Страница:
Поглядел дядя Вася на занятия, да и думает про себя:
«А ну-ко, попробую сам».
Только человек возрастной, свои ребята уж большенькие стают – ему и стыдно в таких годах ученьем заниматься. Так он что придумал? Вкрадче от своих-то семейных этим делом занялся. Как уснут все, он и садится за работу. Одна жена знала. От нее, понятно, не ухоронишься. Углядела, что мужик засиживаться стал, спрашивает;
– Ты что, отец, полуночничаешь?
Он сперва отговаривался:
– Работа, дескать, больно тонкая пришлась, а пальцы одубели, вот и разминаю их.
Жена все-таки доспрашивает, да его и самого тянет сказать про свою затею. Не зря, поди-ко, сказано; сперва подумай с подушкой, потом с женой. Ну, он и рассказал.
– Так и так… Придумал свой образец для отливки сготовить.
Жена посомневалась:
– Барское, поди-ко, это дело. Они к тому ученые, а ты что?
– Вот то-то, – отвечает, – и горе, что бары придумывают непонятное, а мне охота простое показать. Самое, значит, житейское. Скажем, бабку Анисью вылепить, как она прядет. Видела?
– Как, – отвечает, – не видела, коли чуть не каждый день к ним забегаю.
А по соседству с ними Безкресновы жили. У них в семье бабушка была, вовсе преклонных лет. Внучата у ней выросли, работы по дому сама хозяйка справляла, и у этой бабки досуг был. Только она – рабочая косточка – разве может без дела? Она и сидела день-деньской за пряжей, и все, понимаешь, на одном месте, у кадушки с водой. Дядя Вася эту бабку и заприметил. Нет-нет и зайдет к соседям будто за делом, а сам на бабку смотрит. Жене, видно, поглянулась мужнина затея.
– Что ж, – говорит, – старушка стоющая. Век прожила, худого о ней никто не скажет. Работящая, характером уветливая, на разговор не скупая. Только примут ли на заводе?
– Это, – отвечает, – полбеды, потому – глина некупленная и руки свои.
Вот и стал дядя Вася лепить бабку Анисью, со всем, сказать по– нонешнему, рабочим местом. Тут тебе и кадушка, и ковшичек сбоку привешен, и бабка сидит, сухонькими пальцами нитку подкручивает, а сама маленько на улыбе, вот-вот ласковое слово скажет.
Лепил, конечно, по памяти. Старуха об этом и не знала, а васина жена сильно любопытствовала. Каждую ночь подойдет и свою заметочку скажет:
– Потуже ровно надо ее подвязать. Не любит бабка распустихой ходить, да и не по-старушечьи этак-то платок носить.
– Ковшик у них будет поменьше. Нарочно давеча поглядела.
Ну, и прочее такое. Дядя Вася о котором поспорит, которое на приметку берет.
Ну, вылепил фигурку. Тут на него раздумье нашло,– показывать ли? Еще насмех подымут!
Все-таки решился, пошел сразу к управляющему. На счастье дяди Васи, управляющий тогда из добрых пришелся, неплохую память о себе в заводе оставил. Поглядел он торокинскую работу, понял, видно, да и говорит:
– Подожди маленько – придется мне посоветоваться.
Ну, прошло сколько-то времени, пришел дядя Вася домой, подает жене деньги.
– Гляди-ко, мать, деньги за модельку выдали! Да еще бумажку написали, чтоб вперед выдумывал, только никому, кроме своего завода, не продавал.
Так и пошла торокинская бабка по свету гулять. Сам же дядя Вася ее формовал и отливал. И, понимаешь, оказалась ходким товаром. Против других-то заводских поделок ее вовсе бойко разбирать стали. Дядя Вася перестал в работе таиться. Придет из литейной и при всех с глиной вожгается. Придумал на этот раз углевоза слепить, с коробом, с лошадью, все как на деле бывает.
На дядю Васю глядя, другие заводские мастера осмелели – тоже принялись лепить да резать, кому что любо. Подставку, скажем, для карандашей вроде рабочего бахила, пепельницу на манер капустного листка. Кто опять придумал вырезать девушку с корзинкой груздей, кто свою собачонку Шарика лепит-старается. Однем словом, пошло-поехало, живым потянуло.
Радуются все. Торокинскую бабку добром поминают.
– Это она всем нам дорожку показала.
Только недолго так-то было. Вдруг полный поворот вышел. Вызвал управляющий дядю Васю и говорит:
– Вот что, Торокин… Считаю я тебя самолучшим мастером, потому от работы в заводе не отказываю. Только больше лепить не смей. Оконфузил ты меня своей моделькой.
А прочих, которые по торокинской дорожке пошли – лепить да резать стали, – тех всех до одного с завода прогнал.
Люди, понятно, как очумелые стали: за что, про что такая напасть? Кинулись к дяде Васе:
– Что такое? О чем с тобой управляющий разговаривал?
Дядя Вася не потаил, рассказал, как было. На другой день его опять к управляющему потянули. Не в себе вышел, в глаза не глядит, говорит срыву:
– Ты, Торокин, лишних слов не говори! Ведено мне тебя в первую голову с завода вышвырнуть. Так и в бумаге написано. Только семью твою жалеючи оставляю.
– Коли так, – отвечает дядя Вася, – могу и сам уйти. Прокормлюсь как-нибудь на стороне. Управляющему, видно, вовсе стыдно стало.
– Не могу, – говорит, – этого допустить, потому как сам тебя, можно сказать, в это дело втравил. Подожди, может, еще переменится. Только об этом разговоре никому не сказывай.
Управляющий-то, видишь, сам в этом деле по-другому думал.
Которые поближе к нему стояли, те сказывали, – за большую себе обиду этот барский приказ принял, при других жаловался:
– Кабы не старость, дня бы тут лишнего не прожил.
