Страница:
Воевода, – может, он из бояр был и только о том и думал, как бы поскорее к родовым землям воротиться, – прочитал челобитную и накинулся на Володимира:
– За такое челобитье велю тебя под батоги поставить. Вишь, что придумал. И без того бояр неведомо куда на воеводства садят, а ты захотел еще дальше их загнать.
Ну, Атласов не поддался.
– Коли ты, – говорит, – батогами грозишься, так я тоже с тобой по– другому заговорить могу. Закричу вот нужное слово, так не обрадуешься. Своей спины не пожалею и тебя на плаху приведу.
Воевода тут сразу присмирел, а от своего все-таки не отступился. По– иному отнекиваться стал. Нет, дескать, денег, чтоб походы этакие снаряжать, да и служилых людей отпускать из городка не ведено. Мало ли случай какой может быть. А коли тебе пришла такая охота, снаряжай поход своим коштом, зови охочих людей, а я мешать не стану.
И что ты думаешь? Извернулся ведь Атласов. У подьячего какого-то денег занял. Наобещал ему, конечно, дорогих мехов. Да еще купцу кабальную дал запись. Купил припасу, охочих людей набрал и пошел с ними, куда ему думалось.
Сколько он в дороге бед натерпелся, о том и говорить много не надо. И голодал, и обмерзал, и под ножами своих ватажников стоял, как они требовали: «Поворачивай домой». Самый ему близкий человек есаул Лука Морозко и тот говорил:
– Верно, Володимир, поворачивать домой надо. Земель вон сколько поглядели, мехов понабрали… Чего еще? Послушайся, а то может вовсе худо случиться: убьют.
Тут вот Атласов и сказал своему верному помощнику:
– Эх, Лука, Лука! Не таким, видно, я родился, чтоб за богатством гнаться. Дорогие меха, сам знаешь, подьячему да купцу за долг пойдут. Мне другое дорого. Хочу до кромки земли дойти, отломить кусок да в Москву, на Красную площадь. Пускай там будет земля и с самого краешка.
С этим мечтаньем дошел-таки до самой Камчатки, Мало того. Увидел, что вроде острова пошло, так он с Лукой разделился, велел ему вести ватажников по одной стороне, а сам пошел по другой. На том месте, где сошлись, Атласов памятный знак поставил и сделал надпись: в таком-то году и месяце был тут Володимир Атласов с товарищами. Всего пятьдесят пять человек.
Подумай, куда он с полусотней забрался! И только после этого повел ватагу в обратный путь. Тоже маяты было немало, а мешок земли все-таки взять с собой не забыл.
Когда добрался до Якутска, там уж другой воевода сидел. Этот, видать, понятливее оказался, – сразу отправил Атласова с мехами и записями в Москву.
В Москве, в Сибирском приказе с радостью приняли дорогие камчатские меха, а когда Володимир сказал, что он мешок камчатской земли привез, так смеяться стали.
– Зря, – говорит, – старался и лошадь маял. Земля везде земля. К чему ее с места на место перевозить.
Володимиру это обидно показалось. Ну, все-таки смолчал, а про себя подумал:
«Что ни говорите, а по-своему сделаю».
В Москве у Атласова хлопот-то вышло больше, чем он думал. В приказе, видишь, за меха сильно ухватились, а с расчетом туго пошло. Выдали Атласову девятнадцать рублев да товару на сто рублев приговорили отпустить. Атласов видит, – не сходится дело, придется ему за свою-то маяту еще в кабалу купецкую итти, подал челобитье самому Петру. У царя в ту пору как раз эта самая заваруха со стрельцами была. Не до того ему, чтобы челобитье разбирать по сибирским делам. Все-таки велел прибавить столько же рублями и товарами, а в приказе Атласова укорили:
– Что ты нас зря срамишь. Мы, поди-ка, тебя, казацким головой сделали. Чего еще надо? Головой-то ты вот как прокормишься.
Атласову этакий расчет не по душе, да что поделаешь, коли до царя больше добиться нельзя. Решил домой ехать, а о мешке с камчатской землей не забыл. В тот день, как уезжать, ранехонько вышел на Красную площадь, помолился на Василия Блаженного, поклонился Кремлю и стал раскидывать из мешка землю, а сам приговаривает, как молитву читает:
– Государыня наша, площадь Красная, прими ты на веки вечные землю камчатскую. Пусть в тебе, как своя, лежит, ничем не разнится.
Сделал так-то, и вроде ему веселее стало. Как проходил мимо Сибирского приказа, ухмыльнулся:
– Бобры да куницы разлиняются, не найдешь их, а земелька камчатская до веку в Москве останется.
По горькой своей судьбине Атласов не доехал на этот раз до Камчатки. В Сибирском приказе, верно, назначили его казацким головой и велели дорогой звать охочих людей. Атласов и набрал ватагу в Тобольске. С ними и дальше пошел, да, на свою беду, на сибирской уж реке набежал на дощаник какого-то купца. Нагружен этот дощаник пушниной. Атласов полюбопытствовал, что за меха, и видит, – из самых высоких сортов. В том числе и камчатские бобры есть, а их с другими не смешаешь. Тут Володимира взяло за живое: «Мы маемся – голов на жалеем, а купцы маются – карманы набивают». Выхватил он саблю, да и объявил:
– Было наше, стало твое, а теперь опять наше!
Захватил, значит, дощаник, а купца отпустил. Ну, ведь не нами сказано, что купец от своего сундука не отпустится, пока душу не вытрясешь. Так же и этот. Перед ватагой атласовской слова не сказал, а как добрался до Тобольска, такой вой поднял, что в Москве слышно стало.
Кончилось это тем, что Володимир со своими тобольскими ватажниками в тюрьму попал. Не один год просидел. Потом его вспомнили и опять начальником послали в Камчатку. Там он и смерть принял. Свои же зарезали, коим он не давал государскую пушнину по купецким рукам рассовывать.
Так вот, – сказывают, – когда Володимир, в тюрьма томился, так он одним себя утешал:
– Есть-таки в Москве, на Красной площади, камчатская земля, с самого краю. И добыл ее своим разуменьем, своим потом и кровью Володимир Васильев сын Атласов с товарищи.
Кончила бабка Кумида сказку и спрашивает:
– Понял ли, Васильюшко, нашу сибирскую сказочку?
– Понял, – отвечает.
