Его всегда тянуло к такого сорта людям. Он симпатизировал артистическим жуликам. Всячески присматривался к ним, и они, в свою очередь, как бы случайно находили его и делались «его спутниками». Бывали, конечно, и случаи тяжелые, вроде описанной в очерке о Ленине истории с жуликом Парвусом, растратившим деньги большевиков, пожертвованные Горьким. (Впрочем, и Парвус в очерке описан без злобы, даже с каким-то юмором.) В зрелые годы его восхищали ловкие итальянские мальчишки-извозчики, норовившие надуть своих клиентов. Один из таких случаев описан в воспоминаниях В.Ф.Ходасевича:
   «Ему нравились решительно все люди, вносящие в мир элемент бунта или хоть озорства. <…> От поджигателей, через великолепных корсиканских бандитов, которых ему не довелось знавать, его любовь спускалась к фальшивомонетчикам, которых так много в Италии. Горький подробно о них рассказывал и некогда посетил какого-то ихнего патриарха, жившего в Алексио. За фальшивомонетчиками шли авантюристы, мошенники и воры всякого рода и калибра. Некоторые окружали его всю жизнь. Их проделки, бросавшие тень на него самого, он сносил с терпеливостью, которая граничила с поощрением. Ни разу на моей памяти он не уличил ни одного и не выразил ни малейшего неудовольствия. Некий Роде, бывший содержатель знаменитого кафешантана, изобрел себе целую революционную биографию. Однажды я сам слышал, как он с важностью говорил о своей «многолетней революционной работе». Горький души в нем не чаял и назначил его заведовать Домом ученых, через который шло продовольствие для петербургских ученых, писателей, художников и артистов. Когда я случайно позволил себе назвать Дом ученых Родевспомогательным заведением, Горький дулся на меня несколько дней.
   Мелкими жуликами и попрошайками он имел свойство обрастать при каждом своем появлении на улице. В их ремесле ему нравилось сплетение правды и лжи, как в ремесле фокусников. Он поддавался их проделкам с видимым удовольствием и весь сиял, когда гарсон или торговец какой-нибудь дрянью его обсчитывали. В особенности ценил он при этом наглость, – должно быть, видел в ней отсвет бунтарства и озорства. Он и сам, в домашнем быту, не прочь был испробовать свои силы на том же поприще. От нечего делать мы вздумали издавать «Соррентинскую правду» – рукописный журнал, пародию на некоторые советские и эмигрантские журналы. (Вышло номера три или четыре.) Сотрудниками были Горький, Берберова и я. <…> Максим был переписчиком. Максима же мы избрали и редактором – ввиду его крайней литературной некомпетентности. И вот – Горький всеми способами старался его обмануть, подсовывая отрывки из старых своих вещей, выдавая их за неизданные. В этом и заключалось для него главное удовольствие, тогда как Максим увлекался изобличением его проделок.
   Ввиду его бессмысленных трат домашние отнимали у него все деньги, оставляя на карманные расходы какие-то гроши. Однажды он вбежал ко мне в комнату сияющий, с пританцовыванием, с потиранием рук, с видом загулявшего мастерового, и объявил:
   – Во! Глядите-ка! Я спёр у Марьи Игнатьевны (Будберг. – П.Б.) десять лир! Айда в Сорренто!
   Мы пошли в Сорренто, пили там вермут и прикатили домой на знакомом извозчике, который, получив из рук Алексея Максимовича ту самую криминальную десятку, вместо того, чтобы дать семь лир сдачи, хлестнул лошадь и ускакал, щелкая бичом, оглядываясь на нас и хохоча во всю глотку. Горький вытаращил глаза от восторга, поставил брови торчком, смеялся, хлопал себя по бокам и был несказанно счастлив до самого вечера…»
   «Загулявший мастеровой» по имени Сашка изображен в рассказе «Легкий человек», который также входит в цикл «По Руси», хотя его содержание относится вовсе не к странствованиям Горького, а к казанскому периоду Алеши Пешкова. В Сашке, баламуте, влюбляющемся во всех девушек подряд, включая монашек, несложно узнать Гурия Плетнева, наборщика типографии, который познакомил Алексея с жизнью казанских трущоб и был арестован за печатанье нелегальных текстов. К таким людям тянуло Пешкова и потом Горького, хотя он и понимал, сколь далеки они от Человека.