Он – управляющий этот – с характером мужик был, вовсе ержистый. Чуть не по нему, сейчас:
– Живите, не тужите, обо мне не скучайте! Я по вам и подавно тосковать не стану, потому владельцев много, а настояще знающих по заводскому делу нехватка. Найду место, где дураков поменьше, толку побольше.
Скажет так и вскорости на другое место уедет. По многим заводам хорошо знали его. Рабочие везде одобряли, да и владельцы хватались. Сманивали даже.
Все, понятно, знали – человек неспокойный, не любит, чтоб его под локоть толкали, зато умеет много лишних рублей находить на таких местах, где другие ровным счетом ничего не видят.
Владельцев заводских это и приманивало.
Перед Каслями-то этот управляющий на Омутинских заводах служил, у купцов Пастуховых. Разругался из-за купецкой прижимки в копейках. Думал – в Каслях попроще с этим будет, а вон что вышло: управляющий целым округом не может на свой глаз модельку выбрать. Кому это по нраву придется?
Управляющий и обижался, а уж, видно, остарел, посмяк характером– то, побаиваться стал. Вот он и наказывал дяде Васе, чтоб тот помалкивал.
Дяде Васе как быть? Передал все-таки потихоньку эти слова товарищам. Те видят – не тут началось, не тут и кончится. Стали доискиваться, да и разузнали все до тонкости.
Каслинские заводы, видишь, за наследниками купцов Расторгуевых значились. А это уж так повелось – где богатое купецкое наследство, там непременно какой-нибудь немец пристроился. К Расторгуевскому подобрался фон-барон Меллер да еще Закомельский. Чуешь, – какой коршун? После пятого году на все государство прославился палачом да вешателем.
В ту пору этот Меллер-Закомельский еще молодым жеребчиком ходил. Только что на Расторгуевой женился и вроде как главным хозяином стал.
Их ведь – наследников-то расторгуевских – не один десяток считался, а весили они по-разному. У кого частей мало, тот мало и значил. Меллер больше всех частей получил, – вот и вышел в главного.
У этого Меллера была в родне какая-то тетка Каролина. Она будто Меллера и воспитала. Вырастила, значит, дубину на рабочую спину. Тоже, сказывают, важная барыня – баронша. Приезжала она к нам на завод. Кто видел, говорили – сильно сытая, вроде стоячей перины, ежели сдаля поглядеть.
И почему-то эта тетка Каролина считалась понимающей в фигурном литье. Как новую модель выбирать, так Меллер завсегда с этой теткой совет держал. Случалось, она и одна выбирала. В литейном подсмеивались:
– Подобрано на немецкой тетки глаз – нашему брату не понять.
Ну, так вот… Уехала эта тетка Каролина куда-то за границу. Долго там ползала. Кто говорит – лечилась, кто говорит – забавлялась на старости лет. Это ее дело. Только в ту пору как раз торокинская чугунная бабушка и выскочила, а за ней и другие такие штучки воробушками вылетать стали а ходко по рукам пошли.
Меллеру, видно, не до этого было, либо он на барыши позарился, только облегчение нашим мастерам и случилось. А как приехала немецкая тетка домой, так сразу перемена дела вышла.
Визгом да слюной чуть не изошлась, как увидела чугунную бабушку. На племянничка своего поднялась, корит его всяко в том смысле: скоро, дескать, до того дойдешь, что своего кучера либо дворника себе на стол поставишь. Позор на весь свет!
Меллер, видно, умишком небогат был, забеспокоился:
– Простите-извините, любезная тетушка, – не доглядел. Сейчас дело поправим.
И пишет выговор управляющему со строгим предписаньем – всех нововыявленных заводских художников немедленно с завода долой, а модели их навсегда запретить.
Так вот и плюнула немецкая тетка Каролинка со своим дорогим племянничком нашим каслинским мастерам в самую душу. Ну, только чугунная бабушка за все отплатила.
Пришла раз Каролинка к важному начальнику, с которым ей говорить-то с поклоном надо. И видит – на столе у этого начальника, на самом видном месте, торокинская работа стоит. Каролинка, понятно, смолчала бы, да хозяин сам спросил:
– Ваших заводов литье?
– Наших, – отвечает.
– Хорошая, – говорит, – вещица. Живым от нее пахнет.
Пришлось Каролинке поддакивать:
– О, та! Ошень превосходный рапот.
Другой раз случай за границей вышел. Чуть ли не в Париже. Увидела Каролинка торокинскую работу и давай всякую пустяковину молоть:
– По недогляду, дескать, эта отливка прошла. Ничем эта старушка не замечательна.
Каролинке на это вежливенько и говорят:
– Видать, вы, мадама, без понятия в этом деле. Тут живое мастерство ценится, а оно всякому понимающему сразу видно.
Пришлось Каролинке и это проглотить. Приехала домой, а там любезный племянничек пеняет:
– Что же вы, дорогая тетушка, меня конфузите да в убыток вводите. Отливки-то, которые по вашему выбору, вовсе никто не берет. Совладельцы даже обижаются, да и в газетах нехорошо пишут.
И подает ей газетку, а там прописано про наше каслинское фигурное литье. Отливка, дескать, лучше нельзя, а модели выбраны – никуда. К тому подведено, что выбор доверен не тому, кому надо.
– Либо, – говорит, – в Каслях на этом деле сидит какой чудак с чугунными мозгами, либо оно доверено старой барыне немецких кровей.
Кто-то, видно, прямо метил в немецкую Каролинку. Может, заводские художники дотолкали.
Меллер-Закомельский сильно старался узнать, кто написал, да не добился. А Каролинку после того случаю пришлось все-таки отстранить от заводского дела. Другие владельцы настояли. Так она, эта Каролинка, с той поры прямо тряслась от злости, как случится где увидеть торокинскую работу.
Да еще что? Стала эта чугунная бабушка мерещиться Каролинке.
Как останется в комнате одна, так в дверях и появится эта фигурка и сразу начнет расти. Жаром от нее несет, как от неостывшего литья, а она еще упреждает:
– Ну-ко, ты, перекисло тесто, поберегись, кабы не изжарить.
