Знакомство с технологами не прекратилось; наоборот, оно стало расширяться. Давид Кац, поняв, что его строгая ученица увлечена только общим делом, смирил свои чувства. Он ввёл Любу в среду убежденных марксистов-технологов, которые стремились от теории перейти к практике. Они не только сами занимались в кружках, но и устраивали кружки для занятий с рабочими. Просвещать, «развивать самосознание» рабочих – вот что надо делать в первую очередь, считали они, и Люба рвалась поскорее попасть в число тех счастливцев, кому доверяли вести кружок. Для этого готовилась сдать «экзамен» старшим товарищам, опять занималась с Кацем, проверяла свои гимназические знания по общим предметам. В программу рабочих кружков входили история, география, правописание. Приближалось счастливое время – наконец-то она приступит к делу… Но тут-то и случилось то, чего так опасались родители: дочь «влипла в историю». Любу арестовали. Случилось это осенью 1891 года, после того как у нее побывал приехавший из Москвы студент – тоже сибиряк. Дело было в том, что московские студенты налаживали связь с питерскими для обмена информацией и нелегальной литературой. Питерцы, которым было легче получать из-за рубежа статьи и брошюры, были связаны с группой российских социал-демократов «Освобождение труда» и знакомились с работами лидеров этой группы – Г. Плеханова, Б. Аксельрода. Студенты двух столиц организовали нечто вроде курьерской почты – регулярные поездки друг к другу. Очередному курьеру из Москвы, Амвросову, был дан Любин адрес – квартира Карчинских. Вероятно, Люба сама вызвалась послужить для передачи «почты» в Москву. Амвросову у Карчинских дали новый адрес. Во второй его визит Люба передала ему пакет, в котором среди прочего были записанные на первомайской рабочей сходке выступления. Провожая гостя, Люба наткнулась у двери комнаты в коридоре на хозяйку, стоявшую в одних чулках. Ясно было, что она подслушивала. Люба отнесла это на счет бабского любопытства – не любовное ли свидание у курсистки? Амвросов должен был уехать в Москву в тот же вечер. На другой день Любу и арестовали. При первом же допросе выяснилось, что курьера взяли прямо на вокзале, а следователь оказался в курсе разговоров незадачливых конспираторов. Студенты были под особым присмотром полиции, а квартирные хозяйки, сдающие комнаты, ей помогали. Охоту на студентов с веселым озорством изобразили они сами в песенке, из которой я запомнила лишь один куплет (мама знала ее целиком):
 
У студента под конторкой
Пузырек нашли с касторкой,
Динамит не динамит,
Но при случае палит…
 
   Мамины воспоминания о первом аресте очень живы, привожу ее рассказ с некоторыми сокращениями.
   «Когда меня ночью вели вдоль Невского, окруженную городовыми с околоточным надзирателем, было даже забавно… Не слишком ли это грандиозно для такой маленькой „преступницы“? Из Охранного отделения меня привели к воротам Дома предварительного заключения, о котором я раньше даже не слыхала. Загромыхали тяжелые затворы на воротах, и невольно что-то дрогнуло внутри, стало жутко. Мрачный длинный коридор, освещенный газовыми рожками, неслышно шагающие, тихо говорящие женщины тщательно обыскали меня и заперли в маленькую камеру – № 13. Так я и называлась – „номер тринадцатый“. Загремел замок в дверях, и я осталась одна… Полумрак, все серое и мрачное… Полная неизвестности и тревоги, я не знала, что делать. Хотелось выскочить из этой клетки, однако огонь погас, и ничего не оставалось, как лечь спать».
   Все было любопытно в этом жутковатом мире – обстановка, распорядок дня, прогулка во дворе-колодце на глазах у молчаливой надзирательницы под стонущее воркование голубей. Тихие звуки за стеной, постукивание, шорох, будто червь точит камень. «Присмотревшись, разобрала нацарапанную на стене азбуку и, живо ее изучив, начала знакомиться с соседями…»
   По этому же делу было арестовано несколько человек. Называлось оно официально «делом Амвросова», сам он был приговорен к двум годам ссылки в Сибирь.
