- Положите меня так, чтобы я могла видеть луну.- Они подняли ее осторожно, словно она была старухой, и перенесли поближе ко входу в пещеру.- Вы отправляйтесь завтра с рассветом. Вернетесь или нет, неважно.Мисс Лоуган кивнула. Она не спорила, потому что понимала бесперспективность спора; не плакала, потому что за слезы ее отчитали бы.- Я буду вспоминать Святое Писание и предамся Божьей воле. На этой горе Божья воля явлена как нигде. Я не знаю лучшего места, откуда Он мог бы взять меня к себе.
   Этой ночью мисс Лоуган и курд дежурили около нее по очереди. Луна, уже почти полная, заливала своим светом полпещеры, где лежала Аманда Фергюссон.
   - Отец захотел бы еще музыки в придачу,- как-то заметила она. Мисс Лоуган улыбнулась в ответ, и это рассердило ее компаньонку.- Вы же не можете знать, о чем я говорю.- Мисс Лоуган согласилась вторично.
   Стояла тишь. Было холодно и сухо; от кострища тянуло гарью.
   - Он считал, что картины должны двигаться. С огнями, музыкой и патентованными печами. Он видел в этом будущее.- Мисс Лоуган, осведомленная немногим больше, чем прежде, ради безопасности хранила молчание.- Но будущее не в этом. Посмотрите на луну. Луне не нужны музыка и цветные огни.
   Мисс Лоуган выиграла один маленький, последний спор - скорее благодаря активным действиям, чем при помощи слов,- и обе бутылочки с талым снегом были оставлены мисс Фергюссон. Она согласилась взять также пару лимонов. На рассвете проводник и мисс Лоуган с пистолетом, перекочевавшим теперь на ее пояс, отправились вниз по склону. Мисс Лоуган была настроена решительно, но пока не знала, как лучше поступить. Она, например, подумала, что если крестьяне из Аргури не хотели подниматься на гору до землетрясения, то уцелевшие едва ли пожелают отправиться туда сейчас. Возможно, ей придется искать помощи в более отдаленном селении.
   Лошадей не было. Курд издал долгий горловой звук, принятый ею за выражение досады. Дерево, к которому они их привязали, стояло на месте, но лошади исчезли. Мисс Лоуган представила себе, какая паника охватила животных, когда земля заходила под ними ходуном; наверное, они сорвались с привязи и как бешеные помчались вниз с горы, волоча за собою путы. Позже, бредя вслед за проводником к поселку Аргури, она додумалась и до другого объяснения: лошадей могли украсть дружелюбные номады, встреченные ими в то первое утро.
   Монастырь Святого Иакова выглядел полностью разрушенным, и они миновали его без остановки. Недалеко от развалин Аргури курд знаками попросил мисс Лоуган подождать, пока он осмотрит поселок. Двадцать минут спустя он вернулся, качая головой,- все было ясно. Когда они обходили руины стороной, мисс Лоуган не могла не заметить, что землетрясение погубило всех жителей, оставив нетронутыми те самые виноградники, которые, если верить мисс Фергюссон, и послужили орудием соблазна, навлекшего на людей кару.
   Первого населенного пункта они достигли только через два дня. Это была деревня среди холмов к юго-западу от горы; там курд привел ее в дом священника-армянина, сносно говорившего по-французски. Она объяснила ему, что нужно немедленно собрать отряд спасателей и вернуться на Большой Арарат. Священник отвечал, что ее проводник, без сомнения, как раз занят сейчас поиском людей, способных отправиться на выручку. Его поведение показалось мисс Лоуган странноватым; видимо, он не совсем поверил ее рассказу о том, что они одолели большую часть пути к вершине Массиса, о чьей неприступности хорошо знали как крестьяне, так и святые.
   Весь день она ждала возвращения курда, но так и не дождалась его; на следующее же утро в ответ на ее расспросы ей сказали, что он покинул поселок сразу же, как только вышел от священника. Мисс Лоуган была огорчена и разгневана поступком этого Иуды, о чем и не преминула в сильных выражениях сообщить приютившему ее армянину; священник кивнул и предложил помолиться за мисс Фергюссон. Мисс Лоуган не стала возражать, хотя эффективность простой, незамысловатой молитвы в краях, где приносят в жертву собственные зубы, внушала ей серьезные сомнения.