Каролинка в угол забьется, визг на весь дом подымет, а прибегут
– никого нет.
От этого перепугу будто и убралась к чертовой бабушке немецкая тетушка. Памятник-то ей в нашем заводе отливали. Немецкой, понятно, выдумки: крылья большие, а легкости нет. Старый Кузьмич перед бронзировкой поглядел на памятник, поразбирал мудреную надпись, да и говорит:
– Ангел яичко снес, да и думает: то ли садиться, то ли подождать?
После революции в ту же чортову дыру замели каролинкину родню – всех Меллеров-Закомельских, которые убежать не успели.
Полсотни годов прошло, как ушел из жизни с большой обидой неграмотный художник Василий Федорыч Торокин, а работа его и теперь живет.
В разных странах на письменных столах и музейных полках сидит себе чугунная бабушка, сухонькими пальцами нитку подкручивает, а сама маленько на улыбе– вот-вот ласковое слово скажет:
– Погляди-ко, погляди, дружок, на бабку Анисью. Давно жила. Косточки мои, поди, в пыль рассыпались, а нитка моя, может, и посейчас внукам-правнукам служит. Глядишь, кто и помянет добрым словом. Честно, дескать, жизнь прожила, и по старости сложа руки не сидела. Али взять хоть Васю Торокина. С пеленок его знала, потому в родстве мы да и по суседству. Мальчонком стал в литейную бегать. Добрый мастер вышел. С дорогим глазом, с золотой рукой. Изобидели его немцы, хотели его мастерство испоганить, а что вышло? Как живая, поди-ко, сижу, с тобой разговариваю, памятку о мастере даю – о Василье Федорыче Торокине.
Так-то, милачок! Работа – она штука долговекая. Человек умрет, а дело его останется. Вот ты и смекай, как жить-то.
ХРУСТАЛЬНЫЙ ЛАК
«А ну-ко, попробую сам».
Только человек возрастной, свои ребята уж большенькие стают – ему и стыдно в таких годах ученьем заниматься. Так он что придумал? Вкрадче от своих-то семейных этим делом занялся. Как уснут все, он и садится за работу. Одна жена знала. От нее, понятно, не ухоронишься. Углядела, что мужик засиживаться стал, спрашивает;
– Ты что, отец, полуночничаешь?
Он сперва отговаривался:
– Работа, дескать, больно тонкая пришлась, а пальцы одубели, вот и разминаю их.
Жена все-таки доспрашивает, да его и самого тянет сказать про свою затею. Не зря, поди-ко, сказано; сперва подумай с подушкой, потом с женой. Ну, он и рассказал.
– Так и так… Придумал свой образец для отливки сготовить.
Жена посомневалась:
– Барское, поди-ко, это дело. Они к тому ученые, а ты что?
– Вот то-то, – отвечает, – и горе, что бары придумывают непонятное, а мне охота простое показать. Самое, значит, житейское. Скажем, бабку Анисью вылепить, как она прядет. Видела?
– Как, – отвечает, – не видела, коли чуть не каждый день к ним забегаю.
А по соседству с ними Безкресновы жили. У них в семье бабушка была, вовсе преклонных лет. Внучата у ней выросли, работы по дому сама хозяйка справляла, и у этой бабки досуг был. Только она – рабочая косточка – разве может без дела? Она и сидела день-деньской за пряжей, и все, понимаешь, на одном месте, у кадушки с водой. Дядя Вася эту бабку и заприметил. Нет-нет и зайдет к соседям будто за делом, а сам на бабку смотрит. Жене, видно, поглянулась мужнина затея.
– Что ж, – говорит, – старушка стоющая. Век прожила, худого о ней никто не скажет. Работящая, характером уветливая, на разговор не скупая. Только примут ли на заводе?
– Это, – отвечает, – полбеды, потому – глина некупленная и руки свои.
Вот и стал дядя Вася лепить бабку Анисью, со всем, сказать по– нонешнему, рабочим местом. Тут тебе и кадушка, и ковшичек сбоку привешен, и бабка сидит, сухонькими пальцами нитку подкручивает, а сама маленько на улыбе, вот-вот ласковое слово скажет.
Лепил, конечно, по памяти. Старуха об этом и не знала, а васина жена сильно любопытствовала. Каждую ночь подойдет и свою заметочку скажет:
– Потуже ровно надо ее подвязать. Не любит бабка распустихой ходить, да и не по-старушечьи этак-то платок носить.
– Ковшик у них будет поменьше. Нарочно давеча поглядела.
Ну, и прочее такое. Дядя Вася о котором поспорит, которое на приметку берет.
Ну, вылепил фигурку. Тут на него раздумье нашло,– показывать ли? Еще насмех подымут!
Все-таки решился, пошел сразу к управляющему. На счастье дяди Васи, управляющий тогда из добрых пришелся, неплохую память о себе в заводе оставил. Поглядел он торокинскую работу, понял, видно, да и говорит:
– Подожди маленько – придется мне посоветоваться.
Ну, прошло сколько-то времени, пришел дядя Вася домой, подает жене деньги.
– Гляди-ко, мать, деньги за модельку выдали! Да еще бумажку написали, чтоб вперед выдумывал, только никому, кроме своего завода, не продавал.
Так и пошла торокинская бабка по свету гулять. Сам же дядя Вася ее формовал и отливал. И, понимаешь, оказалась ходким товаром. Против других-то заводских поделок ее вовсе бойко разбирать стали. Дядя Вася перестал в работе таиться. Придет из литейной и при всех с глиной вожгается. Придумал на этот раз углевоза слепить, с коробом, с лошадью, все как на деле бывает.
На дядю Васю глядя, другие заводские мастера осмелели – тоже принялись лепить да резать, кому что любо. Подставку, скажем, для карандашей вроде рабочего бахила, пепельницу на манер капустного листка. Кто опять придумал вырезать девушку с корзинкой груздей, кто свою собачонку Шарика лепит-старается. Однем словом, пошло-поехало, живым потянуло.
