Об акульей охоте (рыбалкой это уже не назовешь), в которой Горький принимал самое непосредственное участие, с невольным восхищением вспоминает и художник И.Бродский:
   «В честь нашего приезда Горький устроил грандиозную рыбную ловлю, в которой участвовало двадцать пять человек. Ранним утром, вместе с рыбаками, мы отправились в море, наловили много рыбы и начали на берегу варить замечательную каприйскую уху, о которой так восторженно отзывался Алексей Максимович. Пока рыбаки варили уху, мы купались, а затем, выкупавшись, расположились у костра. Вдруг кто-то заметил, что к берегу быстро приближается что-то большое, вроде подводной лодки. Когда это «что-то» подплыло очень близко, рыбаки догадались, что это акула. Не опасаясь людей, она приблизилась к лодке, в которой был богатый улов рыбы. Рыбаки вместе с Горьким бросились к лодке, сделали из каната петлю, накинули ее на голову акулы и принялись избивать хищницу веслами. Это занимательное зрелище продолжалось довольно долго, так как акула утащила лодку от берега на целый километр. Мы все восторгались, видя, как рыбаки, во главе с Горьким, глушат веслами акулу. Окончательно добить хищницу им удалось уже далеко в море, и только через несколько часов бесстрашные охотники вернулись на берег, волоча за собой на буксире побежденного врага. Наконец акулу вытащили на берег, и рыбаки стали ее потрошить: разрезали брюхо, вытащили внутренности, а сердце преподнесли Алексею Максимовичу. Отделенное от тела небольшое сердце акулы, величиной с кулак, билось еще два часа, а сама акула также жила еще несколько часов и долго била хвостом, так что нельзя было к ней подойти. Мы все любовались невиданной жизненной силой…»
   В шутливом письме к писателю А.С.Черемнову Горький писал: «Мы живем на Капри, не капризничая. Вчера с 6-ти утра до 11 ночи ловили рыбу компанией в 13 рыбаков и 32 капризника и капризниц. Поймали – хорошо. Пили белое, красное, зеленое, чай, кофе и всякие иные жидкости».
   Но и все эти отчасти веселые, отчасти кровавые забавы не мешали главному занятию, которому посвящал себя Горький на Капри, – литературе. «После уженья поели ухи и засиделись до двенадцати часов ночи, – вспоминает Коцюбинский. – Литература, литература и литература». О том же вспоминала жена Бунина Вера Николаевна Муромцева: «Горький один из редких писателей, который любил литературу больше себя. Литературой он жил, хотя интересовался всеми искусствами и науками…» Она же отметила манеру чтения Горьким вслух своих произведений: «Он читал как будто однообразно, а между тем очень выразительно, выделяя главное, особенно это поражало при его чтении пьес».
   «Большую искренность» любви Горького к литературе признавал даже поздний Бунин. Уже зная о злых высказываниях Бунина в эмиграции на свой счет, живя в СССР, Горький и в статьях и устно продолжал писать и говорить о недосягаемой высоте мастерства Бунина-прозаика, призывал молодых писателей учиться у него. Между прочим, это помогло А.Т.Твардовскому в шестидесятые годы «пробить» издание девятитомного собрания сочинений И.А.Бунина. Как не издать писателя, мастерством которого восхищался великий пролетарский писатель Горький!
   Злая ирония судьбы – Бунин возвращался на родину, к русскому читателю, благодаря тому, кого он язвительно высмеивал в своих эмигрантских заметках: «О Горьком, как ни удивительно, до сих пор никто не имеет точного представления. Сказочна вообще судьба этого человека. Вот уже целых 35 лет мировой славы, совершенно беспримерной по незаслуженности, основанной на безмерно счастливом для ее носителя стечении обстоятельств, – например, полной неосведомленности публики в его биографии. Конечно, талант, но вот до сих пор не нашлось никого, кто сказал бы наконец здраво и смело о том, что такое и какого рода этот талант, создавший, например, такую вещь, как «Песня о Соколе», – песня о том, как «высоко в горы вполз уж и лег там», а затем, ничуть не будучи от природы смертоносным гадом, все-таки ухитрился ужалить за что-то сокола, тоже почему-то оказавшегося в этих горах».