   Лишь несколько недель спустя, задыхаясь в каюте грязного пароходика, идущего из Трапезунда, она припомнила, что в течение всего их совместного путешествия курд был почтительным и аккуратным исполнителем указаний мисс Фергюссон; к тому же для нее так и осталось неизвестным, что произошло между ними в тот последний вечер в пещере. Возможно, мисс Фергюссон велела доставить свою компаньонку в безопасное место, а затем покинуть ее.
   Мисс Лоуган размышляла также и о падении мисс Фергюссон. Они пересекали осыпь; там хватало коварных камней, и идти было трудно, но к тому моменту спуск стал, безусловно, менее крутым, а ее спутница, несомненно, оступилась на почти ровной гранитной площадке. Арарат - магнитная гора, где не работает компас, а на магнитной горе легко совершить неверное движение. Нет, это тут ни при чем. Вопрос, которого она избегала, звучал так: не сама ли мисс Фергюссон инициировала этот несчастный случай, дабы достичь или подтвердить то, что она желала достичь или подтвердить. Когда они впервые любовались горой в облачном нимбе, мисс Фергюссон сказала, что все можно объяснить двумя способами, что оба они основаны на вере и что свобода воли дана нам для того, чтобы мы могли выбирать между ними. Этой дилемме предстояло занимать мысли мисс Лоуган в грядущие годы.
   7. Три простые истории
   I
   Я был нормальным восемнадцатилетним: зачехленный, робкий, мало повидавший и ехидный; отчаянно образованный, дружелюбно бестактный и не отличающийся душевной тонкостью. По крайней мере, все прочие восемнадцатилетние, мои знакомые, были такими, поэтому я считал, что со мной все нормально. Я собирался поступать в университет и только что получил место преподавателя в начальной школе. Если судить по прочитанной литературе, мне были уготованы блестящие роли:
   гувернера в старой каменной усадьбе, где павлины отдыхают на тисовых изгородях и в заколоченной келье обнаруживаются белые как мел кости;
   легковерного инженю в эксцентричном частном заведении на границе Уэльса, битком набитом дюжими пьяницами и тайными развратниками. Предполагалось, что меня поджидают бесшабашные девицы и невозмутимые слуги. Вам знакома социальная мораль этой истории: меритократ (*) понемногу заражается снобизмом.
   _____________
   (*)Меритократ - человек, выдвинувшийся благодаря своим способностям.
   У реальности оказалось меньше размаху. Один триместр я преподавал в подготовительной школе не дальше полумили от дома и, вместо того чтобы коротать ленивые часы с симпатичными детьми, чьи матери, надежно защищенные шляпками, снисходительно улыбались бы и все же флиртовали со мной в теченье бесконечного, сбрызнутого пыльцой дня спортивных состязаний, проводил время с сыном местного букмекера (он одолжил мне свой велик; я его разбил) и дочкой пригородного адвоката. Но полмили - вполне приличный конец для мало повидавшего; и в восемнадцать лет даже крохотные градации в средних слоях общества волнуют и устрашают. Школа существовала с семьей в придачу; у семьи был дом. Все здесь было другим и потому лучшим: горделивые латунные краны, форма перил, подлинные работы маслом (у нас тоже имелась подлинная работа маслом, но она была не такая подлинная), библиотека, которая по непонятной причине казалась чем-то большим, нежели просто набитой книгами комнатой, мебель, достаточно старая для того, чтобы в ней завелись древесные черви, и беззаботное приятие унаследованных вещей. В холле висела ампутированная лопасть весла; на ее черной поверхности были золотыми буквами выписаны имена представляющей колледж восьмерки, каждого члена которой наградили подобным трофеем в осиянные солнцем довоенные дни; эта штука казалась до невозможности экзотической. В саду находилось бомбоубежище, которое заставило бы моих домашних краснеть и подверглось бы энергичной маскировке многолетней зимостойкой зеленью; однако здесь оно служило только предметом слегка иронической гордости. Семья соответствовала дому. Отец был шпионом; мать прежде была актрисой; сын носил воротнички с петлицами и двубортные жилеты. Нужно ли добавлять еще что-нибудь? Прочти я к тому времени побольше французских романов, я знал бы, чего мне ожидать; и, конечно, именно здесь я впервые влюбился. Но это уж другая история или, по крайней мере, другая глава.