Радуются все. Торокинскую бабку добром поминают.
– Это она всем нам дорожку показала.
Только недолго так-то было. Вдруг полный поворот вышел. Вызвал управляющий дядю Васю и говорит:
– Вот что, Торокин… Считаю я тебя самолучшим мастером, потому от работы в заводе не отказываю. Только больше лепить не смей. Оконфузил ты меня своей моделькой.
А прочих, которые по торокинской дорожке пошли – лепить да резать стали, – тех всех до одного с завода прогнал.
Люди, понятно, как очумелые стали: за что, про что такая напасть? Кинулись к дяде Васе:
– Что такое? О чем с тобой управляющий разговаривал?
Дядя Вася не потаил, рассказал, как было. На другой день его опять к управляющему потянули. Не в себе вышел, в глаза не глядит, говорит срыву:
– Ты, Торокин, лишних слов не говори! Ведено мне тебя в первую голову с завода вышвырнуть. Так и в бумаге написано. Только семью твою жалеючи оставляю.
– Коли так, – отвечает дядя Вася, – могу и сам уйти. Прокормлюсь как-нибудь на стороне. Управляющему, видно, вовсе стыдно стало.
– Не могу, – говорит, – этого допустить, потому как сам тебя, можно сказать, в это дело втравил. Подожди, может, еще переменится. Только об этом разговоре никому не сказывай.
Управляющий-то, видишь, сам в этом деле по-другому думал.
Которые поближе к нему стояли, те сказывали, – за большую себе обиду этот барский приказ принял, при других жаловался:
– Кабы не старость, дня бы тут лишнего не прожил.
Он – управляющий этот – с характером мужик был, вовсе ержистый. Чуть не по нему, сейчас:
– Живите, не тужите, обо мне не скучайте! Я по вам и подавно тосковать не стану, потому владельцев много, а настояще знающих по заводскому делу нехватка. Найду место, где дураков поменьше, толку побольше.
Скажет так и вскорости на другое место уедет. По многим заводам хорошо знали его. Рабочие везде одобряли, да и владельцы хватались. Сманивали даже.
Все, понятно, знали – человек неспокойный, не любит, чтоб его под локоть толкали, зато умеет много лишних рублей находить на таких местах, где другие ровным счетом ничего не видят.
Владельцев заводских это и приманивало.
Перед Каслями-то этот управляющий на Омутинских заводах служил, у купцов Пастуховых. Разругался из-за купецкой прижимки в копейках. Думал – в Каслях попроще с этим будет, а вон что вышло: управляющий целым округом не может на свой глаз модельку выбрать. Кому это по нраву придется?
Управляющий и обижался, а уж, видно, остарел, посмяк характером– то, побаиваться стал. Вот он и наказывал дяде Васе, чтоб тот помалкивал.
Дяде Васе как быть? Передал все-таки потихоньку эти слова товарищам. Те видят – не тут началось, не тут и кончится. Стали доискиваться, да и разузнали все до тонкости.
Каслинские заводы, видишь, за наследниками купцов Расторгуевых значились. А это уж так повелось – где богатое купецкое наследство, там непременно какой-нибудь немец пристроился. К Расторгуевскому подобрался фон-барон Меллер да еще Закомельский. Чуешь, – какой коршун? После пятого году на все государство прославился палачом да вешателем.
В ту пору этот Меллер-Закомельский еще молодым жеребчиком ходил. Только что на Расторгуевой женился и вроде как главным хозяином стал.
Их ведь – наследников-то расторгуевских – не один десяток считался, а весили они по-разному. У кого частей мало, тот мало и значил. Меллер больше всех частей получил, – вот и вышел в главного.
У этого Меллера была в родне какая-то тетка Каролина. Она будто Меллера и воспитала. Вырастила, значит, дубину на рабочую спину. Тоже, сказывают, важная барыня – баронша. Приезжала она к нам на завод. Кто видел, говорили – сильно сытая, вроде стоячей перины, ежели сдаля поглядеть.
И почему-то эта тетка Каролина считалась понимающей в фигурном литье. Как новую модель выбирать, так Меллер завсегда с этой теткой совет держал. Случалось, она и одна выбирала. В литейном подсмеивались:
– Подобрано на немецкой тетки глаз – нашему брату не понять.
Ну, так вот… Уехала эта тетка Каролина куда-то за границу. Долго там ползала. Кто говорит – лечилась, кто говорит – забавлялась на старости лет. Это ее дело. Только в ту пору как раз торокинская чугунная бабушка и выскочила, а за ней и другие такие штучки воробушками вылетать стали а ходко по рукам пошли.
Меллеру, видно, не до этого было, либо он на барыши позарился, только облегчение нашим мастерам и случилось. А как приехала немецкая тетка домой, так сразу перемена дела вышла.
Визгом да слюной чуть не изошлась, как увидела чугунную бабушку. На племянничка своего поднялась, корит его всяко в том смысле: скоро, дескать, до того дойдешь, что своего кучера либо дворника себе на стол поставишь. Позор на весь свет!
Меллер, видно, умишком небогат был, забеспокоился:
– Простите-извините, любезная тетушка, – не доглядел. Сейчас дело поправим.
И пишет выговор управляющему со строгим предписаньем – всех нововыявленных заводских художников немедленно с завода долой, а модели их навсегда запретить.
Так вот и плюнула немецкая тетка Каролинка со своим дорогим племянничком нашим каслинским мастерам в самую душу. Ну, только чугунная бабушка за все отплатила.
Пришла раз Каролинка к важному начальнику, с которым ей говорить-то с поклоном надо. И видит – на столе у этого начальника, на самом видном месте, торокинская работа стоит. Каролинка, понятно, смолчала бы, да хозяин сам спросил:
– Ваших заводов литье?
– Наших, – отвечает.
– Хорошая, – говорит, – вещица. Живым от нее пахнет.
Пришлось Каролинке поддакивать:
– О, та! Ошень превосходный рапот.