   Эти безусловно в чем-то критически верные, но в то же время удивительно нравственно несправедливые слова о Горьком Бунин опубликовал в газете «Иллюстрированная Россия» в 1930 году. До этого заметки о Горьком были прочитаны им вслух в собрании русской эмиграции.
   Они прежде всего доказывают, что Бунин читал Горького куда менее внимательно, чем Горький – Бунина. Уж не жалил Сокола. Сокол бросился со скалы в пропасть. Ругать исключительно аллегорическую вещь за реалистическую неточность – все равно что критиковать баснописца: зачем у него животные говорят человеческом языком? Другое дело, что в «Песне о Соколе», одном из самых ранних произведений Горького (впервые напечатанном в «Самарской газете» под названием «В Черноморье» и с подзаголовком «Песня» в 1892 году, за шесть лет до выхода книги «Очерки и рассказы»), было много романтически преувеличенного, даже безвкусного. С высоты требовательного художественного вкуса Бунина эта вещь действительно выглядела ужасной. Но разве Бунин не знал ее прежде? Когда издавался вместе с Горьким, Куприным, Андреевым? Когда печатался в сборниках «Знания», изрядно потрудившись в провинциальной периодике и зная, чего стоит журналистский хлеб, который и зарабатывал Горький, печатаясь в «Самарской газете» в самых разнообразных жанрах, от «Песни» до фельетонов?
   Бунин был прав объективно. Но по-человечески был несправедлив. А главное, именно в это время оба они, Бунин и Горький, стали претендентами на Нобелевскую премию. И конечно, с точки зрения мировой известности и влияния Иван Бунин серьезно уступал Горькому. Почему именно в это время Бунин «вдруг» вспомнил о несчастном гордом Соколе и трусливом Уже? Почему спустя почти сорок лет, не помня даже толком сюжета этой ранней вещи Горького и не удосужившись ее перечитать, набрасывается на нее с критикой?
   В январе 1932 года, когда до присуждения Нобелевской премии Бунину оставалось примерно полтора года, он вновь выступает против Горького в самой влиятельной парижской эмигрантской газете – «Последние новости». На этот раз объектом его насмешек становится самая знаменитая на Западе вещь Горького – пьеса «На дне». Бунин язвительно описывает первое представление «На дне» в Московском Художественном театре, после которого Горький закатил грандиозный ужин в ресторане. И вновь – Горький нелеп, смешон, неприятен.
   Оба эти выступления стали, конечно, известны Горькому, который и в СССР, и в Сорренто следил за эмигрантской печатью. «Жутко и нелепо настроен Иван Алексеев (Иван Алексеевич Бунин. – П.Б.), — пишет он в это время А.Н.Тихонову, – злопыхательство его все возрастает, и – странное дело! – мне кажется, что его мания величия – болезнь искусственная, самовнушенная, выдумана им для самосохранения».
   Если не считать отдельных упоминаний Бунина в связи с горьковской критикой «белоэмиграции» в целом, Горький публично не отвечал на грубые наскоки Бунина, продолжая говорить о его мастерстве и восхищаясь им как живым классиком. Но в блокноте он сделал запись:
   «Читал «Заметки» Бунина и вспомнил тетку Надежду, вторую жену дяди моего Михаила Каширина. Дядя и его работник били бондаря, который, работая в красильне, пролил синюю «кубовую» краску. Из дома на шум вышла тетка и, схватив кол, которым подпирали «сушильные» доски, побежала, крича:
   – Нуте-ко, постойте-ко, дайте-ко я его…
   На Бунина тетка Надежда ничем не похожа была, – огромная, грудастая, необъятные бедра и толстейшие ножищи. Рожа большая, круглая, туго обтянута рыжеватой, сафьяновой кожей, в середине рожи – маленькие синеватые глазки, синеватые того цвета огоньков, который бывает на углях, очень ядовитые глазки, а под ними едва заметный, расплывшийся нос и тонкогубый рот длинный, полный мелких зубов. Голос у нее был пронзительно высокий, и я еще теперь слышу ее куриное квохтанье:
   – Ко-ко-ко-ко…»
   Горький не опубликовал этого, но внутренне он отомстил Бунину как художник художнику, на что справедливо указала исследователь Горького Н.Н.Примочкина. Если бы Бунин прочитал это, он не мог бы не оценить меткости и выразительности этого эпизода. Зачем Горький записал это в блокнот? Возможно, только затем, чтобы сказать самому себе: если надо, если потребуется, я могу «отхлестать» Бунина не менее зло и язвительно, чем он меня. Но, повторяем, публично он этого не сделал.