   «Как ни угнетала тюремная обстановка, самым неприятным были вызовы на допросы в жандармское управление на Гороховую. Подполковник Кузубов, толстое вульгарное существо, навязчиво требовал от меня во всём признаться. Желчный худой товарищ прокурора Винг язвительно уличал в том, что я отрицаю всё, что другие признают, и я чувствовала, как меня опутывают какие-то тенёта… По неопытности мы заранее не договорились – одни признавали то, что другие отрицали, хотя бы это касалось самых обыкновенных, некриминальных обстоятельств. Помню, как на меня действовало, когда меня ловили на противоречиях… После допроса я не могла спокойно заниматься чтением и чувствовала себя как зверь в клетке. Бегаешь из угла в угол по камере…»
   Однажды мама швырнула железной кружкой в надзирательницу, которая сказала, запирая ее после допроса: «Скорее бы сознавались, лучше было бы». Но вот нервы успокаивались, Люба бралась за книги из тюремной библиотеки. «Нашлось немало книг, стоявших у меня на очереди: по аграрному вопросу, историческому материализму… Читала книги на немецком и французском для практики в языках. Беллетристику разрешала себе только для отдыха».
   Одиночество угнетало, но все же просачивались в него капли живой жизни. Неожиданно заговорила с ней дежурившая вечером пожилая надзирательница – рассказала, даже с уважением, о старых народоволках, сидевших в тюрьме. А то произошла встреча по пути на прогулку. По лестнице спускались две женщины и шептались быстро-быстро. Как выяснилось потом, это были курсистки, приговоренные по народовольческому делу и отбывавшие трехлетнее заключение в этой тюрьме. С трудом удавалось подняться к окну, чтобы «взглянуть на них хоть одним глазом. Они быстро-быстро ходили, прижавшись друг к другу и разговаривая вполголоса… Иначе они, наверное, разучились бы говорить за три года». И Любе уже казалось, что она скоро разучится говорить, – ее голос, когда она произносила вслух несколько слов, звучал странно.
   «Месяца через два, на единственном свидании, которое мне было дано через решетку минут на десять, я узнала, что дело хоть и закончено, но приговор еще не вынесен. Единственным моим желанием было удержаться в Питере, не быть высланной. В ожидании я налегла на книги, стараясь побольше успеть, пока есть возможность, и дни пролетали. На четвертом месяце меня освободили до решения… Как я неслась по улице, точно после смерти воскресла!»
   Прошло несколько спокойных дней на воле, казалось, что всё закончилось хорошо, хотя с курсов исключили. Но нет! Любу вызвали в Департамент полиции и объявили, что она высылается по месту жительства в Томск на три года. «На три года в Томск, значит – в Сибирь? Чересчур строго! Этот приговор надо обжаловать». Люба идет на прием к начальнику Департамента полиции г-ну Дурново. Протест юной революционерки отклоняется. Часть беседы с г-ном Дурново мама передала дословно. Л. Н.: «Да и зимой, в трескучий мороз, я не могу ехать в такую даль. Я просто замерзну». Д.: «Ну что ж, замерзнете, может, и умрете – Россия не много потеряет». Л. Н.: «Почем знать, может, и много потеряет». Д.: «Революция, может, и потеряет, но не Россия».
   «Россия» для каждого из них – разные понятия. Для начальника Департамента полиции Россия – это государство, держава, а для моей матери Россия – страна, где простой народ бесправен и бедствует.
   Однако вопрос решился не в споре защитницы обездоленных с главным полицейским страны, а по русскому привычному ходу – через знакомство. И на более высоком уровне. Защитил Любовь Николаевну сенатор Фойницкий, пригодилось письмо отца «на крайний случай». Ссылку заменили месяцем тюрьмы. Отсидеть его Любе пришлось сверх прежнего, может, это была «забота» г-на Дурново.

Выбор сделан

   Первый арест, первое «дело», первая тюрьма определили дальнейшую жизнь моей матери. Окончательно решилось, кто враги, кто – друзья. Враги – полиция, жандармерия, самодержавие; друзья – те, кто хочет изменить государственный строй, дать всем равные права, покончить с несправедливостью. В друзьях были защитники народа – народовольцы и социал-демократы. Первые были до́роги с ранних романтических мечтаний о свободе и равноправии, вторые ценились за более правильный и быстрый, как думалось, путь к достижению цели. Теперь она революционерка. Движется Революция Великой Идеей – Свободы и Равенства. Служить ей Любовь Николаевна будет бескорыстно и беззаветно.