– Ты и попомни это. Про Москву нам сказывай, – слушать с великой охотой станем. А что ее вровень с другими городами ставить нельзя, это мы, коим по дальним местам жить привелось, знаем, может, лучше твоего. Вы, тамошни, когда, поди, и забываете, по каким местам ходите, а мы Москву по всякому делу помним. Как говорится, затес на сосне сделал, на Москву оглянулся, – как она: похвалит ли?
Самый бестолковый, небось, это понятие имеет, что в Москве наш головной узел завязан, и про то слыхал, что там, на Красной площади самый дорогой земли виток. Такого нигде больше не найдешь, потому как там крупинки со всякого места есть. Коли на такой, всякому родной, земле огни зажгут, так еще поспорить надо, кому они яснее светят: тому ли, кто близко стоит, али тому, кто на краю нашей земли живет.
У СТАРОГО РУДНИКА
I
II
– За такое челобитье велю тебя под батоги поставить. Вишь, что придумал. И без того бояр неведомо куда на воеводства садят, а ты захотел еще дальше их загнать.
Ну, Атласов не поддался.
– Коли ты, – говорит, – батогами грозишься, так я тоже с тобой по– другому заговорить могу. Закричу вот нужное слово, так не обрадуешься. Своей спины не пожалею и тебя на плаху приведу.
Воевода тут сразу присмирел, а от своего все-таки не отступился. По– иному отнекиваться стал. Нет, дескать, денег, чтоб походы этакие снаряжать, да и служилых людей отпускать из городка не ведено. Мало ли случай какой может быть. А коли тебе пришла такая охота, снаряжай поход своим коштом, зови охочих людей, а я мешать не стану.
И что ты думаешь? Извернулся ведь Атласов. У подьячего какого-то денег занял. Наобещал ему, конечно, дорогих мехов. Да еще купцу кабальную дал запись. Купил припасу, охочих людей набрал и пошел с ними, куда ему думалось.
Сколько он в дороге бед натерпелся, о том и говорить много не надо. И голодал, и обмерзал, и под ножами своих ватажников стоял, как они требовали: «Поворачивай домой». Самый ему близкий человек есаул Лука Морозко и тот говорил:
– Верно, Володимир, поворачивать домой надо. Земель вон сколько поглядели, мехов понабрали… Чего еще? Послушайся, а то может вовсе худо случиться: убьют.
Тут вот Атласов и сказал своему верному помощнику:
– Эх, Лука, Лука! Не таким, видно, я родился, чтоб за богатством гнаться. Дорогие меха, сам знаешь, подьячему да купцу за долг пойдут. Мне другое дорого. Хочу до кромки земли дойти, отломить кусок да в Москву, на Красную площадь. Пускай там будет земля и с самого краешка.
С этим мечтаньем дошел-таки до самой Камчатки, Мало того. Увидел, что вроде острова пошло, так он с Лукой разделился, велел ему вести ватажников по одной стороне, а сам пошел по другой. На том месте, где сошлись, Атласов памятный знак поставил и сделал надпись: в таком-то году и месяце был тут Володимир Атласов с товарищами. Всего пятьдесят пять человек.
Подумай, куда он с полусотней забрался! И только после этого повел ватагу в обратный путь. Тоже маяты было немало, а мешок земли все-таки взять с собой не забыл.
Когда добрался до Якутска, там уж другой воевода сидел. Этот, видать, понятливее оказался, – сразу отправил Атласова с мехами и записями в Москву.
В Москве, в Сибирском приказе с радостью приняли дорогие камчатские меха, а когда Володимир сказал, что он мешок камчатской земли привез, так смеяться стали.
– Зря, – говорит, – старался и лошадь маял. Земля везде земля. К чему ее с места на место перевозить.
Володимиру это обидно показалось. Ну, все-таки смолчал, а про себя подумал:
«Что ни говорите, а по-своему сделаю».
В Москве у Атласова хлопот-то вышло больше, чем он думал. В приказе, видишь, за меха сильно ухватились, а с расчетом туго пошло. Выдали Атласову девятнадцать рублев да товару на сто рублев приговорили отпустить. Атласов видит, – не сходится дело, придется ему за свою-то маяту еще в кабалу купецкую итти, подал челобитье самому Петру. У царя в ту пору как раз эта самая заваруха со стрельцами была. Не до того ему, чтобы челобитье разбирать по сибирским делам. Все-таки велел прибавить столько же рублями и товарами, а в приказе Атласова укорили:
– Что ты нас зря срамишь. Мы, поди-ка, тебя, казацким головой сделали. Чего еще надо? Головой-то ты вот как прокормишься.
Атласову этакий расчет не по душе, да что поделаешь, коли до царя больше добиться нельзя. Решил домой ехать, а о мешке с камчатской землей не забыл. В тот день, как уезжать, ранехонько вышел на Красную площадь, помолился на Василия Блаженного, поклонился Кремлю и стал раскидывать из мешка землю, а сам приговаривает, как молитву читает:
– Государыня наша, площадь Красная, прими ты на веки вечные землю камчатскую. Пусть в тебе, как своя, лежит, ничем не разнится.
Сделал так-то, и вроде ему веселее стало. Как проходил мимо Сибирского приказа, ухмыльнулся:
– Бобры да куницы разлиняются, не найдешь их, а земелька камчатская до веку в Москве останется.
По горькой своей судьбине Атласов не доехал на этот раз до Камчатки. В Сибирском приказе, верно, назначили его казацким головой и велели дорогой звать охочих людей. Атласов и набрал ватагу в Тобольске. С ними и дальше пошел, да, на свою беду, на сибирской уж реке набежал на дощаник какого-то купца. Нагружен этот дощаник пушниной. Атласов полюбопытствовал, что за меха, и видит, – из самых высоких сортов. В том числе и камчатские бобры есть, а их с другими не смешаешь. Тут Володимира взяло за живое: «Мы маемся – голов на жалеем, а купцы маются – карманы набивают». Выхватил он саблю, да и объявил:
– Было наше, стало твое, а теперь опять наше!
Захватил, значит, дощаник, а купца отпустил. Ну, ведь не нами сказано, что купец от своего сундука не отпустится, пока душу не вытрясешь. Так же и этот. Перед ватагой атласовской слова не сказал, а как добрался до Тобольска, такой вой поднял, что в Москве слышно стало.
Кончилось это тем, что Володимир со своими тобольскими ватажниками в тюрьму попал. Не один год просидел. Потом его вспомнили и опять начальником послали в Камчатку. Там он и смерть принял. Свои же зарезали, коим он не давал государскую пушнину по купецким рукам рассовывать.