Другой раз случай за границей вышел. Чуть ли не в Париже. Увидела Каролинка торокинскую работу и давай всякую пустяковину молоть:
– По недогляду, дескать, эта отливка прошла. Ничем эта старушка не замечательна.
Каролинке на это вежливенько и говорят:
– Видать, вы, мадама, без понятия в этом деле. Тут живое мастерство ценится, а оно всякому понимающему сразу видно.
Пришлось Каролинке и это проглотить. Приехала домой, а там любезный племянничек пеняет:
– Что же вы, дорогая тетушка, меня конфузите да в убыток вводите. Отливки-то, которые по вашему выбору, вовсе никто не берет. Совладельцы даже обижаются, да и в газетах нехорошо пишут.
И подает ей газетку, а там прописано про наше каслинское фигурное литье. Отливка, дескать, лучше нельзя, а модели выбраны – никуда. К тому подведено, что выбор доверен не тому, кому надо.
– Либо, – говорит, – в Каслях на этом деле сидит какой чудак с чугунными мозгами, либо оно доверено старой барыне немецких кровей.
Кто-то, видно, прямо метил в немецкую Каролинку. Может, заводские художники дотолкали.
Меллер-Закомельский сильно старался узнать, кто написал, да не добился. А Каролинку после того случаю пришлось все-таки отстранить от заводского дела. Другие владельцы настояли. Так она, эта Каролинка, с той поры прямо тряслась от злости, как случится где увидеть торокинскую работу.
Да еще что? Стала эта чугунная бабушка мерещиться Каролинке.
Как останется в комнате одна, так в дверях и появится эта фигурка и сразу начнет расти. Жаром от нее несет, как от неостывшего литья, а она еще упреждает:
– Ну-ко, ты, перекисло тесто, поберегись, кабы не изжарить.
Каролинка в угол забьется, визг на весь дом подымет, а прибегут
– никого нет.
От этого перепугу будто и убралась к чертовой бабушке немецкая тетушка. Памятник-то ей в нашем заводе отливали. Немецкой, понятно, выдумки: крылья большие, а легкости нет. Старый Кузьмич перед бронзировкой поглядел на памятник, поразбирал мудреную надпись, да и говорит:
– Ангел яичко снес, да и думает: то ли садиться, то ли подождать?
После революции в ту же чортову дыру замели каролинкину родню – всех Меллеров-Закомельских, которые убежать не успели.
Полсотни годов прошло, как ушел из жизни с большой обидой неграмотный художник Василий Федорыч Торокин, а работа его и теперь живет.
В разных странах на письменных столах и музейных полках сидит себе чугунная бабушка, сухонькими пальцами нитку подкручивает, а сама маленько на улыбе– вот-вот ласковое слово скажет:
– Погляди-ко, погляди, дружок, на бабку Анисью. Давно жила. Косточки мои, поди, в пыль рассыпались, а нитка моя, может, и посейчас внукам-правнукам служит. Глядишь, кто и помянет добрым словом. Честно, дескать, жизнь прожила, и по старости сложа руки не сидела. Али взять хоть Васю Торокина. С пеленок его знала, потому в родстве мы да и по суседству. Мальчонком стал в литейную бегать. Добрый мастер вышел. С дорогим глазом, с золотой рукой. Изобидели его немцы, хотели его мастерство испоганить, а что вышло? Как живая, поди-ко, сижу, с тобой разговариваю, памятку о мастере даю – о Василье Федорыче Торокине.
Так-то, милачок! Работа – она штука долговекая. Человек умрет, а дело его останется. Вот ты и смекай, как жить-то.
ХРУСТАЛЬНЫЙ ЛАК
Наши старики по Тагилу да по Невьянску тайность одну знали. Не то чтоб сильно по важному делу, а так, для домашности да для веселья глазу они рисовку в железо вгоняли.
Ремесло занятное и себе не в убыток, а вовсе напротив. Прибыльное, можно сказать, мастерство. Поделка, видишь, из дешевых, спрос на нее большой, а знающих ту хитрость мало. Семей, поди, с десяток по Тагилу да столько же, может, по Невьянску. Они и кормились от этого ремесла. И неплохо, сказать, кормились.
Дело по видимости простое. Нарисуют кому что любо на железном подносе, либо того проще – вырежут с печатного картинку какую, наклеят ее и покроют лаком. А лак такой, что через него все до капельки видно, и станет та рисовка либо картинка как влитая в железо. Глядишь и не поймешь, как она туда попала. И держится крепко. Ни жаром, ни морозом ее не берет. Коли случится какую домашнюю кислоту на поднос пролить либо вино сплеснуть – вреда подносу нет. На что едучие настойки в старину бывали, от тех даже пятна не оставалось. Паяльную кислоту, коей железо к железу крепят, и ту, сказывают, доброго мастерства подносы выдерживали. Ну, конечно, ежели царской водкой либо купоросным маслом капнуть – дырка будет. Тут не заспоришь, потому как против них не то что лак, а чугун и железо выстоять не могут.
Сила мастерства, значит, в этом лаке и состояла.
Такой лачок, понятно, не в лавках покупали, а сама варили. А как да из чего, про то одни главные мастера знали и тайность эту крепко держали.
Назывался этот лак, глядя по месту, либо тагильским, либо невьянским, а больше того – хрустальным.
Слух об этом хрустальном лаке далеко прошел и до чужих краев, видно, докатился. И вот объявился в здешних местах вроде, сказать, проезжающий барин из немцев. Птаха, видать, из больших. От заводского начальства ему все устроено, а урядник да стражники чуть не стелют солому под ноги тому немцу.
Стал этот проезжающий будто заводы да рудники осматривать. Глядит легонько, с пятого на десятое, а мастерские, в коих подносы делали, небось, ни одну не пропустил. Да еще та заметка вышла, что в провожатых в этом разе завсегда урядник ходил.
В мастерских покупал немец поделку, всяко ее нахваливал, а больше того допытывался, как такой лак варят.