   Вышла Люба на волю 20 января 1892 года, крещенские морозы еще не ослабели и весело напоминали об угрозах г-на Дурново. С ней происходило нечто необычное, какое-то буйное кипение духа. Такое же она испытывала в юности, в гимназические годы, после чтения запрещенных книг, после знакомства со ссыльными народовольцами. Мама назвала это состояние «вторым прозрением».
   Молодое горение, смелость, решимость – всё это передает снимок, сделанный после освобождения в фотографии Бореля на Невском (о нем я уже говорила в первой главе). «Второе прозрение» отличалось от первого тем, что Л. Н. теперь знала, что надо делать: просвещать рабочих, учить их защищать свои права, убеждать, что за иную, лучшую жизнь надо бороться.
   Зимой 92-го – прилив сил и энергии. Мама добивается восстановления на курсах, быстро восполняет пропущенное, напрашивается на лишнее дежурство рядом с акушеркой, принимающей роды.
   На курсах в тот год мама познакомилась с Варенькой Кожевниковой. Дружба с Варварой Федоровной сохранилась на многие годы. Девушки были едины во взглядах на жизнь, но расходились в политических убеждениях: Варя тяготела к народовольцам, Люба все более сближалась с марксистами. Варенька – так называла ее не только мама, но и все мы, рассматривающие ее снимки в мамином альбоме, – имела внешность более женственную, но была не так красива. Она, тоже сибирячка, приехала в Питер из Тюмени.
   Девушки поселились вместе, сняв комнату у двух старушек – вдовы коллежского советника и ее сестры. Хозяйки большого старого дома жили тем, что сдавали комнаты студентам. Они немного колебались, решая, удобно ли селить девиц под одну крышу с молодыми людьми, но барышни очень им понравились, и дело решилось. Старый дом был наполнен ветхой мебелью, коридоры заставлены шкафами и сундуками, на которые натыкались в темноте. Старушки никому не мешали, отъединившись от молодежи на своей половине. Квартиранты экономили свои скудные средства и селились тесно – хозяйки сдали еще одну комнату трем курсисткам. Хозяйничали девицы в складчину, готовили, правда, редко – больше пробавлялись чаем и ситным с маслом или с колбасой. На чаек к самовару приходили гости с сушками и баранками. Это были соседи – студенты-медики, товарки Вари по Рождественским фельдшерским курсам. Все это была радикально настроенная молодежь, готовая лечить, просвещать, добиваться улучшения жизни народа. Но внимание одних было сосредоточено на крестьянстве, а другие считали, что движение в защиту народа должен возглавить рабочий класс, хотя многие сомневались, не рано ли говорить о «классе».
   Шли горячие споры, длившиеся часами, вокруг вечного вопроса «что делать?». Любовь Николаевна всё более сближалась с молодыми социал-демократами, последователями учения Маркса. В «Воспоминаниях» она пишет: «Перед нами стоял очень важный вопрос о путях развития страны. Общее знакомство с теорией Маркса как будто приводило меня к окончательному выводу, что капитализм неизбежно должен сыграть и у нас свою историческую роль и нам остается только все свои силы направить на работу среди пролетариата… Но в спорах на эти темы мне не хватало „багажа“, чтобы подкрепить свои взгляды… Народовольческие силы в нашей компании были более крепкими. Книга Плеханова „Судьбы капитализма в России“ вызывала большие дебаты. Но в спорах сказывалась недостаточная подготовка к решению общих проблем, и каждый по мере своего разумения причислял себя к тому течению, которое было ему ближе психологически».
   Пересказывая мамины «Воспоминания», я не способна воссоздать кипение, которое охватывало революционно настроенную молодежь 1890-х годов. В маминой рукописи живые, яркие эпизоды встречаются нечасто – я стараюсь приводить их возможно полнее. Из общей характеристики интересов и направленности молодежи тех времен можно понять, что «русский марксизм» состоял из примеривания и приспособления «европейского социализма» к русской действительности.