   Школу основал дед, и он до сих пор жил вместе со всеми. Хотя ему давно перевалило за восемьдесят, он лишь в последнее время был отлучен от преподавания каким-то моим товарным предшественником. Он мелькал то там, то сям, слоняясь по дому в кремовой полотняной куртке, галстуке своего колледжа - "Гонвилл-энд-Киз", полагалось вам знать,- и круглой плоской шапочке (у нас такая шапочка никого бы не удивила, а здесь это был особый шик подобный головной убор мог означать, что вы любитель псовой охоты). Он искал свой "класс", которого никогда не находил, и толковал о "лаборатории", которая представляла собой всегонавсего удаленную от прочих помещений кухню с бунзеновской горелкой и проточной водой. В теплые дни он усаживался снаружи, у парадной двери, с переносным радиоприемником "Роберте" (целиком деревянная коробка, как я заметил, обеспечивала лучшее звучание, нежели пластмассовые или металлические корпуса обожаемых мною транзисторов) и слушал репортажи о крикетных матчах. Звали его Лоренс Бизли.
   Если не считать моего прадеда, человек этот был самым старым из всех, кого я когда-либо видел. Его возраст и положение вызывали с моей стороны обычную смесь почтительности, опаски и нахальства. Его дряхлость - одежда, заляпанная невесть в какую давнюю пору, слюни, свешивающиеся с подбородка, как взбитый белок,- порождала во мне естественную юношескую досаду на жизнь и на неизбежные признаки ее заключительного этапа: чувство, которое легко переходит в ненависть к носителю этих признаков. Дочь кормила его детскими консервами, что опять-таки подтверждало для меня издевательский характер существования и особую презренность этого человека. У меня появилась привычка сообщать ему выдуманные результаты крикетных матчей. "Восемьдесят четыре - два, мистер Бизли",- кричал я, проходя мимо старика, дремлющего на солнышке под долговязой глицинией. "ВестИндия набрала семьсот девяносто на трех воротах",- заявлял я, доставив ему поднос с его детским обедом. Я называл ему результаты матчей, которые никогда не были сыграны, фантастические результаты, невозможные результаты. Он кивал в ответ, и я ускользал, похихикивая,- меня радовала моя мелкотравчатая жестокость и сознанье того, что я вовсе не такой славный юноша, каким, наверное, ему представляюсь.
   За пятьдесят два года до нашего знакомства Лоренс Бизли был пассажиром второго класса на совершавшем свой первый рейс "Титанике". Ему было тридцать пять, он недавно оставил место учителяестественника в Далиджском колледже и теперь пересекал Атлантику - по крайней мере, согласно позднейшему семейному преданию,- обуреваемый противоречивыми чувствами, в погоне за американской наследницей. Когда "Титаник" наткнулся на айсберг, Бизли спасся в полупустой шлюпке No 13 и был подобран "Карпатией". В качестве сувенира сей восьмидесятилетний счастливец держал у себя в комнате одеяло, на котором было вышито название спасшего их корабля. Более скептически настроенные члены семьи утверждали, что вышивка появилась на одеяле значительно позже 1912 года. Еще они тешили себя догадкой, что их предок бежал с "Титаника" в женском платье. Разве имя Бизли не отсутствовало в первом списке спасенных и разве не оказалось оно среди имен погибших в бюллетене, подводящем итоги катастрофы? Не было ли это очевидным подтверждением гипотезы, что фальшивый труп, который чудом обернулся живым счастливчиком, прибег к помощи панталон и писклявого голоса, а после благополучной высадки в НьюЙорке украдкой избавился от своего дамского наряда в туалете подземки?
   Я с удовольствием поддерживал эту гипотезу, ибо она гармонировала с моим взглядом на мир. Осенью того года мне предстояло повесить на зеркале в своей тамошней комнате бумажку со строками: "Какой обман - вся наша жизнь земная. / Так раньше думал я - теперь я это знаю" (*). Случай с Бизли вписывался в общую картину: герой "Титаника" подделывал одеяла и был обманщиком-трансвеститом; а потому сколь же уместно и справедливо с моей стороны потчевать его фальшивыми результатами крикетных матчей. А по большому счету так: ученые утверждали, будто жизнь есть выживание самых приспособленных; разве случившееся с Бизли не доказывало, что "самые приспособленные" суть просто-напросто самые хитрые? Герои, крепкие люди йоменских добродетелей, лучшие представители рода, даже капитан (особенно капитан!) - все отправились на дно вместе с кораблем; в то время как трусы, паникеры, обманщики нашли способ улизнуть в спасательной шлюпке. Разве не было это убедительным подтверждением того, что генетический фонд человечества постоянно беднеет, что дурная кровь забивает добрую?