Мастера, как на подбор, из староверов были. Сердить урядника им не с руки, потому – он может прижимку по вере подстроить. Мастера, значит, и старались мяконько отойти: со всяким обхождением плели немцу околесицу. И так надо понимать, – спозаранку сговорились, потому – в одно слово у них выходило.
Дескать, так и так, варим на постном масле шеллак да сандарак. На ведро берем одного столько-то, другого – столько да еще голландской сажи с пригоршни подкидываем. Можно и побольше – это делу не помеха. А время так замечать надо. Как появится на масле первый пузырь, читай от этого пузыря молитву исусову три раза, да снимай с огня. Коли ловко угадаешь, выйдет лак слеза-слезой, коли запозднишься либо заторопишься – станет сажа-сажей.
Немец все составы записал, а про время мало любопытствовал. Рассудил, видно, про себя: были бы составы ведомы, а время по минутам подогнать можно.
С тем и уехал. Какой хрусталь у него вышел, про то не сказывал. Только вскорости объявился в Тагиле опять приезжий. Этот вовсе другой статьи. Вроде как из лавочных сидельцев, кои навыкли всякого покупателя оболгать да облапошить. Смолоду, видно, на нашей земле топчется.
Потому – говорит четко. Из себя пухлявый, а ходу легкого: как порховка по заводу летает. На немца будто и не походит, и прозванье ему самое простое – Федор Федорыч. Только глаза у этого Двоефеди белесые, вовсе бесстыжие, и руки короткопалые. Самая, значит, та примета, которая вора кажет. Да еще приметливые люди углядели: на правой руке рванинка. Накосо через всю ладонь прошла. Похоже, либо за нож хватался, либо рубанули по этому месту, да скользом пришлось. Однем словом, из таких бывальцев, с коими один на один спать остерегайся.
Вот живет этот короткопалый Двоефедя в заводе неделю, другую. Живет месяц. Со всеми торгашами снюхался, к начальству вхож, с заводскими служаками знакомство свел. Попить-погулять в кабаке не чурается и денег, видать, не жалеет: не столь у других угощается, сколько сам угощает. Одно слово, простягу из себя строит. Только и то замечают люди. Дела у него никакого нет, а разговор к одному клонит: про подносных мастеров расспрашивает, кто чем дышит, у кого какая семейственность да какой норов. Ну, все до тонкости. И то, как говорится, ему скажи, у кого, в котором месте спина свербит, у кого ноги мокнут.
Расспрашивает этак-то, а сам по мастерским не ходит, будто к этому без интересу. Ну, заводские, понятно, видят, о чем немец хлопочет, меж собой пересмеиваются.
– Ходит кошка, воробья не видит, а тот близенько поскакивает, да сам зорко поглядывает.
Любопытствуют, что дальше будет. Через какую подворотню короткопалый за хрустальным лаком подлезать станет.
Дело, конечно, не из легоньких. Староверы, известно, народ трудный. Без уставной молитвы к ним и в избы не попадешь. На чужое угощенье не больно зарны. Когда, случается, винишком забавляются, так своим кругом. С чужаками в таком разе не якшаются, за грех даже такое почитают. Вот и подойди к ним!
За деньги тоже никого купить невозможно, – потому – видать, что за эту тайность у всех мастеров головы позаложены. В случае чего остальные артелью убить могут.
Ну, все-таки немец нашел подход.
В числе прочих мастеров по подносному делу был в Тагиле Артюха Сергач. Он, конечно, тоже из староверов вышел, да от веры давно откачнулся. С молодых лет, сказывают, слюбился с одной девчонкой. Старики давай его усовещать: негоже дело, потому она из церковных, а он уперся: хочу с этой девахой в закон вступить. Тут, понятно, всего было. Только Артюха на своем устоял и от старой веры отшатился. А как мужик задорный, он еще придумал сережку себе в ухо пристроить. Нате-ко, мол, поглядите! За это Артюху и прозвали Сергачом.
К той поре Артюха уж в пожилых ходил. Вовсе густобородый мужик, а задору не потерял. Нет-нет и придумает что-нибудь новенькое либо какую негодную начальству картинку в поднос вгонит. Из-за этого артюхина поделка на большой славе была.
Тайность с лаком он, конечно, не хуже других мастеров знал.
Вот к этому Артюхе Сергачу и стал немецкий Двоефедя подъезжать с разговорами, а тот, можно сказать, сам навстречу идет. Не хуже немца на пустом месте разводы разводит.
Кто настояще понимал Артюху, те переговариваются:
– Мужик с выдумкой – покажет он короткопалому коку с сокой.
А мастера, кои тайность с лаком знали, забеспокоились, грозятся:
– Гляди, Артемий! Выболтаешь – худо будет. Сергач на это и говорит по-хорошему:
– Что вы, старики. Неуж у меня совесть подымется свое родное немцу продать. Другой, поди-ко, интерес имею. Того немца обманно тележным лаком спровадили, а этого мне охота в таком виде домой пустить, чтоб в башке угар, а в кошельке хрусталь. Тогда, небось, другим неповадно будет своим нюхтилом в наши дела соваться.
Мастера все-таки свое твердят:
– Дело твое, а в случае – не пощадим!
– Какая, – отвечает, – может быть пощада за такие дела! Только будьте в надежде – не прошибусь. И о деньгах не беспокойтесь. Сколь выжму из немца, на всех разделю, потому лак не мой, а наш тагильский да невьянский.
Мастера недолюбливали Артюху за старое, а все ж таки знали, – в словах он не верткий: что скажет, то и сделает. Поверили маленько, ушли, а Сергач после этого разговору в открытую по кабакам с немцем пошел да еще сам стал о хрустальном лаке заговаривать.
Немец, понятно, рад-радехонек, словами Артюху всяко подталкивает. Ну, ясное дело, договорились.
– Хошь – продам?