   Читая мамины записки, я понимаю, что наши «школьные» представления о народовольцах были примитивны и однобоки. Их подносили нам в основном как террористов-героев, добровольно идущих на смерть в борьбе с самодержавием (не полагалось и сомневаться в нравственном праве на убийство «во имя идеи»). А вот молоденькие девочки, жадно изучающие медицину для того, чтобы работать в деревнях фельдшерицами и акушерками, готовые спасать от инфекций и сепсиса и заодно «сеять разумное, доброе, вечное», оставались в тени, хотя именно они были истинными героинями.
   Верю, придет время, когда внимательный и объективно мыслящий историк разберется в корнях, путях и поворотах революционного движения в России. Не мне рассуждать на эти темы, но над мамиными страницами невольно возникают мысли о некотором сходстве России тех далеких лет и наших 90-х годов. Казалось бы, прошло сто лет, два разных государства, два строя – что может быть общего?
   Оказывается, общее есть. Непродуманность и застопоренность реформ, обеднение «низов», самоуспокоенность обеспеченных «верхов», слабость власти, стихийный рост «дикого капитализма» и – неизменный на все времена – произвол чиновничества…
   Неужели потерян напрасно целый век? Революции, перевороты, изменение строя, а страна и народ все так же не устроены, и люди не могут жить достойной, обеспеченной трудом и законом жизнью.
   Нет, несколько шагов по пути цивилизации и просвещения Россия все же сделала. Сделала, преодолевая немалые препятствия – бедность, репрессии, идеологические тиски. Но из того малого, чего удалось достичь, менее всего получило крестьянство.
   Российские крестьяне – вот над чьей судьбой можно заплакать! Одна крепостная неволя, господская, сменилась другой – колхозной. Что получили в 1861 году – клочок земли, с которого не прокормишь семью, то имеют и сейчас – приусадебный участок, единственное реальное обеспечение в этой жизни без денег. «Берите землю, работайте, богатейте», – предлагают сейчас крестьянам. Но они помнят (генетически), как получили землю после Октября 1917-го, как работали, поднимались и какая ждала их расплата: все нажитое отняли, одних завезли умирать в тайгу, других согнали прозябать в колхозы. Большевики разоряли, уничтожали крестьянство, не задумываясь над тем, что губят кормильцев страны, что засыпают песком забвения российские истоки и родники.
   Конечно, за этот век что-то в деревне изменилось, затронула ее цивилизация: вместо печи «по-черному» сложилась печь с трубой, появился даже газ; вместо лучины в поставце, затем свечи и керосиновой лампы, – зажглась «лампочка Ильича». Пришло в деревню и просвещение: школы, радио и телевидение, появились медпункты. Какое поле деятельности для просветителя! Обидно только, что просвещению никак не пробиться к людям – сначала оно было утеснено агитацией и пропагандой, а потом его начала вытеснять шоу-поп-чепуха. Да и просветителей почти не осталось – их вытеснили дельцы от культуры.

Наставники и воспитанники

   Вернемся в Россию 1892 года, в старый дом в Петербурге, где собираются молодые народолюбцы – народники и марксисты, жаждущие просвещать простой народ и добиваться для него лучшей жизни.
   В этом доме можно было не опасаться подслушивания – старушки были скромные. А если бы и услышали что случайно, то ничего бы не поняли. «Они были наивны как дети. Однажды на мою просьбу одолжить почтовую марку старшая сказала: „Да что вы, Любовь Николаевна, нешто мы пишем кому, за кого вы нас принимаете, избави нас Бог“».
   Возобновилось знакомство с технологами. Вновь появился Кац, тоже привлекавшийся по «делу Амвросова», познакомил Любу и Варю с товарищем-старшекурсником. «Вот кто вас приобщит по-настоящему к Марксову учению, а может, и привлечет к практической работе». Нового знакомого звали Степаном Ивановичем Радченко. Он был из Малороссии. Спокойный, строгий, надежный, привлекательный – таково было первое впечатление. Вьющиеся каштановые волосы, серые глаза – он вызывал симпатию, но его строгость, даже суровость смущали.