   __________
   (*) Слегка измененная автоэпитафия Джона Гея (1685- 1732) (перев. С. Маршака).
   В своей книге "Гибель "Титаника" Лоренс Бизли не упоминал о женском платье. Представители американского издательства "Хоутон Миффлин" поселили его в одном бостонском клубе, и он написал свой отчет за шесть недель; книга вышла меньше чем через три месяца после крушения судна и с тех пор многократно переиздавалась. Благодаря ей Бизли попал в число наиболее известных пассажиров, переживших катастрофу, и в течение пятидесяти лег вплоть до нашего с ним знакомства - его регулярно посещали морские историки, документалисты, журналисты, охотники за сувенирами, зануды, сутяги и потенциальные заговорщики. Когда другие корабли сталкивались с айсбергами, ему начинали трезвонить репортеры, жаждущие узнать, что он думает о судьбе жертв.
   Лет через десять после его спасения в Пайнвуде ставили фильм "Памятная ночь"; он был приглашен туда консультантом. Большую часть ленты снимали в темноте; модель судна, вдвое меньше оригинала, покоилась в море из собранного складками черного бархата, которое затем и поглощало ее. Несколько вечеров подряд Бизли наблюдал это действо вместе со своей дочерью; дальнейшее я пересказываю с ее слов. Бизли - что неудивительно - был заинтригован видом возрожденного и вновь качающегося на волнах "Титаника". Особенно он хотел оказаться среди статистов, которые в отчаянии толпились у борта тонущего корабля,- хотел, как можно подумать, вновь пережить эту историю, вернее, ее вымышленную версию. Режиссер же фильма был в равной мере озабочен тем, чтобы не позволить этому консультанту, который не имел удостоверения Союза актеров, появиться на экране. Бизли, дока по части критических ситуаций, подделал пропуск, открывающий доступ на палубу копии "Титаника", оделся в костюм той эпохи (могут ли отзвуки подтвердить истинность, того, отзвуками чего они являются?) и затесался в толпу статистов. Прожекторы были включены, актеры проинструктированы относительно своей неминучей гибели в складках черного бархата. В самую последнюю минуту, когда готовы были заработать камеры, режиссер заметил, что Бизли умудрился просочиться на борт; подняв рупор, он вежливо предложил хитроумному безбилетнику сойти. Таким образом, уже во второй раз в жизни, Лоренс Бизли покинул "Титаник" как раз перед его погружением в пучину.
   Будучи отчаянно образованным восемнадцатилетним, я знал Марксово доосмысление Гегеля: история повторяется, первый раз как трагедия, второй раз как фарс. Но мне еще только предстояло убедиться в этом самому. Минули годы, а я все обнаруживаю новые подтверждения этого правила, одно лучше другого.
   II
   Что, собственно, потерял Иона в чреве кита? Как вы уже, вероятно, поняли, в этой истории мало правдоподобного.
   Все началось с того, что Бог дал Ионе инструкцию идти и проповедовать в Ниневии, которая, несмотря на значительные успехи Бога в деле изничтожения нечестивых городов, по-прежнему оставалась - упрямо, необъяснимо нечестивым городом. Иона, решив не выполнять этого наказа по неизвестной причине - возможно, убоявшись, что разгульные ниневитяне забьют его камнями, - бежал в Иоппию. Там он сел на корабль, отправляющийся в самый дальний конец известного мира - в испанский город Фарсис. Он, разумеется, не учел того, что Господь прекрасно знает, где находится его непокорный раб, и, более того, обладает оперативным контролем над водами и ветрами Восточного Средиземноморья. Когда разразилась страшная буря, корабельщики, будучи людьми суеверными, кинули жребий, дабы определить, кто из плывущих на судне является причиной этой беды, и короткую соломинку, треснувшую доминошку или пиковую даму вытянул Иона. Он был своевременно выброшен за борт и столь же своевременно проглочен гигантской рыбой, или китом, которую Господь направил туда по морю специально для этой цели.