   Напротив, все основательное не нравилось ему. С Бариновым на рыбном промысле они познакомились с семейством раскольников или даже сектантов, «вроде «пашковцев». «Во главе семьи, – писал потом Горький, – хромой старик 83 лет, ханжа и деспот; он гордился: «мы, Кадочкины, ловцы здесь от годов матушки царицы Елисаветы». Он уже лет 10 не работал, но ежегодно «спускался» на Каспий, с ним – четверо сыновей, все – великаны, силачи и до идиотизма запуганы отцом; три снохи, дочь – вдова с откушенным кончиком языка и мятой, почти непонятной речью, двое внучат и внучка лет 20-ти, полуидиотка, совершенно лишенная чувства стыда. Старик «спускался» потому, что «Исус Христос со апостолами у моря жил», а теперь «вера пошатнулась» и живут у морей «черномазые персюки, калмыки да проклятые махмутки – чечня». Инородцев он ненавидел, всегда плевал вслед им, и вся его семья не допускала инородцев в свою артель. Меня старичок тоже возненавидел зверски. <…> Баринов, лентяй, любитель дарового хлеба, – тоже «примостился» к нему, но скоро был «разоблачен» и позорно изгнан прочь».
   И вновь мы имеем дело с особым углом зрения Горького. Ведь семья староверов, описанная им, может быть увидена и совсем иными глазами. Мощный старик, глава семейства, от одного слова или взгляда которого трепещут сыновья, «великаны», прекрасные работники. Три снохи, которых автор никак не отмечает, наверное, из-за их скромности и незаметности для посторонних. Двое внуков, помогающих отцам, и больная, несчастная внучка, «крест» для большой семьи. Но угол зрения Горького в данном случае скорее совпадает с углом зрения Баринова, который ему хотя и неприятен, но с которым «легко». Как с Гурием Плетневым. Как с бабушкой Акулиной.
   С ними «легко», а вот с дедушкой Василием и этой крепкой староверческой семьей неприятно.
   Но главное – нигде нет Человека.
   «В пустыне, увы, не безлюдной».
   Эти слова Горький напишет во время революции в «Несвоевременных мыслях». Но это было его постоянным духовным переживанием.

Положительный человек

   Встреча с В. Г. Короленко стала для Алексея едва ли не первым опытом исключительно позитивного общения с человеком, который стоял неизмеримо выше его и в социальном, и в литературном, и в «умственном» отношении. Короленко был первым, от кого Пешков не «отчалил», как от бабушки, Смурого, Ромася и других. Он с некоторым изумлением для себя вдруг понял, что существуют на свете люди, которые, не вторгаясь в твою душу, способны спокойно тебя поправить и поддержать.
   Это еще не Человек. Но и не «люди» в отрицательном смысле. Они как «оазисы» в духовной пустыне. Напиться воды, омыть душевные раны. И уходить дальше, но набрав с собой воды.
   Вторым «оазисом» среди людей стал для Горького его дальний родственник, нижегородский адвокат А.И.Ланин, которому он с благодарностью посвятит первый выпуск своих «Очерков и рассказов» в 1898 году.
   Вернувшись из ссылки в январе 1885 года, Короленко поселился в Нижнем Новгороде, где прожил до января 1896 года.
   Нет, все-таки Ромась, бродяжья душа, стал для Пешкова спасителем, а не искусителем! Ромась вытащил его из безнадежной казанской ситуации. Он написал о нем Короленко. Поэтому когда Пешков явился к Короленко с визитом, тот уже знал о нем. Впрочем, и так бы не прогнал.
   И все-таки важно – всякий провинциальный писатель это хорошо знает и чувствует, – когда о тебе что-то уже знают.
   Но прежде представим себе состояние Пешкова, когда он покидал Крутую, направляясь к Толстому.
   Во-первых, он сжигал за собой мосты, так как взял расчет, строптиво отказавшись от бесплатного билета в любой конец. Во-вторых, с названной выше Басаргиной, дочерью начальника станции, у него «что-то» было. «Между мной и старшей дочерью Басаргина возникла взаимная симпатия…» – писал он позже. А вот с отцом ее отношения были напряженные. В 1899 году Горький все еще переписывался с Басаргиной, жившей уже в Петербурге. «Будете писать Вашим, поклонитесь Захару Ефимовичу. Я виноват перед ним: когда-то заставил его пережить неприятные минуты…» В другом письме к ней того же года он писал: «Я всё помню, Мария Захаровна. Хорошее не забывается, не так уж много его в жизни, чтобы можно было забывать…»
   Однако в 1889 году на Крутую он возвращаться не собирался и вообще покидал это место с душой, очередной раз отравленной ненавистью к «людям». «Уходя из Царицына, я ненавидел весь мир и упорно думал о самоубийстве (опять думал! – П.Б.); род человеческий – за исключением двух телеграфистов и одной барышни – был мне глубоко противен».