Так вот, – сказывают, – когда Володимир, в тюрьма томился, так он одним себя утешал:
– Есть-таки в Москве, на Красной площади, камчатская земля, с самого краю. И добыл ее своим разуменьем, своим потом и кровью Володимир Васильев сын Атласов с товарищи.
Кончила бабка Кумида сказку и спрашивает:
– Понял ли, Васильюшко, нашу сибирскую сказочку?
– Понял, – отвечает.
– Ты и попомни это. Про Москву нам сказывай, – слушать с великой охотой станем. А что ее вровень с другими городами ставить нельзя, это мы, коим по дальним местам жить привелось, знаем, может, лучше твоего. Вы, тамошни, когда, поди, и забываете, по каким местам ходите, а мы Москву по всякому делу помним. Как говорится, затес на сосне сделал, на Москву оглянулся, – как она: похвалит ли?
Самый бестолковый, небось, это понятие имеет, что в Москве наш головной узел завязан, и про то слыхал, что там, на Красной площади самый дорогой земли виток. Такого нигде больше не найдешь, потому как там крупинки со всякого места есть. Коли на такой, всякому родной, земле огни зажгут, так еще поспорить надо, кому они яснее светят: тому ли, кто близко стоит, али тому, кто на краю нашей земли живет.
У СТАРОГО РУДНИКА
I
Из пяти заводов б. Сысертского горного округа Полевской был единственным, где мне не приходилось жить и даже бывать до одиннадцатилетнего возраста.
Однако об этом заводе, который в нашей семье обычно звали старым, слыхал довольно часто.
Отец был родом из этого завода и по паспорту числился крестьянином Полевской волости и завода. Там он, как полевской общественник, имел право на Покосный надел, но никогда этим не соблазнялся. К жизни в Полевском заводе всегда относился отрицательно, даже с насмешкой:
– Глухо у них. Здесь в Сысерти при большой дороге живем. Чужой народ мимо ездит. Все-таки веселее, как поглядишь. А у них кому проехать? В город и то по-доброму-то дороги нет. Как ехать, так и гадать: то ли через Кургановку, то ли через Макаровку, то ли еще как.
И стоянка у них в беспорядке. Не как у нас – улицы по ниточке, а кто где вздумал, тут и построился. На Большой улице и то порядок вывести не смогли: то она уже, то шире. В одном месте и вовсе насмех сделано. Идешь– идешь – в дома упрешься… Пойдешь вдоль этих домов, да и воротишься близко к тому месту, откуда пошел. Штанами это место зовут. Штаны и есть.
Про фабрику тамошнюю да медеплавильный говорить не осталось. У нас старье, а у них вовсе ветхость.
Бабушка была «коренных сысертских родов», но в молодости попала «в число обменных девок, коих отправили на старый завод для принятия закону с тамошними парнями».
Об этом «случае» своей жизни бабушка рассказывала не особенно охотно:
– Не знаю, к чему и применить такую штуку. Видно, полевских девок нехватало. Их, видишь, с малолетства на Гумешки наряжали, а потом по дальним рудникам да приискам рассовывали. На Кунгурку тоже порядком прудили. Как раз в те годы эта деревня заводилась. Наших девок, значит, на их место и везли. Когда телег пять, когда больше. Не по один год это было. Как успенье пройдет, так и объявится этот девий набор на старый завод. Сирот, конечно, в перву голову хватали. Ну, и отецких задевало. Стражников еще пошлют с возами-то, чтобы которая не убежала. А кто убежит, коли все без ума ревут. Слезная в ту сторону дороженька! Слезная… Вся девичьими слезами полита.
– То, видно, и не просыхает никогда у Большой-то елани, – пошутил как– то отец.
И бабушка, обычно всегда спокойная и добродушная, даже разгорячилась:
– Постыдился бы при ребенке такое слово говорить! Не шуточно, поди-ка, дело хоть бы и девичья слеза!
Отец откровенно сознался:
– Так это у меня… не то слово вылетело.
– А ты их придерживай – слова-то свои. Дело, конечно, прошлое, а все шутить не годится. Хорошо вот я усчастливилась, согласно со стариком прожила. Так ведь это редкость. А сколько народу загинуло из-за этой штуки! Не слыхал?
– Да ладно, мать… Знаю… Говорю – пустое слово вылетело, – оправдывался сконфуженный отец.
Привезенная в Полевской завод таким диким способом, бабушка «приняла там закон, с кем указали», прожила свыше двадцати лет, вырастила детей, но все-таки, как видно, «не вжилась». Едва ли бабушка и не была главной виновницей того, что дед, как только пало крепостничество, перешел из медеплавильщиков в доменщики и переселился в Сысерть.
Однако о Полевском бабушка говорила много мягче отца:
– Завод как завод. Такие же люди живут. Только в яме против нашего пришелся. Медная гора у них– Гумешки-то эти – место страховитое, а так ничего. Лес кругом, и ягод много. Кроме здешних, там еще морошка растет. Желтенькая ягодка, крепкая. И в лесу у них не все сосны да березы, а ельник да пихтач есть. Дух хороший от пихты-то. Нарочно ее к большим праздникам привозят. Разбросишь по подлавочью – ох, хорошо пахнет! Ну, и чесноку по тамошним местам много. Вроде огородного бутуну, только потверже будет. Весной, как он молодой, целыми мешками его таскают да солят. В петровки, глядишь, из этого соленого чесноку пироги пекут. Славнецкие пироги выходят, только душище потом, как наедятся экого места. Прямо в избу не заходи, коли сама не поела. За это вот полевских и дразнят чесноковиками. А он на пользу человеку, чеснок-то этот. Болезнь будто всякую отгоняет. Скотских падежей у них вовсе не слыхано. И все, говорят, из-за чесноку. Ну, конечно, молока весной тоже не похлебаешь. Горчит оно.
Меня больше всего интересовала Медная гора, но ясности в этом пункте было меньше всего.
Отец скупо объяснял:
– Да рудник же это. Малахит раньше там добывали. Только работали не вскрышей, как вот на Григорьевском либо на Каменной горке, а шахтами, как на Скварце. Видал ведь? Теперь эти шахты затопило. В забросе рудник, а говорят –малахиту там еще много осталось.
Бабушка на вопрос о Медной горе отвечала:
– Самое это проклятущее место. Сколь народичку оно съело! Сколь народичку! У моей-то золовушки парня всвсе в несовершенных годах гора задавила. А девчушка ней – у золовушки-то – на этой же горе сгорела. Вовсе себя потеряла, – как без ума сделалась. Бегает да кричит, и понять нельзя. Брата-большака у моего-то старика тоже гора изжевала. Семью осиротил. Пятерых оставил. Кум Матвей, на что здоровый мужик был, и того уродом гора сделала: плечо ему отдавила…
После длинного перечня задавленных, изжеванных, покалеченных бабушка неизменно добавляла:
– Вспоминать-то про это неохота. Как жили там, так вовсе в ту сторону и не глядела, где эта самая Медная гора.