   Внутри кита, три дня и три ночи, Иона молился Господу и так преуспел в заверениях относительно своей будущей покорности, что Бог повелел рыбе извергнуть узника. Неудивительно, что, получив от Всемогущего вторичный наказ идти в Ниневию, Иона исполнил его. Он пошел туда и возвестил нечестивому городу, что, подобно всем прочим нечестивым городам Восточного Средиземноморья, он вскоре будет уничтожен. После чего разгульные ниневитяне, в точности как Иона внутри кита, раскаялись; после чего Бог решил-таки пощадить их; после чего Иона необычайно разозлился, что было вполне естественно для человека, пережившего столько неприятностей лишь ради того, чтобы вслед за объявлением о грядущей каре Господь, несмотря на свое хорошо известное, историческое пристрастие к разрушению городов, вдруг все переиначил и не стал никого трогать. А затем, словно этого было еще недостаточно, Господь, которому никогда не надоедало демонстрировать, кто в мире хозяин, разыграл затейливую притчу с участием своего любимца. Сначала он вырастил для защиты Ионы от солнца тыкву (под "тыквой" нам следует понимать нечто вроде касторового боба, или Palma Christi (*), с его способностью к быстрому росту и образующей сплошной навес листвой); потом, не более чем взмахом шелкового платка, наслал на вышеупомянутую тыкву прожорливых личинок, и Иона очутился на самом пекле, что было очень мучительно. Богово объяснение этой сценки, точно взятой из репертуара уличного театра, сводилось к следующему: ты же не покарал тыкву, когда она подвела тебя, верно? Вот и Я не собираюсь карать ниневитян.
   ____________
   (*) Пальмы Христовой (лат.).
   История не ахти какая, правда? Подобно большинству ветхозаветных историй, она отличается гнетущим отсутствием свободной воли - или даже иллюзии свободной воли. Все карты на руках у Бога; он и берет все взятки. Единственная неопределенность состоит в том, как Господу вздумается разыграть этот кон: начать ли с козырной двойки и двигаться вверх к тузу, начать ли с туза и идти вниз до двойки или шлепать своими картами вразнобой. А поскольку, имея дело с шизоидными параноиками, вы ничего предсказать не можете, этот элемент действительно несколько оживляет повествование. Но что дает нам выдумка с тыквой? Она не очень-то убедительна в качестве логического аргумента: всякому ясно, что между касторовым бобом и городом в 120000 человек гигантская разница. Если, конечно, не в этом суть рассказа и Бог Восточного Средиземноморья не считает все свои творения чем-то вроде овощей.
   Если мы посмотрим на Бога не как на главного героя и морализирующего громилу, а как на автора этой истории, нам придется поставить ему невысокую оценку и за сюжет, и за мотивировку, и за уровень напряженности повествования, и за проработку характеров. Но в его шаблонном и довольно-таки отталкивающем моралите есть один блестящий мелодраматический ход - а именно выдумка с китом. Технически этот китовый мотив получил отнюдь не лучшее воплощение: рыбина, очевидно, такая же пешка, как и Иона; ее провиденциальное появление в тот самый момент, когда моряки швыряют Иону за борт, чересчур сильно отдает приемом deus ex machina; и, едва выполнив свою роль в повести, она оказывается бесцеремонно из нее выброшенной. Даже тыква и та выглядит лучше несчастного кита, являющегося не более чем плавучей темницей, где Иона в теченье трех дней замаливает свое неподчинение властям.
   И тем не менее, несмотря на все это, кит выдвигается на передний план. Мы забываем об аллегорическом смысле этой истории (Вавилон поглощает непокорный Израиль), нас не слишком волнует, уцелела ли Ниневия и что случилось с вытошненным на волю узником; но кита мы помним. Джотто изображает его заглотнувшим Иону по бедра; видны лишь ноги, которыми несчастный молотит по воздуху. Тот же сюжет увековечен Микеланджело, Корреджо, Рубенсом и Дали. В Гауде есть витраж, где Иона неспешно выходит из пасти рыбы, словно пассажир из отверстых челюстей парома. Иона (принимающий обличья от мускулистого фавна до бородатого старца) может похвастаться столь солидной и богатой иконографией, что Ною остается только позавидовать ему.