   Вот с каким настроением он пришел просить у Льва Толстого землю. Вот с каким настроением он залезал в вагон для скота, чтобы отправиться в родной Нижний Новгород. Вот с каким настроением он шел к Короленко.
   Конечно, настроение временами менялось. Были смутные мечты о «коммуне». Было короткое путешествие по центральной России, бескрайние тамбовские «черноземы», рязанские леса и Ока, Ясная Поляна. В клеенчатой котомке лежала и грела душу молодого графомана бесконечная поэма, написанная ритмической прозой, под названием «Песнь старого дуба», от которой до нас дошла одна-единственная строка, но зато какая выразительная: «Я в мир пришел, чтобы не соглашаться!»
   С этой-то поэмой он и пришел к Короленко. Но прежде он прочитал его гениальный рассказ «Сон Макара». И этот рассказ не понравился ему. Это очень важный момент! Он касается уже не просто биографии Пешкова, но его духовной судьбы. В очерке «Время Короленко» Горький вспомнил: «Сон Макара» «почему-то» не понравился ему. Это подтверждает наше предположение, что душа этого молодого человека была не просто изувечена, но «отбита», как бывают отбиты почки, печень, легкие.
   «Сон Макара», написанный Короленко в ссылке в 1883 году и напечатанный в 1885-м в журнале «Русская мысль», читала вся мыслящая Россия. Это шедевр Короленко, может быть, лучшая его вещь и, в любом случае, принципиальная для понимания его «символа веры». Этот рассказ невозможно читать без хотя бы минимального сопереживания, без «катарсиса», если только остались в человеке жалость, жажда справедливости. В то же время он написан очень рационально, как своего рода адвокатская речь на суде. Только это защита не отдельного подсудимого, а всего человечества.
   Макар, сын северного народа, видит сон, в котором он умер и идет на суд к Тойону, который в его представлении является Богом. Тойон и его слуги судят Макара, взвешивая на весах его грехи и добродетели. Добродетелей мало, почти нет, а грехов – хоть отбавляй! Он и пьяница, и маловер, и обманывал людей. Чаша с грехами быстро опускается вниз, и недалека минута, когда Макар окажется в аду. Но вдруг он начинает рассказывать Тойону свою жизнь. И оказывается, что в этой жизни почти не было радости, а только ежедневный труд, нужда, мысли о хлебе насущном. Когда ему было молиться и думать о душе своей, когда было совершать добрые дела, если всю жизнь он бился с нуждой, чтобы не умереть с голоду? Неужели справедливо после этого вновь наказывать Макара? И так этот рассказ Макара потряс Тойона, что тот заплакал, и медленно поднялась чаша с грехами. Макар был прощен Богом.
   В этом рассказе духовное кредо Короленко. Он судит человека не по внешним признакам морали и религиозности, а по справедливости. Оправдан не тот, кто формально прав, а тот, кто в заданных ему Богом, природой и обществом обстоятельствах выполнил все, на что способен.
   Делай, что должно, и пусть будет, что будет. Это известный девиз Короленко.
   Макар не был способен на строгое соблюдение нравственных норм. Исполняй он их, он просто не выжил бы. Нельзя – несправедливо! – требовать от человека духовной высоты, если он по рождению своему и обстоятельствам жизни не знает о ней.
   «– Почему вы такой спокойный?»
   Это Пешков спросил у Короленко во время их второй встречи. Спросил нервно, искренне не понимая этого спокойствия.
   «– Я знаю, что мне нужно делать, и убежден в полезности того, что делаю…»
   На самом деле Короленко вовсе не был таким уж спокойным и уравновешенным человеком. После революции, в Полтаве, он с пистолетом погнался за бандитами, которые хотели ограбить его дом. До революции он страстно защищал подсудимых по «мултанскому делу». Он был достаточно беспощадным редактором, в чем Пешков убедился при первой же встрече с ним.
   «– Вы часто допускаете грубые слова, – должно быть, потому, что они кажутся вам сильными? Это – бывает. <…>
   Внимательно взглянув на меня, он продолжал ласково:
   – Вы пишете: «Я в мир пришел, чтобы не соглашаться. Раз это так…» «Раз так» – не годится! Это – неловкий, некрасивый оборот речи. Раз так, раз этак, – вы слышите?..