   Степан Радченко начал заниматься с девушками, включил их в студенческий кружок – это был для Любы уже третий толкователь труда Маркса. Пожалуй, его пояснения были самыми доступными. Люба поначалу побаивалась нового руководителя и не решалась спрашивать, но начала привыкать – за его внешней суровостью скрывалась мягкая доброта.
   Третий приступ на крепость – «Капитал» Маркса еще больше продвинул Любу в постижении новой теории, но по-прежнему оставался вопрос: приложимо ли «немецкое учение» к России? Кажется, это был единственный вопрос, на который не мог ответить и сам Степан Иванович, – кстати, он обращал больше внимания на «философскую сторону учения», по словам мамы.
   Степан Иванович вел занятия в кружке рабочих. Люба мечтала о такой работе и ждала, когда ее сочтут достаточно подготовленной.
   Наконец день настал: Люба, проэкзаменованная своим руководителем, получает кружок. Ей предстояло вести занятия с начинающими по общим предметам и подготавливать кружковцев к участию в рабочем движении. «Помню, каким восторгом наполнилась моя душа, как я ждала этого дня. Я земли под собой не чуяла, у меня точно крылья выросли, когда впервые вечером бежала на занятия в кружок».
   Собирались в комнате у работницы фабрики «Новая бумагопрядильня» Анны Егоровны Гавриловой, сверстницы Любы. Кроме Гавриловой в кружке занимались еще один рабочий и три юные девушки – сироты из Воспитательного дома. Они работали прислугами в Институте благородных девиц и «отрабатывали» средства, затраченные казной на их воспитание. Они только собирались поступать на фабрику. Л. Н. и через полвека помнила имена своих кружковцев. В общении с ними она узнавала о жизни простого городского люда и понимала, как сильно идеализировали социал-демократы тех, кому предназначали ведущую роль в революции. Одна Анна Егоровна выделялась развитием и пониманием того, что жизнь фабричных недопустимо принижена. Но такие, как она, были исключением, и рабочие называли их «сектантами» – так отличались они своим поведением, бытом и даже внешним обликом. Любовь Николаевна встречала еще таких «сектантов», но их было мало, а основная «масса», как говорили эсдеки, темна и невежественна. Но чем ближе знакомились молодые революционеры – будь то народовольцы или социал-демократы – с народом, тем горячее было их желание просвещать, развивать и помогать.
   Дружбе Любы с Варенькой предстояло пройти не одно испытание. Первым была помощь голодающим крестьянам. Девяносто второй год был засушливым и неурожайным, следующей весной многие остались без семян для посева, голод захватил около двадцати губерний. Помощь голодающим оказывало государство, богатые благотворители. В непосредственной работе по деревням – организации столовых, медицинских пунктов, питания для детей – участвовала молодежь. Отправились «на голод» студенты и курсистки сибирского землячества, всегда готовые, по следам народников, на непосредственную помощь. Но совсем неожиданно для них Люба ехать отказалась. Дело в том, что социал-демократы, к которым она себя уже причислила, заняли другую позицию: предотвратить подобные бедствия может только социальное переустройство общества, решительные революционные преобразования. Народники толковали эту позицию так: последователи Маркса считают, что голод и обнищание деревни будут способствовать пролетаризации крестьянства, вот социал-демократы и не хотят помогать голодающим. Вероятно, это несколько упрощенное изложение позиции эсдеков, но все же отказ в помощи был безжалостным. Кстати, в обосновании этой позиции проявил настойчивость молодой В. И. Ульянов, недавно вошедший в среду питерских народолюбцев (о его появлении в Петербурге чуть позже). Сибиряки крепко рассердились на маму, и она получила резкую отповедь от своих товарищей. Огорчилась, но все же в деревню не поехала. Это чуть не привело к разрыву с Варей. Возможно, он произошел бы, но близкое знакомство с деревней несколько поколебало убеждения Вари.
   Варя вернулась в Питер удрученная. Она начинала понимать, что ждать поддержки в революционном движении от крестьян наивно. Они не пойдут против самодержавия. Покорные и терпеливые, они верят в царя-батюшку, все зло видят в министрах, вот и теперь, в голод, говорят: «Злодеи министры разворовывают государеву помощь». Деревня темна, суеверна, мужики ничего не хотят, кроме одного – прибавки земли, чтобы хватало прокормиться. (В скобках замечу: дал бы царь-батюшка вовремя землю мужику, может, Россия избежала бы великих потрясений.)