По этим рассказам у меня в раннем детстве сложилось самое дикое представление о Полевском заводе, как об огромной яме, в которой рассованы как попало дома. Вокруг ямы какой-то невиданный лес с хорошим запахом. Вместо травы в нем растет чеснок и желтая крепкая ягода, которую, видно, надо раскусывать, как орех. В стороне от заводской ямы большая гора с тусклым, как у давно нечищенного самовара, блеском. По форме гора похожа на лежащего медведя, вроде той медной фигурки, какую приходилось видеть на подоконнике надзирательского дома. По горе мечется босая девчонка в лохмотьях и дико кричит, как обожженная. Внизу стоит человек без плеча, а перед ним малахит. Тот красивый камень, который я знал тогда по черенкам двух праздничных вилок.
С годами это представление изменилось, но все же «старый» завод продолжал казаться каким-то необыкновенным, а Медная гора даже страшной.
Впервые пришлось поехать в Полевской завод, когда мне было одиннадцать лет. В этот год отец долго ходил без работы. Лишь во второй половине лета, придя домой, объявил:
– На старый завод нарядили.
Большой радости, однако, в этих словах не слышалось. Из дальнейшего разговора выяснилось, что в Полевском заводе работа идет с большими перебоями. Мама даже усомнилась:
– Живут же чем-то?
– Тем и живут, что по огородам ямы бьют, – ответил отец и пояснил: – У полевчан ведь это привычка: как есть нечего, так и пошел по огородам золото добывать.
Этот разговор, помню, встревожил меня, но сначала эту тревогу заглушила другая мысль. По случаю вчерашней ссоры со своими близкими товарищами по улице не без торжества подумал:
«Не обрадуются, как скажу им, что на старый завод уезжаем. Сразу, небось, запоют: „Давай мириться! Давай мириться!“ А я им еще про огороды тамошние скажу, как там золото добывают! Пусть вперед не задаются! С Петькой и вовсе мериться не стану. Попомнит, как заединщикам носы разбивать! До крови!»
Но эта мстительная мысль сейчас же сменилась другой – тревожной.
«А как же там? Один-одинешенек? На старом-то заводе?»
Петька перестал казаться таким ненавистным.
«Он, может, нечаянно. Сорвалась рука, – мне и попало по носу».
Так и вышло. Все мои товарищи сейчас же безоговорочно помирились со мной, как только узнали о моем отъезде. Петька даже превзошел мои предположения. Он со свойственной ему горячностью стал доказывать, что не столько у него рука сорвалась, сколько мой нос не во-время подсунулся. Подсунулся, впрочем, нечаянно, и винить меня в этом тоже никак нельзя.
Конечно, в другое время можно было бы еще поспорить – мой нос или его рука виноваты, но тут было не до того. К моему отъезду Петька отнесся с особым участием и придумал устроить по этому поводу «некрутские проводы».
Отец уехал с обратным возчиком в Полевской завод, мама стала «собираться», а у меня начались хлопотливые дни. Надо было проститься со всеми любимыми местами, выкупаться по разным уголкам заводского пруда, кой с кем «додраться», кой с кем помириться на прощанье. Надо было переиграть во все летние игры не только в своем околотке, но и с «низовскими» и с «верховскими» ребятами своей улицы.
Ходил я тогда «некрутом». Несмотря на жаркую погоду, не снимал шапки с прицепленным к ней матерчатым цветком, который Петька самоотверженно стянул с «венчальной иконы» своей матери. И все-таки мне не было весело. Чувствовалось, что для моих товарищей проводы были новой занятной игрой, а для меня это было действительное прощанье со всем милым и дорогим. Необыкновенная уступчивость и даже «прямая поддача некруту» в играх лишь острее напоминали – а как там… на старом-то заводе?
Ближайший к Сысерти участок дороги на Полевской и Северокий заводы был хорошо известен. Сюда летом с ребятами ходил за черникой, осенью – за опятами. В той же стороне в те годы отводились лесосеки для заготовки дров населению, и ребята ходили и ездили сюда с отцами. Случалось бывать и дальше – до Северского завода, но лишь по зимнему пути.
Дорога не была безлюдной, но движение по ней носило чисто заводский, производственный характер. Из Сысерти чаще шли обозы порожняка; иногда везли металлический лом для мартеновского производства Северокого завода и другие случайные грузы. Обратно из Северского везли чугун для Верхсысертского и мартеновскую болванку для Ильинского листокатального завода.
Здесь приходится сказать попутно об особенностях хозяйства б. Сысертского горного округа.
Имея три завода (Сысертский, Верхсысертский, Ильинский) на восточном склоне Урала и два завода (Северский и Полевской) на западном склоне, заводоуправление находило выгодным для себя обслуживать переделочные заводы восточной группы чугуном и мартеновскими слитками из заводов западной группы.
Правда, Урал здесь сильно понижен, но все же это была горная дорога, притом совсем плохо сделанная. По такой дороге на лошади средней силы можно было увезти не больше двадцати – двадцати пяти пудов.
Такая непонятная, на наш современный взгляд, переброска полуфабрикатов через Урал, на сорок – пятьдесят километров от места производства, имела свое объяснение.
Прежде всего владелец заводов и слышать не хотел о каком бы то ни было новом строительстве. Сумма в четверть миллиона рублей, которая ежегодно снималась с заводского бюджета под названием владельческой прибыли, полностью расходовалась владельцем и его семьей, мотавшейся где-то за границей, а заводы должны были приспособлять производство к старому оборудованию.
Кроме того, многочисленные заводские перевозки были нужны заводоуправлению, как «судебный повод» в деле, которое тянулось чуть не с семидесятых годов. Заводское население, ссылаясь на то, что посессионер не выполняет своих обязательств – не обеспечивает заводскими работами население, проживающее на территории заводского округа, требовало выделить часть земель под пахотные участки.
Владельческие адвокаты в ответ приводили подсчеты, доказывая, что население полностью обеспечено и даже не справляется с заводскими работами. Видное место в этих адвокатских подсчетах занимали пудо-версты перевозок и старательские работы. Первые были удобны, так как всегда можно было доказать, что часть перевозок, особенно между Сысертью и б. Екатеринбургом, производилась крестьянами, жившими вне заводского округа. Старательские же работы были и того удобнее: сколько вздумаешь, поставь, – проверить нельзя.