   Далее оказалось, что в моей поэме кто-то сидит «орлом» на развалинах храма.
   – Место мало подходящее для такой позы, и она не столько величественна, как неприлична, – сказал Короленко, улыбаясь».
   Вот так «ласково», «улыбаясь», он уничтожил поэму Пешкова, которую тот носил в своей котомке как главную «драгоценность».
   Уходя от него, Пешков решил больше не писать стихов. Обещания не сдержал. Но можно сказать, что именно после первой встречи с Короленко Пешков-графоман превратился в Пешкова-писателя.
   Через три года появится «Макар Чудра», первый рассказ, который писатель подпишет псевдонимом Горький. Спустя три года благодаря Короленко в журнале «Русское богатство» будет опубликован «Челкаш». А еще через три года выйдут «Очерки и рассказы», и в Петербурге русская интеллигенция даст банкет в честь новорожденного гения. На этом банкете будет присутствовать Короленко.

Переход и гибель

   «Человек – это переход и гибель», – говорил Заратустра Ницше, имея в виду, что человек есть «мост», протянутый природой (в Бога к тому времени Ницше уже не верил, Бог для него «умер») между животным и сверхчеловеком. С этой «истиной» молодой Пешков познакомился еще до того, как стал Горьким.
   Но прежде – некоторые бытовые подробности его пребывания в Нижнем. С октября 1889 года он устроился работать письмоводителем к присяжному поверенному А.И.Ланину за двадцать рублей в месяц. Двадцать рублей – деньги хорошие. Это меньше тридцати рублей, которые «весовщик» Пешков получал на железной дороге, но и не три рубля, получаемые им за работу в адской пекарне Семенова. Тем более что Ланин работой Пешкова не обременял, зато позволял ему в любое время пользоваться своей роскошной библиотекой.
   Ланин был личностью в Нижнем Новгороде известной. Прекрасный адвокат, либеральный общественный деятель, председатель совета Нижегородского общества распространения начального образования. «Влияние его на мое образование было неизмеримо огромным, – писал затем Горький. – Это высокообразованный и благороднейший человек, коему я обязан больше всех…»
   Любопытно сравнить его и Ромася фотопортреты, поместив между ними портрет Короленко. Если совместить лица Ромася и Ланина, то получится почти Короленко. Во внешности Ланина сочетались барин и интеллигент. Густая шелковистая борода, в которой было что-то «тургеневское», как и в умных, проницательных и очень доброжелательных глазах. Огромный лоб, но без «упрямства» Ромася. Большие, красиво очерченные уши, кажется, созданные для того, чтобы внимательно слушать собеседника.
   Трудно вообразить, какой из полуграмотного Пешкова был письмоводитель, но хлопоты Ланину он доставил тотчас же. Уже в октябре Пешков был арестован и заключен в первый корпус нижегородского замка.
   Это было «эхо» Казани. После разгрома студенческого, движения, отчисления и высылки многих студентов часть из них осела в Нижнем. Вообще в Нижнем произошло своеобразное повторение казанской ситуации, и Горький вновь оказался среди своих бывших приятелей. Среди них были А.В.Чекин и С.Г.Сомов, с которыми он поселился в трехкомнатной квартире по Жуковской улице. Чекин – педагог, организатор народнических кружков в Казани – продолжал заниматься этим и в Нижнем. Сомов был странный человек. В письме к Груздеву Горький утверждал, что Сомова описал Боборыкин в романе «Солидные добродетели» и Лесков в рассказе «Шерамур». Когда Груздев усомнился, что карикатурный персонаж эмигранта, выведенный в рассказе Лескова, и есть бывший приятель Горького, тот стал на этом настаивать: «С.Г.Сомов именно таков был, как его написал Лесков: среднего роста, квадратный, с короткой шеей, отчего казался сутулым. На квадратном лице – темненькие, пренебрежительные глазки, черная, тупая бородка. Уши без мочек. Голос – ворчливый, бурчащий, фраза небрежная, короткая. Черноволосость, прямота и жесткость волоса указывали как будто на инородческую, всего скорее калмыцкую кровь. После остался сын в Саратове. Писал мне в 17 или 18 гг. С.Г. был убежден в своей исключительной гениальности, но это выходило у него не смешно и не тяжело, а как-то по-детски забавно. «Гениальность» делала его отчаянным эгоистом. Был прожорлив. Съедал молоко своих девочек; у него было две, обе очень болезненные. Когда их мать, некрасивая, нездоровая и задавленная нищетой, говорила ему: «Как же дети? Ты съел их молоко!» – он ворчал, что неизвестно еще, дадут ли дети миру что-нибудь ценное, тогда как он – уже… В общем же это был все-таки хороший человек. Странно, что некоторые его идеи – напр<имер> о Китае – совпадали с идеями Н.Ф.Федорова».
