо будет забросить тяжелый крюк с веревочной лестницей. Забросить удастся только с «пирамиды».
   А крюк этот, называемый «кошка», похожий на небольшой якорь, уже принесен в камеру в букете цветов и спрятан Марианом Гурским. Он староста политических, и у него особые права: свободно передвигаться по тюрьме и даже выходить за ворота в ближайшие лавки за мелкими покупками для всех. Таким же образом – с цветами и пирогами, при встречах у ворот, на свиданиях – передали с воли паспорта и деньги для будущих беглецов.
   Заключенные, работавшие в цейхгаузе, вязали тем временем на складе всяческого старья из рваных простыней лестницу, вставляя в скрученное полотно ножки от ломаных стульев и табуреток, – тринадцать ступеней, да еще связали канат на полную длину стены, чтобы можно было спуститься с той, свободной стороны.
   Наступил назначенный день – 18 августа. Вот как описала мама «побег одиннадцати». Привожу ее рассказ из тетрадки с небольшими сокращениями:
   «Побег решен. Он удастся, если в течение 15–20 минут никто из администрации не придет в прогулочный двор. Снаружи часовой снимался после вечерней поверки, внутри остается один, охранявший стену, да еще один надзиратель на коридоре. Помощник начальника Сулима пошел играть в шахматы с заключенным в изолированной камере… Коридорный надзиратель выпил водочки с сонным порошком и заснул в камере (под замком). Ждут сигнала своих с поля. Женщины с верхнего этажа видят сигнал и сообщают условленными словами на мужское отделение. Не теряя ни минуты, гуляющие набрасываются на часового у стены, накидывают на него одеяло, суют в рот платок. Часового крепко держит Михаил Сильвин, чтобы не выстрелил, но и часовой держит его. Пирамида построена, лестница накинута. Мы смотрим из окон третьего этажа женского корпуса. Вот на стене появляются одна за другой фигуры и исчезают по ту сторону. Наконец и одиннадцатый спрыгнул на пустырь… На мужском отделении оставшиеся разошлись по камерам. Сильвин тоже успел скрыться в камере. Часовой, освободившись, дает выстрел, и моментально… „огни засверкали, забегали люди“, только бы не пришлось и дальше продолжить песню: „прощай, жизнь, свобода, прощай!“. Так радостно и в то же время жутко, страшно за бежавших. Вот сейчас бросятся вдогонку – поймают, изобьют, приведут обратно… Тревога поднялась, администрация вся на мужском дворе, видят лестницу, раздаются свистки, по полю бегают люди с факелами. Жандармы прибыли, осматривают улики – лестницу, крюк… Слышны окрики, говор. А мы у своих окон с замиранием сердца ждем, что будет дальше, притихли. По коридору прошло начальство, заглянули в каждую камеру – проверка. И всё затихло. Люди с факелами всё еще ищут, но уже всё дальше от тюрьмы. Там овраг, заросший бурьяном. В нем долго искали, но не нашли, а потом известно стало, что один из беглецов пересидел там всю тревогу… На другой день нас „скрутили в бараний рог“… Мы объявили голодовку, и после пяти дней нам вернули свидания, переписку, книги, но режим стал строже…»