Адвокат со стороны заводского населения – какой-то «дворянин Эйсмонт», вероятно тоже состоявший на службе у владельца, оспаривал эти подсчеты, а по существу затягивал дело, и положение оставалось таким же, каким оно было при крепостничестве. Население заводских поселков пользовалось лишь покосными участками, а пахотной земли вовсе не имело. Заводская дача, в которой считалось 239 707 десятин (свыше 260 000 га или 2600 квадратных километров), оставалась в полном распоряжении заводоуправления.
К этому надо добавить – заводское начальство было уверено, что население, привязанное к месту домишками, покосами и микроскопическим хозяйством, не разбежится, если его еще слегка придерживать такими поводками, как перевозка и право «искаться в земле». Последнее на официальном языке называлось правом разработки золотоносных россыпей.
И заводское начальство не ошиблось. Население, особенно в Полевском заводе, несмотря на давнюю заброшенность этого завода, упорно держалось за родные места. Может быть, это упорство в какой-то мере поддерживалось и многочисленными, оставшимися еще от крепостной поры легендами о «земельных богатствах».
Люди верили в это и ждали, что «опять загремит наша Полевая», а пока, руководствуясь только практикой стариков-старателей да кладоискательскими приметами, «бились в земле», переворачивая миллионы кубометров песков. Причем эти миллионы чудовищно преувеличивались владельческими адвокатами как «судебный повод». Те из полевчан, которые разочаровались в песках, «держались за лес»: заготовляли бревна, дрова и древесный уголь для соседнего Северского, а иногда и для Сысертского заводов – либо по «убойной дороге» везли чугун и мартеновские слитки.
Заводское начальство могло быть спокойно: дешевая, рабочая сила на подсобных работах и бесперебойная перевозка грузов были обеспечены. Не надо было думать ни о спрямлении, ни даже об исправлении дороги.
Например, от Северского до Верхсысертского по прямой было не больше тридцати верст. Грузов здесь проходило больше всего. Проложить тут дорогу по просекам, с использованием существовавшего моста через Чусовую было совсем легко: требовалось лишь расширить просеку, перебросить пару мостиков через мелкие речушки да проканавить подсыхающую часть болота. Однако даже попытки такой не было, и люди везли груз по круговой дороге через Сысерть, делая свыше пятидесяти верст.
Во время своей первой поездки я, разумеется, не знал того, о чем написано выше. Привыкший в уральских условиях ко взгорьям и спускам на любой дороге, я тогда даже не заметил, что здесь был перевал из одного водораздела в другой. По-ребячьи лишь почуял, что после Липовского увала произошла какая-то перемена. Как будто до этого растительность была строже, суровее, а за Липовками стала мягче, кудрявее; появились бабочки неизвестной мне окраски; среди привычной зелени сосняка замелькали и бледнозеленые листья кустарниковой липы (липняка); показались первые ели.
Крепко засели в памяти две дорожных стлани. Одна покороче, другая– ее и звали Долгая стлань – тянулась верстами. Это был настил из жердей по затопляемым весною участкам дороги. Настил делался, небрежно, из жердей разной толщины, очевидно, с расчетом, засыпать этот настил сверху песком. По отдельным островкам можно было видеть, что такая засыпка и производилась когда-то, но очень давно не подновлялась. Не только ездить, но и ходить по такому настилу из подпрыгивающих или исковерканных жердей было трудно.
Другое, что привлекло внимание, – это пустынность края. На протяжении сорока пяти верст имелась лишь одна приисковая деревушка Косой Брод, где был мост через реку Чусовую. Кроме этой деревушки, был еще Липовский кордон –что-то вроде станции для возчиков чугуна и мартена. Этот кордон был как раз на половине пути от Северского до Сысерти.
Чусовая, о которой я слыхал, как о главной реке «Полевской стороны», произвела обратное впечатление: стал вслух удивляться, зачем над такой речонкой построен большой и высокий мост.
Обратный возчик, с которым мы ехали, усмехнулся:
– Мы вот, как весной ездим, так другое говорим. Такой ли мост на этой реке надо! Того и жди, – разнесет по бревнышку. А им что! Сами, небось, в эту пору не ездят, а до нашего брата им и дела нет.
Я прекрасно понимал, что они – это заводское начальство, привык слышать, что всегда начальство старается сделать во вред рабочим, но здесь мне показалось требование чрезмерным.
– Над такой-то речонкой! Да у нас в Сысерти около Механического пруда вон какая ширь, а мост меньше здешнего.
– Не спорь-ка ты, не спорь! – вмешалась мама. – У нас ведь мост над спруженным местом, а здесь вольная река. Сама хоть не видала, а слыхала, что весной она сильно бушует.
– Того вон места не видать, – показал возчик на далекие кусты вправо от реки.
Я просто не поверил этому и по-ребячьи подумал:
«Задается своей Чусовой, а тут и лошадь искупать негде!»
После Чусовского моста дорога расходилась: вправо – хорошо накатанная, даже избитая – в Северский завод, прямо – в гору, такой же ширины, но какая-то зарастающая, похожая на зимник, шла дорога «на старый завод».
Однако об этом заводе, который в нашей семье обычно звали старым, слыхал довольно часто.
Отец был родом из этого завода и по паспорту числился крестьянином Полевской волости и завода. Там он, как полевской общественник, имел право на Покосный надел, но никогда этим не соблазнялся. К жизни в Полевском заводе всегда относился отрицательно, даже с насмешкой:
– Глухо у них. Здесь в Сысерти при большой дороге живем. Чужой народ мимо ездит. Все-таки веселее, как поглядишь. А у них кому проехать? В город и то по-доброму-то дороги нет. Как ехать, так и гадать: то ли через Кургановку, то ли через Макаровку, то ли еще как.
И стоянка у них в беспорядке. Не как у нас – улицы по ниточке, а кто где вздумал, тут и построился. На Большой улице и то порядок вывести не смогли: то она уже, то шире. В одном месте и вовсе насмех сделано. Идешь– идешь – в дома упрешься… Пойдешь вдоль этих домов, да и воротишься близко к тому месту, откуда пошел. Штанами это место зовут. Штаны и есть.
Про фабрику тамошнюю да медеплавильный говорить не осталось. У нас старье, а у них вовсе ветхость.
Бабушка была «коренных сысертских родов», но в молодости попала «в число обменных девок, коих отправили на старый завод для принятия закону с тамошними парнями».