   И подруги снова ищут вместе с беспокойной молодежью путь к спасению народа. Узнали о новом студенческом кружке – мама в своих записках называет его «кружком революционеров». Руководил им Юлий Осипович Цедербаум.
   «Он был еще совсем юным, но, несмотря на болезненную комплекцию, поражал энергией и не по возрасту обширными знаниями по истории революционного движения. Он только что вышел из Дома предварительного заключения, то есть пострадал за свои убеждения, и этим особенно импонировал нам. Был он связан с Международным политическим Красным Крестом, рассказывал нам о жизни революционеров, о тюрьмах, арестах. Группа Цедербаума занималась изданием нелегальной литературы на гектографе. Печатали речи западных социалистов, портреты русских революционеров, карикатуры на государственных деятелей. Издания продавались в пользу Красного Креста, для помощи заключенным, и мы взяли часть оттисков для распространения». Так мама познакомилась с будущим лидером меньшевиков – Мартовым.
   Опасную продукцию барышни сложили на одном из шкафов в коридоре между пыльными коробками. Старые чиновницы сюда и не заглядывали, но, как на грех, одной из них понадобилось достать что-то именно с этого шкафа. Хорошо, Люба оказалась дома. Она услыхала возню в коридоре, вызвалась помочь и объяснила, что они положили на шкаф свои лекции, купленные для занятий. «Склад» быстро опустел – распространение шло успешно.
   Занятия Любы с рабочими продолжались. Опасаясь за кружок, она хранила их в тайне, чтобы не «подцепить шпика» от своих новых знакомых. Шпики так и вертелись вокруг студентов, «вынюхивая какое-нибудь запретное сборище». Обе девушки – и Варя, после работы в деревне, и Люба, после занятий в рабочем кружке, – понимают, как темен и невежествен народ в России, как отстала она от других стран, но не видят иного выхода, кроме перемены государственного строя, и считают, что добиваться этого должен сам народ, направляемый революционерами. Получался замкнутый круг: народ не готов к преобразованиям, а преобразования невозможны без воли и движения народа.
   Еще одно испытание дружбы на прочность ожидало девушек, и было оно серьезнее первого.

Обет безбрачия

   Мама вспоминает с улыбкой: «Вокруг нас с Варенькой образовалась настоящая блокада». Их окружали студенты: медики, технологи, путейцы – пропагандисты и толкователи Марксова учения, молодые социал-демократы. Прелестные девушки притягивали молодых народолюбцев, как свет – мотыльков, а одержимость подруг революционными идеями еще прибавляла им привлекательности.
   Обе были хороши – тонкая, нежная Варенька и живая, как огонь, Люба. И если Вареньку я могу представить только по фотографиям и рассказам мамы, то молоденькую Любу вижу через облик Любови Николаевны позднейших лет. Отсветы ее обаяния были ощутимы еще долго, и я сама наблюдала воздействие их на окружающих.
   Обаяние, очарование, прелесть – свойства таинственные, не поддающиеся определению. Но если вдуматься в корни этих слов, понятно, что речь идет о тайной силе, излучаемой человеком, силе притягивающей, обнимающей. Может, это даже больше, чем красота. У мамы не было правильных, точеных черт – нос широковат, рот большой. Славянский очерк лица, округленный, мягкий. Большие глаза – серые, сияющие – под прямыми «соболиными» бровями. Кипучая жизненная сила, унаследованная от отца, чувствовалась в ней долго – можно представить, каков был ее молодой темперамент. В ней как-то удивительно сочетались смелая, горячая дева-воительница – и доверчивое дитя, непосредственное и наивное; грубоватая резкость – и ласковая доброта; задиристая насмешливость – и бережная уважительность; мужская решимость – и женская лукавая повадка. Вся ее натура была в постоянном движении: переходы в интонациях, в мимике, менялся даже цвет глаз – от темно-серого до серо-голубого. Всё это сверкание походило на искристое кипение шампанского в бокале.