   Перипетии присуждения Бунину Нобелевской премии (и соответственно неприсуждения Горькому, Шмелеву и Мережковскому – конкурентам Бунина) не имеют прямого отношения к теме духовной судьбы Горького. Все же в жизни Горького это событие сыграло значительную роль. Судя по воспоминаниям Нины Берберовой, Горький на премию некоторое время рассчитывал, и его возвращение в СССР отчасти было связано с тем, что расчеты эти не оправдались.
   В самой эмиграции присуждение Нобелевской премии Бунину было воспринято неоднозначно. Так, Марина Цветаева, которая никогда не любила прозу Горького, как он не любил ее, по его словам, «истерические» стихи, писала в связи с этим: «Премия Нобеля. 26-го буду сидеть на эстраде и чествовать Бунина. Уклониться – изъявить протест. Я не протестую, я только не согласна, ибо несравненно больше Бунина: и больше, и человечнее, и своеобразнее, и нужнее – Горький. Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи. Но – так как это политика, так как король Швеции не может нацепить ордена коммунисту Горькому… Впрочем, третий кандидат был Мережковский, и он также несомненно больше заслуживает Нобеля, чем Бунин, ибо если Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи, то Мережковский – эпоха конца эпохи, и влияние его в России и за границей несоизмеримо с Буниным, у которого никакого, вчистую, влияния ни там, ни здесь не было. А «Посл<едние> новости», сравнивавшие его стиль с толстовским (точно дело в «стиле», т.е. пере12, которым пишешь), сравнивая в ущерб Толстому, – просто позорны. Обо всем этом, конечно, приходится молчать».
   Справедливости ради необходимо сказать, что Нобелевская премия была куда нужнее Бунину, чем Горькому. (Вопрос о Мережковском – сложнее. В какой степени Мережковского можно считать художником, а в какой – философом? Нобелевская премия вручается все же за литературу.) Горький имел выбор: остаться за границей, порвав с коммунистами, или уехать в СССР. До самого последнего момента, то есть до отъезда в СССР в 1933 году, он колебался в этом выборе, да и с 1928 по 1933 год фактически жил «на два дома», зиму и осень проводя в Сорренто. У Бунина выбора не было.
   Судьба расставила всё по своим местам. Горький, с его неуемной жаждой общественной деятельности, уехал в СССР, чтобы стать тем, кем он стал: вождем и узником одновременно. Бунин, с его стремлением к свободе, самосохранению, огораживанию своего писательского «я» от постороннего влияния, получив Нобелевскую премию, приобрел краткую материальную «передышку»13, но самое главное – мировое признание.
   Бунин, «Записи»:
   «9 ноября 1933 года, старый добрый Прованс, старый добрый Грасс, где я почти безвыездно провел целых десять лет жизни, тихий, теплый, серенький день поздней осени…
   Такие дни никогда не располагают к работе. Все же, как всегда, я с утра за письменным столом. Сажусь за него и после завтрака. Но, поглядев в окно и видя, что собирается дождь, чувствую: нет, не могу. Нынче в синема дневное представление – пойду в синема.
   Спускаясь с горы, на которой стоит Бельведер, в город, гляжу на далекие Канны, на чуть видное в такие дни море, на туманные хребты Эстреля и ловлю себя на мысли: «Может быть, как раз сейчас где-то там, на другом краю Европы, решается и моя судьба…»
   В синема я, однако, забываю о Стокгольме.
   Когда, после антракта, начинается какая-то веселая глупость под названием «Бэби», смотрю на экран с особенным интересом: играет хорошенькая Киса Куприна, дочь Александра Ивановича. Но вот в темноте возле меня какой-то осторожный шум, потом свет ручного фонарика и кто-то трогает меня за плечо и торжественно и взволнованно говорит вполголоса:
   – Телефон из Стокгольма…
   И сразу обрывается вся моя прежняя жизнь».