Об этом «случае» своей жизни бабушка рассказывала не особенно охотно:
– Не знаю, к чему и применить такую штуку. Видно, полевских девок нехватало. Их, видишь, с малолетства на Гумешки наряжали, а потом по дальним рудникам да приискам рассовывали. На Кунгурку тоже порядком прудили. Как раз в те годы эта деревня заводилась. Наших девок, значит, на их место и везли. Когда телег пять, когда больше. Не по один год это было. Как успенье пройдет, так и объявится этот девий набор на старый завод. Сирот, конечно, в перву голову хватали. Ну, и отецких задевало. Стражников еще пошлют с возами-то, чтобы которая не убежала. А кто убежит, коли все без ума ревут. Слезная в ту сторону дороженька! Слезная… Вся девичьими слезами полита.
– То, видно, и не просыхает никогда у Большой-то елани, – пошутил как– то отец.
И бабушка, обычно всегда спокойная и добродушная, даже разгорячилась:
– Постыдился бы при ребенке такое слово говорить! Не шуточно, поди-ка, дело хоть бы и девичья слеза!
Отец откровенно сознался:
– Так это у меня… не то слово вылетело.
– А ты их придерживай – слова-то свои. Дело, конечно, прошлое, а все шутить не годится. Хорошо вот я усчастливилась, согласно со стариком прожила. Так ведь это редкость. А сколько народу загинуло из-за этой штуки! Не слыхал?
– Да ладно, мать… Знаю… Говорю – пустое слово вылетело, – оправдывался сконфуженный отец.
Привезенная в Полевской завод таким диким способом, бабушка «приняла там закон, с кем указали», прожила свыше двадцати лет, вырастила детей, но все-таки, как видно, «не вжилась». Едва ли бабушка и не была главной виновницей того, что дед, как только пало крепостничество, перешел из медеплавильщиков в доменщики и переселился в Сысерть.
Однако о Полевском бабушка говорила много мягче отца:
– Завод как завод. Такие же люди живут. Только в яме против нашего пришелся. Медная гора у них– Гумешки-то эти – место страховитое, а так ничего. Лес кругом, и ягод много. Кроме здешних, там еще морошка растет. Желтенькая ягодка, крепкая. И в лесу у них не все сосны да березы, а ельник да пихтач есть. Дух хороший от пихты-то. Нарочно ее к большим праздникам привозят. Разбросишь по подлавочью – ох, хорошо пахнет! Ну, и чесноку по тамошним местам много. Вроде огородного бутуну, только потверже будет. Весной, как он молодой, целыми мешками его таскают да солят. В петровки, глядишь, из этого соленого чесноку пироги пекут. Славнецкие пироги выходят, только душище потом, как наедятся экого места. Прямо в избу не заходи, коли сама не поела. За это вот полевских и дразнят чесноковиками. А он на пользу человеку, чеснок-то этот. Болезнь будто всякую отгоняет. Скотских падежей у них вовсе не слыхано. И все, говорят, из-за чесноку. Ну, конечно, молока весной тоже не похлебаешь. Горчит оно.
Меня больше всего интересовала Медная гора, но ясности в этом пункте было меньше всего.
Отец скупо объяснял:
– Да рудник же это. Малахит раньше там добывали. Только работали не вскрышей, как вот на Григорьевском либо на Каменной горке, а шахтами, как на Скварце. Видал ведь? Теперь эти шахты затопило. В забросе рудник, а говорят –малахиту там еще много осталось.
Бабушка на вопрос о Медной горе отвечала:
– Самое это проклятущее место. Сколь народичку оно съело! Сколь народичку! У моей-то золовушки парня всвсе в несовершенных годах гора задавила. А девчушка ней – у золовушки-то – на этой же горе сгорела. Вовсе себя потеряла, – как без ума сделалась. Бегает да кричит, и понять нельзя. Брата-большака у моего-то старика тоже гора изжевала. Семью осиротил. Пятерых оставил. Кум Матвей, на что здоровый мужик был, и того уродом гора сделала: плечо ему отдавила…
После длинного перечня задавленных, изжеванных, покалеченных бабушка неизменно добавляла:
– Вспоминать-то про это неохота. Как жили там, так вовсе в ту сторону и не глядела, где эта самая Медная гора.
По этим рассказам у меня в раннем детстве сложилось самое дикое представление о Полевском заводе, как об огромной яме, в которой рассованы как попало дома. Вокруг ямы какой-то невиданный лес с хорошим запахом. Вместо травы в нем растет чеснок и желтая крепкая ягода, которую, видно, надо раскусывать, как орех. В стороне от заводской ямы большая гора с тусклым, как у давно нечищенного самовара, блеском. По форме гора похожа на лежащего медведя, вроде той медной фигурки, какую приходилось видеть на подоконнике надзирательского дома. По горе мечется босая девчонка в лохмотьях и дико кричит, как обожженная. Внизу стоит человек без плеча, а перед ним малахит. Тот красивый камень, который я знал тогда по черенкам двух праздничных вилок.
С годами это представление изменилось, но все же «старый» завод продолжал казаться каким-то необыкновенным, а Медная гора даже страшной.
Впервые пришлось поехать в Полевской завод, когда мне было одиннадцать лет. В этот год отец долго ходил без работы. Лишь во второй половине лета, придя домой, объявил:
– На старый завод нарядили.
Большой радости, однако, в этих словах не слышалось. Из дальнейшего разговора выяснилось, что в Полевском заводе работа идет с большими перебоями. Мама даже усомнилась:
– Живут же чем-то?
– Тем и живут, что по огородам ямы бьют, – ответил отец и пояснил: – У полевчан ведь это привычка: как есть нечего, так и пошел по огородам золото добывать.
Этот разговор, помню, встревожил меня, но сначала эту тревогу заглушила другая мысль. По случаю вчерашней ссоры со своими близкими товарищами по улице не без торжества подумал:
«Не обрадуются, как скажу им, что на старый завод уезжаем. Сразу, небось, запоют: „Давай мириться! Давай мириться!“ А я им еще про огороды тамошние скажу, как там золото добывают! Пусть вперед не задаются! С Петькой и вовсе мериться не стану. Попомнит, как заединщикам носы разбивать! До крови!»
Но эта мстительная мысль сейчас же сменилась другой – тревожной.
«А как же там? Один-одинешенек? На старом-то заводе?»
Петька перестал казаться таким ненавистным.
«Он, может, нечаянно. Сорвалась рука, – мне и попало по носу».