И сразу цену сказал. С большим, конечно, запросом. Немец сперва хитрил: дескать, раденья к такому делу не имею. Мало погодя рядиться стал. Столковались за сколько-то там тысяч, только немец уговаривается:
– За одну словесность ни копейки не дам. Сперва ты мне все покажи: как варят, как им железо кроют. Когда все своими глазами увижу да своей рукой опробую, тогда получай сполна.
Артюха на это смеется.
– Наша, – говорит, – земля таких дураков не рожает, чтоб сперва тайность открыть, а лотом расчет выхаживать. Тут, – говорит, – заведено наоборот: сперва деньги на кон, потом показ будет.
Немец, понятно, жмется, – боится деньги просадить.
– Не согласен, – говорит, – на это.
Тогда Артюха вроде как на уступку пошел.
– Коли, – говорит, – ты такой боязливый, вот мое последнее слово. Тысячу рублей задаток отдаешь сейчас, остальные деньги надежному заручнику. Ежели я что сделаю неправильно – получай эти деньги обратно, ежели у тебя понятия либо духу не хватит – мои деньги.
Этот разговор о заручнике пришелся по нраву немцу, он и давай перебирать своих знакомцев. Этого, дескать, можно бы либо вон того. Хорошие люди, самостоятельные. И все, понятно, торгашей выставляет. Послушал Артюха и отрезал прямиком:
– Не труди-ко язык! Таких мне и близко не надо. Заручником ставлю дедушку Мирона Саватеича из литейной. Он хоть старой веры, а правильной тропой ходит. Кого хочешь спроси. Самая подлая душа не насмелится худое про него сказать. Ему и деньги отдашь. А коли надобно свидетелей, ставь двоих, каких тебе любо, только с уговором, чтоб при показе они своих носов не совали.
К этому не допускаю.
Немцу делать нечего, – согласился. Вечером сходили к дедушке Мирону. Он по началу заартачился. Строго так стал доспрашивать Артюху: .
– Какое твое право тайность продавать, коли ей другие мастера тоже кормятся? Артюха на это говорит:
– Наши мастера не без глаз ходят, и я свою голову не в рубле ставлю. Одна сережка, поди-ко, дороже стоит, потому – золотая да еще с камнем. А только, знаешь, в игре на каждую сторону заводило полагается.
Немец, понятно, не уразумел этого разговору, а дедушко Мирон понял, – мастерам дело известно, с немцем игра на смекалку идет, а заводилом с нашей стороны поставлен Артюха Сергач.
Дедушко еще подумал маленько. Перевел, видно, в голове, почему Артюху заводилом ставят. И то прикинул: мужик с причудой, а надежный, – говорит твердо:
– Ладно. Приму деньги при двух свидетелях. А какой уговор будет?
Артюха и спрашивает:
– Знаешь наше ремесло?
– Как, – отвечает, – не знать, коли в этом заводе век живу. Видал, как подносы выгибают да рисовку на них выводят, либо картинки наклеивают, а потом в горячих банях ту поделку лаком кроют. А какого составу тот лак – это ведомо только мастерам.
– Ну так вот, – говорит Артюха, – берусь я на глазах этого приезжего сварить лак, и может он мерой и весом записать составы. А когда лак доспеет, берусь при этом же приезжем покрыть дюжину подносов, какие он выберет. И может он, коли пожелает и силы хватит, своей рукой ту работу попробовать. Коли после этого поделка окажется хорошей, отдашь деньги мне, коли что не выйдет – деньги обратно ему.
Немец свое выговаривает: сварить лаку не меньше четвертной бутыли, до дела лак хранить за печатью, и остаток может немец взять с собой.
Артюха на это согласен, одно оговорил:
– Хранить за печатью в стеклянной посуде, чтоб отстой во-время углядеть.
Столковались на этом. Дедушко Мирон тогда и говорит немецкому Двоефеде:
– Тащи деньги. Зови своих свидетелей. Надо при них уговор сказать, чтоб потом пустых разговоров не вышло.
Сбегал немец за деньгами, привел двух своих знакомцев. Артюха вдругорядь сказал уговор, а немец свое выставляет да еще то выряжает, чтоб дюжину подносов, кои при пробе выйдут, ему получить бесплатно.
Артюха усмехнулся и промолвил:
– Тринадцатый на придачу получишь!
Немец после этого поежился, похинькал, что денег много закладывать надо, да дедушко Мирон заворчал:
– Коли денег жалко, на что тогда людей беспокоишь. Не от безделья мне с тобой балясничать! Либо отдавай деньги, либо ступай домой!
Отдал тогда немец деньги, а Сергач и говорит:
– С утра приходи, – лак варить буду. На другой день немец прибежал с весами да какими-то трубочками и четвертную бутыль приволок.
Артюха, конечно, стал лак варить из тех сортов, про кои проезжему немецкому барину сказывалось. Короткопалый Двоефедя, видать, сомневается, а сперва молчал. Ну, как стал Артюха горстями сажу подкидывать, не утерпел, проговорился:
– Черный лак из этого выйдет! Артюха прицепился к этому слову:
– Ты как узнал? Видно, сам варить пробовал?
Немец отговаривается: по книжкам, дескать, составы знаю, а самому варить не доводилось. Артюха свое твердит:
Ремесло занятное и себе не в убыток, а вовсе напротив. Прибыльное, можно сказать, мастерство. Поделка, видишь, из дешевых, спрос на нее большой, а знающих ту хитрость мало. Семей, поди, с десяток по Тагилу да столько же, может, по Невьянску. Они и кормились от этого ремесла. И неплохо, сказать, кормились.
Дело по видимости простое. Нарисуют кому что любо на железном подносе, либо того проще – вырежут с печатного картинку какую, наклеят ее и покроют лаком. А лак такой, что через него все до капельки видно, и станет та рисовка либо картинка как влитая в железо. Глядишь и не поймешь, как она туда попала. И держится крепко. Ни жаром, ни морозом ее не берет. Коли случится какую домашнюю кислоту на поднос пролить либо вино сплеснуть – вреда подносу нет. На что едучие настойки в старину бывали, от тех даже пятна не оставалось. Паяльную кислоту, коей железо к железу крепят, и ту, сказывают, доброго мастерства подносы выдерживали. Ну, конечно, ежели царской водкой либо купоросным маслом капнуть – дырка будет. Тут не заспоришь, потому как против них не то что лак, а чугун и железо выстоять не могут.