ДЕНЬ ШЕСТОЙ: ДРУЖБА-ВРАЖДА

   Мне всегда казалось, что наша дружба или вражда не есть только наше личное дело.
Из письма Леонида Андреева Горькому

Единственный друг

   На известной фотографии 1902 года, сделанной в Нижнем Новгороде М.П.Дмитриевым, Горький и Леонид Андреев сидят вместе, тесно прижавшись друг к другу. Горький обнял Андреева за плечо. Давайте внимательно всмотримся в фотографию… Это был, наверное, наиболее романтический период их дружбы, когда они только что познакомились и с интересом всматривались друг в друга, одновременно и узнавая себя в другом, и понимая, насколько они непохожие и даже противоположные натуры.
   «Он сел на диван вплоть ко мне и прекрасно рассказал о том, как однажды, будучи подростком, бросился под товарный поезд, но, к счастью, угодил вдоль рельс, и поезд промчался над ним, только оглушив его. В рассказе было что-то неясное, недействительное, но он украсил его изумительно ярким описанием ощущений человека, над которым с железным грохотом двигаются тысячепудовые тяжести. Это было знакомо и мне, – мальчишкой лет десяти я ложился под балластный поезд, соперничая в смелости с товарищами, – один из них, сын стрелочника, делал это особенно хладнокровно. Забава эта почти безопасна, если топка локомотива достаточно высоко поднята и если поезд идет на подъем, а не под уклон; тогда сцепления вагонов туго натянуты и не могут ударить вас или, зацепив, потащить по шпалам. Несколько секунд переживаешь жуткое чувство, стараясь прильнуть к земле насколько возможно плотнее и едва побеждая напряжением всей воли страстное желание пошевелиться, поднять голову. Чувствуешь, что поток железа и дерева, проносясь над тобою, отрывает тебя от земли, хочет увлечь куда-то, а грохот и скрежет железа раздается как будто в костях у тебя. Потом, когда поезд пройдет, с минуту и более лежишь на земле, не в силах подняться, кажется, что ты плывешь вслед поезду, а тело твое как будто бесконечно вытягивается, растет, становится легким, воздушным, – и – вот сейчас полетишь над землей. Это очень приятно чувствовать».
   Это строки из очерка Горького о Леониде Андрееве. Он был написан осенью 1919 года, сразу после известия о смерти Андреева в Финляндии. Корней Чуковский вспоминал о том, как Горький узнал о кончине Леонида Андреева:
   «В сентябре 1919 года в одну из комнат «Всемирной литературы» вошел, сутулясь сильнее обычного, Горький и глухо сказан, что из Финляндии ему сейчас сообщили о смерти Леонида Андреева…
   И, не справившись со слезами, умолк. Потом пошел к выходу, но повернулся и проговорил с удивлением:
   – Как это ни странно, это был мой единственный друг. Единственный».
   Вот как! Не Ромась, не Шаляпин. Не десятки и не сотни других людей, с которыми Горький общался на протяжении жизни, с которыми вел переписку, встречался более или менее постоянно. Леонид Андреев. Какой же широтой натуры обладал Горький, если, занятый мыслями о революции, общественной и литературной деятельностью, этот борец и жизнелюб, оказывается, душой тянулся к Леониду Андрееву, главной мыслью которого была мысль о смерти человеческой!..

Горький, Андреев и Толстой

   И снова мы имеем дело с неслучайной случайностью. Очерк об Андрееве был написан почти сразу после воспоминаний о Толстом. В этом не было воли самого Горького. Просто одновременно были обретены записки о Толстом и умер Леонид Андреев.
   Но как это важно, что «портрет» Андреева писался Горьким, еще не «остывшим» после схватки с великим Львом! Эти два «портрета», Толстого и Андреева, – как два зеркала, направленных друг на друга. Они создают два бесконечных коридора в обе стороны. И в каждом коридоре, в бесконечной перспективе, блуждает Горький.
   Толстой и Андреев не похожи друг на друга ничем, кроме главной мысли. Это – мысль о смерти. Для Толстого смерть – его, великого Льва, смерть – такое же недоразумение природы и Бога, как слава раннего Горького. Для Андреева смерть – это единственное, что есть «настоящего» в жизни. Что не призрачно, не обманчиво.