Так и вышло. Все мои товарищи сейчас же безоговорочно помирились со мной, как только узнали о моем отъезде. Петька даже превзошел мои предположения. Он со свойственной ему горячностью стал доказывать, что не столько у него рука сорвалась, сколько мой нос не во-время подсунулся. Подсунулся, впрочем, нечаянно, и винить меня в этом тоже никак нельзя.
Конечно, в другое время можно было бы еще поспорить – мой нос или его рука виноваты, но тут было не до того. К моему отъезду Петька отнесся с особым участием и придумал устроить по этому поводу «некрутские проводы».
Отец уехал с обратным возчиком в Полевской завод, мама стала «собираться», а у меня начались хлопотливые дни. Надо было проститься со всеми любимыми местами, выкупаться по разным уголкам заводского пруда, кой с кем «додраться», кой с кем помириться на прощанье. Надо было переиграть во все летние игры не только в своем околотке, но и с «низовскими» и с «верховскими» ребятами своей улицы.
Ходил я тогда «некрутом». Несмотря на жаркую погоду, не снимал шапки с прицепленным к ней матерчатым цветком, который Петька самоотверженно стянул с «венчальной иконы» своей матери. И все-таки мне не было весело. Чувствовалось, что для моих товарищей проводы были новой занятной игрой, а для меня это было действительное прощанье со всем милым и дорогим. Необыкновенная уступчивость и даже «прямая поддача некруту» в играх лишь острее напоминали – а как там… на старом-то заводе?
Ближайший к Сысерти участок дороги на Полевской и Северокий заводы был хорошо известен. Сюда летом с ребятами ходил за черникой, осенью – за опятами. В той же стороне в те годы отводились лесосеки для заготовки дров населению, и ребята ходили и ездили сюда с отцами. Случалось бывать и дальше – до Северского завода, но лишь по зимнему пути.
Дорога не была безлюдной, но движение по ней носило чисто заводский, производственный характер. Из Сысерти чаще шли обозы порожняка; иногда везли металлический лом для мартеновского производства Северокого завода и другие случайные грузы. Обратно из Северского везли чугун для Верхсысертского и мартеновскую болванку для Ильинского листокатального завода.
Здесь приходится сказать попутно об особенностях хозяйства б. Сысертского горного округа.
Имея три завода (Сысертский, Верхсысертский, Ильинский) на восточном склоне Урала и два завода (Северский и Полевской) на западном склоне, заводоуправление находило выгодным для себя обслуживать переделочные заводы восточной группы чугуном и мартеновскими слитками из заводов западной группы.
Правда, Урал здесь сильно понижен, но все же это была горная дорога, притом совсем плохо сделанная. По такой дороге на лошади средней силы можно было увезти не больше двадцати – двадцати пяти пудов.
Такая непонятная, на наш современный взгляд, переброска полуфабрикатов через Урал, на сорок – пятьдесят километров от места производства, имела свое объяснение.
Прежде всего владелец заводов и слышать не хотел о каком бы то ни было новом строительстве. Сумма в четверть миллиона рублей, которая ежегодно снималась с заводского бюджета под названием владельческой прибыли, полностью расходовалась владельцем и его семьей, мотавшейся где-то за границей, а заводы должны были приспособлять производство к старому оборудованию.
Кроме того, многочисленные заводские перевозки были нужны заводоуправлению, как «судебный повод» в деле, которое тянулось чуть не с семидесятых годов. Заводское население, ссылаясь на то, что посессионер не выполняет своих обязательств – не обеспечивает заводскими работами население, проживающее на территории заводского округа, требовало выделить часть земель под пахотные участки.
Владельческие адвокаты в ответ приводили подсчеты, доказывая, что население полностью обеспечено и даже не справляется с заводскими работами. Видное место в этих адвокатских подсчетах занимали пудо-версты перевозок и старательские работы. Первые были удобны, так как всегда можно было доказать, что часть перевозок, особенно между Сысертью и б. Екатеринбургом, производилась крестьянами, жившими вне заводского округа. Старательские же работы были и того удобнее: сколько вздумаешь, поставь, – проверить нельзя.
Адвокат со стороны заводского населения – какой-то «дворянин Эйсмонт», вероятно тоже состоявший на службе у владельца, оспаривал эти подсчеты, а по существу затягивал дело, и положение оставалось таким же, каким оно было при крепостничестве. Население заводских поселков пользовалось лишь покосными участками, а пахотной земли вовсе не имело. Заводская дача, в которой считалось 239 707 десятин (свыше 260 000 га или 2600 квадратных километров), оставалась в полном распоряжении заводоуправления.
К этому надо добавить – заводское начальство было уверено, что население, привязанное к месту домишками, покосами и микроскопическим хозяйством, не разбежится, если его еще слегка придерживать такими поводками, как перевозка и право «искаться в земле». Последнее на официальном языке называлось правом разработки золотоносных россыпей.
И заводское начальство не ошиблось. Население, особенно в Полевском заводе, несмотря на давнюю заброшенность этого завода, упорно держалось за родные места. Может быть, это упорство в какой-то мере поддерживалось и многочисленными, оставшимися еще от крепостной поры легендами о «земельных богатствах».
Люди верили в это и ждали, что «опять загремит наша Полевая», а пока, руководствуясь только практикой стариков-старателей да кладоискательскими приметами, «бились в земле», переворачивая миллионы кубометров песков. Причем эти миллионы чудовищно преувеличивались владельческими адвокатами как «судебный повод». Те из полевчан, которые разочаровались в песках, «держались за лес»: заготовляли бревна, дрова и древесный уголь для соседнего Северского, а иногда и для Сысертского заводов – либо по «убойной дороге» везли чугун и мартеновские слитки.
Заводское начальство могло быть спокойно: дешевая, рабочая сила на подсобных работах и бесперебойная перевозка грузов были обеспечены. Не надо было думать ни о спрямлении, ни даже об исправлении дороги.
Например, от Северского до Верхсысертского по прямой было не больше тридцати верст. Грузов здесь проходило больше всего. Проложить тут дорогу по просекам, с использованием существовавшего моста через Чусовую было совсем легко: требовалось лишь расширить просеку, перебросить пару мостиков через мелкие речушки да проканавить подсыхающую часть болота. Однако даже попытки такой не было, и люди везли груз по круговой дороге через Сысерть, делая свыше пятидесяти верст.