   Остается добавить, что Сергей Григорьевич Сомов родился в 1842 году и, значит, был старше Пешкова на двадцать шесть лет. За совместное проживание с этим «темным» человеком Пешкова и арестовали. На первом же допросе, по замечанию полиции, он «держал себя в высшей степени дерзко и нахально». В очерке «Время Короленко» Горький описывает пребывание свое в замке с иронией.
   Допрашивал Пешкова начальник нижегородского жандармского управления генерал И.Н.Познанский – это говорит о том, какое значение придавали разным «странным» людям, вроде Сомова и Пешкова, в нижегородской жандармерии. Познанский был человеком глубоко несчастным, и Пешков знал об этом, как и весь город.
   18 апреля 1879 года, когда Познанский служил начальником Санкт-Петербургского жандармского управления, его шестнадцатилетний сын, ученик Первой петербургской гимназии, был найден мертвым после сильнейшего отравления морфием. В убийстве его подозревалась гувернантка, француженка Маргарита Жюжан. Адвокатом ее выступил знаменитый А.Ф.Кони, в результате чего суд вынес оправдательный приговор, а сын главного петербургского жандарма был признан морфинистом.
   Горький описывает генерала в мягких, хотя и иронических тонах. «Какой вы революционер? – брюзгливо говорил он. – Вы не еврей, не поляк. Вот – вы пишете, ну, что же? Вот когда я выпущу вас – покажите ваши рукописи Короленко, – знакомы с ним? Нет? Это – серьезный писатель, не хуже Тургенева…» Таким образом, первым серьезным «ценителем» его творчества был добрый жандармский генерал, который и благословил его на литературную стезю. Ведь известно, что Пешков прятал от друзей свои стихи, стеснялся их. После обыска они, разумеется, оказались у генерала.
   Дочь генерала была талантливой пианисткой. О том, как Пешков с улицы слушал ее музыкальные упражнения дома, Горький описал в рассказе «Музыка». Так что генерал Познанский сыграл в судьбе Горького определенную роль.
   Ланин не зря натерпелся от своего служащего, которого он даже готовил в присяжные поверенные. Первая книга Горького носила посвящение А.И.Ланину. Между прочим, его имя на титульном листе могло всерьез навредить легенде по имени «М.Горький». Как и тот несомненный, но пока неизвестный широкой публике факт, что невольный (или сознательный?) творец этой легенды, якобы «босяк», еще до выхода первой книги был знаком (лично или по письмам) с виднейшими личностями своеговремени —Н.Ф.Анненским и В.Г.Короленко, Ф.Д.Батюшковым и Н.К.Михайловским, Д.В.Григоровичем и А.С.Скабичевским. Это было просто тогда: заявиться в дом Короленко (да хоть бы и Льва Толстого), показать рукопись, получить отклик. Будучи провинциальным журналистом, перекинуться парой слов с художником Верещагиным, оказавшимся на нижегородской Всероссийской промышленной и торговой выставке, где Пешков был аккредитован. Послать рассказ по почте в столичные «Русские ведомости» (даже не сам отправил, а его приятель Н.З.Васильев, без ведома автора) и через месяц читать рассказ («Емельян Пиляй») напечатанным. Сидючи в «глухой провинции», искать в столице издателей через посредников (В.А.Поссе) и находить – не одного, так другого. Отказались издавать «Очерки и рассказы» О.Н.Попова, М.Н.Семенов и А.М.Калмыкова. Зато взялись А.П.Чарушников и С.П.Дороватовский.
   Поражает невероятная плотность культурного пространства в гигантской бездорожной стране! Словно между столицами и провинцией не было никакого расстояния! Вот еще пример. Через два месяца после выхода «Очерков и рассказов» литературная знаменитость опять попадает в тюрьму. На сей раз посадили уже как политического преступника, по старым, еще тифлисским революционным делам. Арестовали в Нижнем, но сидеть надлежало в Тифлисе, на месте, так сказать, преступления. И вот из Метехского замка Горький как бы между прочим пишет жене: «Гиббона» скоро прочту». То есть что же еще читать в провинциальной тюрьме, как не гиббоновскую «Историю упадка Римской империи», сравнивая ее с упадком империи собственной!