   А вот Горький словно «пережил» смерть. Ее для него не существует. Вернее, она для него «недоразумение» не в личном плане, а во вселенском. Но это «недоразумение» – такая же ошибка природы и Бога, как всякое несовершенство человеческое, которое необходимо исправить. Не сейчас, так потом. Когда человек возвысится до Бога.
   Горький отодвигает вопрос о смерти не в сторону, а в будущее. Когда он писал об Андрееве, им уже был прочитан русский философ Николай Федоров, тоже высказавший идею о необходимости уничтожить смерть как причину страданий людских.
   Позиция Горького разумна. Смерть, мысли о ней не должны мешать человеку совершенствоваться – прочь эти мысли, и да здравствует жизнь! Эта позиция противоположна христианской, где мысль о смерти («memento mori») занимает центральное место. «Помни о смерти», о том, что предстоит после нее, и это организует твою жизнь, направив ее в религиозное русло.
   Толстой и Андреев ближе к позиции христианства. Но странно! Мысль о смерти гнетет и отравляет существование обоих, а Горький живет как человек истинно верующий, без страха, не испытывая ни малейшего ужаса перед неизбежным концом. В этом, наверное, главный парадокс его мировоззрения. Горький – это верующий без Бога, бессмертный без веры в загробное существование. Его вера – в пределах человеческого разума. А поскольку разум человеческий, по его вере, беспределен, всё, что находится за пределами разума, до поры до времени не имеет никакого смысла.
   Например, смерть…
   Андреев считал это трусостью.
   «– Это, брат, трусость – закрыть книгу, не дочитав ее до конца! Ведь в книге – твой обвинительный акт, в ней ты отрицаешься – понимаешь? Тебя отрицают со всем, что в тебе есть, – с гуманизмом, социализмом, эстетикой, любовью, – все это – чепуха по книге? Это смешно и жалко: тебя приговорили к смертной казни – за что? А ты, притворяясь, что не знаешь этого, не оскорблен этим, – цветочками любуешься, обманывая себя и других, глупенькие цветочки!..
   Я указывал ему на некоторую бесполезность протестов против землетрясения, убеждал, что протесты никак не могут повлиять на судороги земной коры, – все это только сердило его».
   И вновь во время этого разговора Андреев «льнет» к Горькому, тянется к нему «вплоть», как к земле под проносящимся железным составом. И в то же время ненавидит его.
   «Обняв меня за плечи, он сказал, усмехаясь:
   – Ты – все видел, черт тебя возьми! <…> И, бодая меня головою в бок:
   – Иногда я тебя за это ненавижу.
   Я сказал, что чувствую это.
   – Да, – подтвердил он, укладывая голову на колени мне. – Знаешь – почему? Хочется, чтоб ты болел моей болью, – тогда мы были бы ближе друг к другу, – ты ведь знаешь, как я одинок!»
   В отношениях с Толстым Горький был в большей степени испытуемым, нежели испытателем. Для Толстого Горький был эпизодом, «недоразумением», в котором великий Лев пытался разобраться, но которое, конечно, не являлось главным содержанием его духовной и умственной жизни. Горький мог его интересовать, раздражать, даже, пожалуй, испытывать (образом Луки). Но изменить Толстого Горький не мог, да и никто уже не мог. Наоборот: Толстой мощно влиял на Горького. Как художник Горький знал свою зависимость от могучей и какой-то уже почти нечеловеческой мощи реализма Толстого, но, тем не менее, развивался именно в реалистическом ключе. Один раз вкусив божественного меда эстетической правды Толстого и Чехова, он, как и Иван Бунин, уже не мог полюбить эрзац псевдоромантической эстетики, которой изрядно послужил в молодые годы. Мучаясь и бесконечно работая над словом, Горький не только врожденным талантом, но и неустанным трудом выбился в мастера реализма, не обращая внимания на шумный успех своих ранних вещей. И конечно, строгие глаза автора «Казаков» и «Хаджи-Мурата» всегда были перед его глазами.