Во время своей первой поездки я, разумеется, не знал того, о чем написано выше. Привыкший в уральских условиях ко взгорьям и спускам на любой дороге, я тогда даже не заметил, что здесь был перевал из одного водораздела в другой. По-ребячьи лишь почуял, что после Липовского увала произошла какая-то перемена. Как будто до этого растительность была строже, суровее, а за Липовками стала мягче, кудрявее; появились бабочки неизвестной мне окраски; среди привычной зелени сосняка замелькали и бледнозеленые листья кустарниковой липы (липняка); показались первые ели.
Крепко засели в памяти две дорожных стлани. Одна покороче, другая– ее и звали Долгая стлань – тянулась верстами. Это был настил из жердей по затопляемым весною участкам дороги. Настил делался, небрежно, из жердей разной толщины, очевидно, с расчетом, засыпать этот настил сверху песком. По отдельным островкам можно было видеть, что такая засыпка и производилась когда-то, но очень давно не подновлялась. Не только ездить, но и ходить по такому настилу из подпрыгивающих или исковерканных жердей было трудно.
Другое, что привлекло внимание, – это пустынность края. На протяжении сорока пяти верст имелась лишь одна приисковая деревушка Косой Брод, где был мост через реку Чусовую. Кроме этой деревушки, был еще Липовский кордон –что-то вроде станции для возчиков чугуна и мартена. Этот кордон был как раз на половине пути от Северского до Сысерти.
Чусовая, о которой я слыхал, как о главной реке «Полевской стороны», произвела обратное впечатление: стал вслух удивляться, зачем над такой речонкой построен большой и высокий мост.
Обратный возчик, с которым мы ехали, усмехнулся:
– Мы вот, как весной ездим, так другое говорим. Такой ли мост на этой реке надо! Того и жди, – разнесет по бревнышку. А им что! Сами, небось, в эту пору не ездят, а до нашего брата им и дела нет.
Я прекрасно понимал, что они – это заводское начальство, привык слышать, что всегда начальство старается сделать во вред рабочим, но здесь мне показалось требование чрезмерным.
– Над такой-то речонкой! Да у нас в Сысерти около Механического пруда вон какая ширь, а мост меньше здешнего.
– Не спорь-ка ты, не спорь! – вмешалась мама. – У нас ведь мост над спруженным местом, а здесь вольная река. Сама хоть не видала, а слыхала, что весной она сильно бушует.
– Того вон места не видать, – показал возчик на далекие кусты вправо от реки.
Я просто не поверил этому и по-ребячьи подумал:
«Задается своей Чусовой, а тут и лошадь искупать негде!»
После Чусовского моста дорога расходилась: вправо – хорошо накатанная, даже избитая – в Северский завод, прямо – в гору, такой же ширины, но какая-то зарастающая, похожая на зимник, шла дорога «на старый завод».
II
Как-то потом, в более позднем возрасте, мне пришлось «искать по приметам» один дом в Мраморском заводе.
Знакомый кустарь, приглашая к себе, говорил:
– Мой-то домок легко найти. От всех он на отличку. На мраморе поставлен, мрамором прикрыт, с боков столбы, а посредине окошко вроде венецианского. Не ошибешься, небось. Хоть не широко живу, зато у всякого на примете.
Казалось, что найти такой заметный дом в маленьком Мраморском поселке вовсе не трудно. На деле оказалось не так. Дважды прошел по единственной тогда улице поселка, но ничего похожего не увидел. Удивился, когда проходившая женщина показала пальцем на неказистую хибарку с единственным окошечком.
Только приглядевшись, понял, в чем тут дело: точные приметы указывались в шутливом тоне, а были приняты всерьез.
Избушка, верно, была «совсем на отличку» от всех других построек завода.
Стены были связаны не в угол как обычно, а сложены в столбы, как забор. Нижние бревна опирались на подобие фундамента из обломков серо– грязного камня. Крыши привычного вида избушка не имела. Сверху настланы были тонкие драницы, а чтобы их не сбрасывало ветром, на них наворочены были крупные обломки того же серо-грязного камня, что и внизу. Даже окошко, пожалуй, было можно назвать венецианским: ширина у него была горавдо больше высоты.
Мой мраморский приятель, несмотря на последнюю стадию чахотки, был неизменно веселый человек. Услышав о моих поисках, он сначала расхохотался, потом стал делать шутливые предположения:
– Искал, значит, дом на мраморном цоколе? Крышу из мраморной плитки? В голубой тон? Окошко в сажень ростом? По цоколю, поди, чеканку глядел? Самыми крупными литерами пущено: «Здесь проживает, нисколь горюшка не знает надгробных дел мастер Иван Степаныч Свешников». А внизу, в венчике: «Плиту делаю на совесть: живому не в силу, мертвому вовсе не поднять. Милости просим, го-го, заказчики».
Знакомый кустарь, приглашая к себе, говорил:
– Мой-то домок легко найти. От всех он на отличку. На мраморе поставлен, мрамором прикрыт, с боков столбы, а посредине окошко вроде венецианского. Не ошибешься, небось. Хоть не широко живу, зато у всякого на примете.
Казалось, что найти такой заметный дом в маленьком Мраморском поселке вовсе не трудно. На деле оказалось не так. Дважды прошел по единственной тогда улице поселка, но ничего похожего не увидел. Удивился, когда проходившая женщина показала пальцем на неказистую хибарку с единственным окошечком.
Только приглядевшись, понял, в чем тут дело: точные приметы указывались в шутливом тоне, а были приняты всерьез.
Избушка, верно, была «совсем на отличку» от всех других построек завода.
Стены были связаны не в угол как обычно, а сложены в столбы, как забор. Нижние бревна опирались на подобие фундамента из обломков серо– грязного камня. Крыши привычного вида избушка не имела. Сверху настланы были тонкие драницы, а чтобы их не сбрасывало ветром, на них наворочены были крупные обломки того же серо-грязного камня, что и внизу. Даже окошко, пожалуй, было можно назвать венецианским: ширина у него была горавдо больше высоты.
Мой мраморский приятель, несмотря на последнюю стадию чахотки, был неизменно веселый человек. Услышав о моих поисках, он сначала расхохотался, потом стал делать шутливые предположения:
– Искал, значит, дом на мраморном цоколе? Крышу из мраморной плитки? В голубой тон? Окошко в сажень ростом? По цоколю, поди, чеканку глядел? Самыми крупными литерами пущено: «Здесь проживает, нисколь горюшка не знает надгробных дел мастер Иван Степаныч Свешников». А внизу, в венчике: «Плиту делаю на совесть: живому не в силу, мертвому вовсе не поднять. Милости просим, го-го, заказчики».