   Что же так завораживает нас в приключении Ионы? Момент ли заглатывания, эта борьба страха с надеждой на спасение, когда мы воображаем себя чудом избегнувшими смерти в волнах только ради того, чтобы быть съеденными живьем? Или три дня и три ночи в китовом чреве, этом символе темницы, душной могилы, куда попадаешь еще при жизни? (Однажды, едучи ночным поездом из Лондона в Париж, я обнаружил, что нахожусь в запертом купе запертого вагона в запертом трюме пересекающего пролив парома, ниже уровня воды; в тот раз я об Ионе не думал, но моя тогдашняя паника, возможно, была сродни охватившей его. А не замешан ли тут более азбучный страх: не ужасает ли нас образом пульсирующей ворвани перспектива вновь вернуться в материнское лоно?) Или нас больше всего впечатляет третий эпизод этой истории - освобожденье, свидетельство того, что после искупительной отсидки нас ждет заслуженное спасение? Всех нас, подобно Ионе, треплют житейские шторма, всем выпадает на долю мнимая смерть и нечто, смахивающее на похороны, но затем приходит ослепительное возрождение: двери парома распахиваются, и мы возвращаемся к свету и Божьей любви. Так вот почему этот миф дрейфует в нашей памяти?
   Возможно; а может, и нет. Когда появился фильм "Челюсти", было много попыток объяснить его воздействие на зрителей. Лежит ли в его основе какая-то первичная метафора, какое-то архетипическое видение, никого не оставляющее равнодушным? Или фигурирующие в нем несовместимые стихии земли и воды разбудили в нас давний интерес к амфибиям? Или он имеет какое-то отношение к тому факту, что миллионы лет назад наши снабженные жабрами предки выползли из болота, и с тех самых пор нас до безумия пугает перспектива вернуться туда? Поразмыслив о фильме и его возможных интерпретациях, английский романист Кингсли Эмис пришел к такому выводу: "Это о том, как охеренно страшно быть съеденным охеренной акулой".
   В глубине своей это та же власть, какую все еще имеет над нами легенда об Ионе и ките: страх, что тебя сожрет гигантское существо, страх, что тебя проглотят с бульканьем,, с чавканьем, с хлюпаньем, что ты канешь вниз в потоке соленой воды и со стайкой анчоусов на закуску; боязнь оказаться ошеломленным, ослепленным, задушенным, утопленным, попасть в мешок из ворвани; боязнь лишиться способности чувствовать, отчего, как известно, люди сходят с ума; боязнь умереть. Мы реагируем на все эти ужасы так же бурно, как и любое другое трепещущее перед смертью поколение, и повелось это с той давней поры, когда какой-то жестокий моряк, желая попугать новичка юнгу, придумал сказку об Ионе.
   Конечно, все мы согласны с тем, что в действительности ничего подобного произойти не могло. Мы люди бывалые и умеем отличать мифы от реальности. Да, кит мог проглотить человека, это мы допускаем; но, очутившись внутри, он бы не выжил. Перво-наперво он утонул бы, а если б не утонул, то задохнулся; а скорее всего, умер бы от разрыва сердца, едва осознав, что угодил в гигантскую пасть. Нет, в чреве кита человеку уцелеть невозможно. Мы-то умеем отличать мифы от реальности. Мы люди бывалые.
   25 августа 1891 года вблизи Фолклендских островов тридцатипятилетний матрос со "Звезды Востока" Джеймс Бартли был проглочен спермацетовым китом:
   "Я помню все очень хорошо с того мига, как выпал из лодки и почувствовал, что ударился ногами во что-то мягкое. Я посмотрел вверх и увидел опускающийся на меня крупноребристыи купол, светло-розовый с белым, а в следующий момент почувствовал, что меня тянет вниз, ногами вперед, и понял, что меня глотает кит. Меня затягивало все глубже и глубже; со всех сторон меня окружали и сжимали живые стены, но они не причиняли мне боли и легко подавались при малейшем моем движении, как будто сделанные из каучука.
   Вдруг я обнаружил, что нахожусь в метке намного больше моего тела, но совершенно темном. Я пошарил вокруг и наткнулся на нескольких рыб - среди них, кажется, были и живые, потому что они трепыхались у меня в руках и ускользали обратно под ноги. Скоро у меня страшно заболела голова; дышать становилось все трудней и трудней. В то же время я сильно страдал от жары, которая прямо-таки палила меня и быстро росла. Мои глаза превратились в горящие угли, и я ни секунды не сомневался, что обречен погибнуть в брюхе кита. Я едва терпел эти муки, и в то же время меня угнетала мертвая тишина моей жуткой тюрьмы. Я пытался встать, пошевелить руками и ногами, крикнуть. Я не мог даже шелохнуться, но голова моя была удивительно ясной; и с полным сознанием своей ужасной судьбы я наконец лишился чувств".