   В очерке о Леониде Андрееве есть эпизод, когда в гости к Горькому в Нижнем Новгороде приходит отец Феодор Владимирский, арзамасский протоиерей, член второй Государственной думы, интересный человек, философ, дочери которого стали революционерками, а сын – коммунистом, с 1930-го по 1934 год работавшим наркомом здравоохранения РСФСР. В это время к Горькому в Нижний приехал Леонид Андреев и быстро сошелся с отцом Феодором на почве философских споров. «По стеклам хлещет дождь, на столе курлыкает самовар, старый и малый ворошат древнюю мудрость, а со стены вдумчиво смотрит на них Лев Толстой с палочкой в руке – великий странник мира сего…»
   Ирония Горького очевидна. «Старый и малый», как дети неразумные, «ворошат» вечные вопросы, а со стены на них смотрит с портрета Толстой, который для Горького в этот период являлся Учителем, причем таким, которого еще нужно постичь, ибо он учит не «теориями», а личным духовным масштабом. От такого Учителя возможно заслужить презрение, а можно – легкое (но не более!) одобрение. Но самое высшее, что можно заслужить, – это интерес Учителя к твоей духовной личности.
   Вот чем в это время озадачен Горький. Эпизод, описанный в очерке об Андрееве, относится к октябрю 1902 года. В апреле этого же года Горький приехал в Нижний из Крыма, где в Гаспре встречался с Толстым. Именно тогда он видел Толстого-Посейдона на берегу моря и навсегда запомнил его таким. И, возможно, тогда родились записи: «Его интерес ко мне – этнографический интерес…» и «Он – чёрт, а я еще младенец, и не трогать бы ему меня».
   Критик и литературовед В.А.Сурганов, занимавшийся творчеством Горького, однажды указал автору этой книги на ключевое слово во второй записи. Это: еще. В 1902 году еще младенец? Но позвольте! Именно 1902 год был ключевым, поворотным в жизни Горького, когда из молодого и популярного автора «Очерков и рассказов», романов «Фома Гордеев» и «Трое» он становится одной из главных фигур русской культурной и общественной жизни начала двадцатого века. И уже не только русской, но и мировой. Им активно интересуются в Европе и США, его рассказы спешно переводят на английский, болгарский, венгерский, голландский, датский, испанский, литовский, немецкий, норвежский, польский, сербский, французский, чешский и шведский языки – и все это за один лишь 1902 год!
   Младенец?!
   8 феврале 1902 года он избран в почетные академики на заседании Отделения русского языка и словесности императорской Академии наук и изящной словесности. В марте получает от академии извещение об этом и уведомление, что диплом ему будет послан дополнительно. Увы, академики поспешили. Министерство внутренних дел представило Николаю II доклад об избрании Горького в почетные академики вместе с подробной справкой о его политической неблагонадежности. Известны слова императора, начертанные на докладе: «Более чем оригинально». Менее известно его письмо к министру народного просвещения П.С.Ванновскому с требованием отменить избрание. Между тем, в этом письме есть свои резоны:
   «Чем руководствовались почтенные мудрецы при этом избрании, понять нельзя.
   Ни возраст Горького, ни даже коротенькие сочинения его не представляют достаточное наличие причин в пользу его избрания на такое почетное звание.
   Гораздо серьезнее то обстоятельство, что он состоит под следствием. И такого человека в теперешнее смутное время Акад<емия> наук позволяет себе избирать в свою среду. Я глубоко возмущен всем этим и поручаю вам объявить, что <по> моему повелению выбор Горького отменяется. Надеюсь хоть немного отрезвить этим состояние умов в Академии».
   9 марта министр просвещения П.С.Ванновский пишет президенту Академии наук России великому князю К.К.Романову: «Государь император мне повелеть соизволил: объявить соединенному собранию Отделения русского языка и словесности и Разряда изящной словесности императорской Академии наук, что Его Величество глубоко огорчен избранием вышеупомянутым соединенным собранием в свою среду Алексея Максимовича Пешкова (псевдоним «Максим Горький»)».
   В «Правительственном вестнике» появляется сообщение о недействительности выборов Горького: «Ввиду обстоятельств, которые не были известны соединенному собранию Отделения русского языка и словесности и Разряда изящной словесности императорской Академии наук, выборы в почетные академики Алексея Максимовича Пешкова (псевдоним «Максим Горький»), привлеченного к дознанию в порядке ст. 1035 уголовного судопроизводства, объявляются недействительными».