   Когда главный редактор «Русского богатства» критик и публицист Н.К.Михайловский обозревал в своем журнале «Очерки и рассказы» «господина М.Горького», то естественно задался вопросом: каким образом в произведения этого «самоучки», не знавшего иностранные языки, проникли идеи Ницше, которого в самой Европе в то время еще считали обычным умалишенным?
   Вероятно, решил Михайловский, эти идеи попали туда случайно. Они «носятся в воздухе» и «могут прорезываться самостоятельно». Замечание, достойное той эпохи. Европейская профессура в большинстве своем все еще считает Ницше «неудавшимся филологом», «зарвавшимся мыслителем», а в России его идеи «носятся в воздухе», «прорезываются самостоятельно» в творчестве провинциального самоучки.
   Михайловский переосторожничал. Ничего случайного в «ницшеанстве» самоучки из Нижнего Новгорода не было. Не сам ли Михайловский еще в 1894 году выступил в «Русском богатстве» с двумя капитальнейшими статьями о Ницше, равных по глубине которым в европейской периодике еще не было? Не он ли едва ли не первым заговорил об особой «морали» Ницше («он – моралист и притом гораздо, например, строже и требовательнее гр.Л.Н.Толстого»)? И это в то время, когда Европа считала Ницше исключительно аморальным мыслителем. Не он ли задолго до экзистенциалистов написал работу «Ницше и Достоевский»? Этих статей Горький не мог не знать. Знал он, как сегодня известно, и о специальных исследованиях: статьях московских профессоров Н.Грота, Л.Лопатина, П.Астафьева и В.Преображенского, появившихся в «Вопросах философии и психологии» в 1892—1893 годах. Спорил о них со студентами ярославского лицея.
   В конце восьмидесятых, находясь на пороге окончательного безумия, Ницше только-только получал первые весточки о том, что его признали одинокие умы Европы и Скандинавии. Только-только Георг Брандес в Дании выступил с лекциями о «базельском мудреце». Законодатель интеллектуальной моды во Франции Ипполит Тэн только-только бросил свой благосклонный взор на европейского мыслителя, уже завершающего свой творческий путь. А через несколько лет ярославские студенты ожесточенно спорят с каким-то типом, не окончившим даже начального училища Кунавинской слободы в Нижнем Новгороде, о феномене Фридриха Ницше!
   Это и была Россия, «которую мы потеряли». И в этой стране не могла не накопиться та критическая масса, которая вскоре породила взрыв. В культуре той эпохи была какая-то чрезмерная избыточность. Что ни писатель, то мировое событие. Что ни фигура, то «мессия». Явление Белого с «Симфониями», Блока с «Незнакомкой», Андреева с «Бездной». И молодой Горький здесь не только не исключение, но – по крайней мере, на протяжении конца девяностых – начала девятисотых годов – главный участник этого литературного процесса.
   «Карьера Горького замечательна, – писал впоследствии князь Д.П.Мирский. – Поднявшись со дна провинциального пролетариата, он стал самым знаменитым писателем и наиболее обсуждаемой личностью в России <…>, его нередко ставили рядом с Толстым и безусловно выше Чехова». В 1903 году было продано в общей сложности 103 тысячи экземпляров его сочинений и отдельно 15 тысяч экземпляров пьесы «Мещане», 75 тысяч экземпляров пьесы «На дне». В то время такие тиражи считались огромными.
   В конце сентября 1899 года Горький впервые приехал в Петербург. И уже через десять дней басовито дерзил именитым столичным литераторам и общественным деятелям на банкете, организованном в журнале «Жизнь» едва ли не ради того, чтобы познакомиться с ним лично. Именитости, конечно, обижались. Но – терпели. Почему? В их глазах Горький, выражаясь сегодняшним языком, был выразителем «альтернативной» культуры, «культуры-2». Не зная толком ни кто он, ни откуда явился, все видели в нем «вестника» неизвестной России. Той, что начиналась даже не за последней петербургской заставой, а в каком-то мистическом пространстве, где прошлое соединяется с будущим. Конечно, это случайность, что появление «Очерков и рассказов» почти буквально совпало с выходом в свет первого русского перевода «Так говорил Заратустра». Но Горький к этой случайности хорошо подготовился.