Сила мастерства, значит, в этом лаке и состояла.
Такой лачок, понятно, не в лавках покупали, а сама варили. А как да из чего, про то одни главные мастера знали и тайность эту крепко держали.
Назывался этот лак, глядя по месту, либо тагильским, либо невьянским, а больше того – хрустальным.
Слух об этом хрустальном лаке далеко прошел и до чужих краев, видно, докатился. И вот объявился в здешних местах вроде, сказать, проезжающий барин из немцев. Птаха, видать, из больших. От заводского начальства ему все устроено, а урядник да стражники чуть не стелют солому под ноги тому немцу.
Стал этот проезжающий будто заводы да рудники осматривать. Глядит легонько, с пятого на десятое, а мастерские, в коих подносы делали, небось, ни одну не пропустил. Да еще та заметка вышла, что в провожатых в этом разе завсегда урядник ходил.
В мастерских покупал немец поделку, всяко ее нахваливал, а больше того допытывался, как такой лак варят.
Мастера, как на подбор, из староверов были. Сердить урядника им не с руки, потому – он может прижимку по вере подстроить. Мастера, значит, и старались мяконько отойти: со всяким обхождением плели немцу околесицу. И так надо понимать, – спозаранку сговорились, потому – в одно слово у них выходило.
Дескать, так и так, варим на постном масле шеллак да сандарак. На ведро берем одного столько-то, другого – столько да еще голландской сажи с пригоршни подкидываем. Можно и побольше – это делу не помеха. А время так замечать надо. Как появится на масле первый пузырь, читай от этого пузыря молитву исусову три раза, да снимай с огня. Коли ловко угадаешь, выйдет лак слеза-слезой, коли запозднишься либо заторопишься – станет сажа-сажей.
Немец все составы записал, а про время мало любопытствовал. Рассудил, видно, про себя: были бы составы ведомы, а время по минутам подогнать можно.
С тем и уехал. Какой хрусталь у него вышел, про то не сказывал. Только вскорости объявился в Тагиле опять приезжий. Этот вовсе другой статьи. Вроде как из лавочных сидельцев, кои навыкли всякого покупателя оболгать да облапошить. Смолоду, видно, на нашей земле топчется.
Потому – говорит четко. Из себя пухлявый, а ходу легкого: как порховка по заводу летает. На немца будто и не походит, и прозванье ему самое простое – Федор Федорыч. Только глаза у этого Двоефеди белесые, вовсе бесстыжие, и руки короткопалые. Самая, значит, та примета, которая вора кажет. Да еще приметливые люди углядели: на правой руке рванинка. Накосо через всю ладонь прошла. Похоже, либо за нож хватался, либо рубанули по этому месту, да скользом пришлось. Однем словом, из таких бывальцев, с коими один на один спать остерегайся.
Вот живет этот короткопалый Двоефедя в заводе неделю, другую. Живет месяц. Со всеми торгашами снюхался, к начальству вхож, с заводскими служаками знакомство свел. Попить-погулять в кабаке не чурается и денег, видать, не жалеет: не столь у других угощается, сколько сам угощает. Одно слово, простягу из себя строит. Только и то замечают люди. Дела у него никакого нет, а разговор к одному клонит: про подносных мастеров расспрашивает, кто чем дышит, у кого какая семейственность да какой норов. Ну, все до тонкости. И то, как говорится, ему скажи, у кого, в котором месте спина свербит, у кого ноги мокнут.
Расспрашивает этак-то, а сам по мастерским не ходит, будто к этому без интересу. Ну, заводские, понятно, видят, о чем немец хлопочет, меж собой пересмеиваются.
– Ходит кошка, воробья не видит, а тот близенько поскакивает, да сам зорко поглядывает.
Любопытствуют, что дальше будет. Через какую подворотню короткопалый за хрустальным лаком подлезать станет.
Дело, конечно, не из легоньких. Староверы, известно, народ трудный. Без уставной молитвы к ним и в избы не попадешь. На чужое угощенье не больно зарны. Когда, случается, винишком забавляются, так своим кругом. С чужаками в таком разе не якшаются, за грех даже такое почитают. Вот и подойди к ним!
За деньги тоже никого купить невозможно, – потому – видать, что за эту тайность у всех мастеров головы позаложены. В случае чего остальные артелью убить могут.
Ну, все-таки немец нашел подход.
В числе прочих мастеров по подносному делу был в Тагиле Артюха Сергач. Он, конечно, тоже из староверов вышел, да от веры давно откачнулся. С молодых лет, сказывают, слюбился с одной девчонкой. Старики давай его усовещать: негоже дело, потому она из церковных, а он уперся: хочу с этой девахой в закон вступить. Тут, понятно, всего было. Только Артюха на своем устоял и от старой веры отшатился. А как мужик задорный, он еще придумал сережку себе в ухо пристроить. Нате-ко, мол, поглядите! За это Артюху и прозвали Сергачом.
К той поре Артюха уж в пожилых ходил. Вовсе густобородый мужик, а задору не потерял. Нет-нет и придумает что-нибудь новенькое либо какую негодную начальству картинку в поднос вгонит. Из-за этого артюхина поделка на большой славе была.
Тайность с лаком он, конечно, не хуже других мастеров знал.
Вот к этому Артюхе Сергачу и стал немецкий Двоефедя подъезжать с разговорами, а тот, можно сказать, сам навстречу идет. Не хуже немца на пустом месте разводы разводит.
Кто настояще понимал Артюху, те переговариваются:
– Мужик с выдумкой – покажет он короткопалому коку с сокой.
А мастера, кои тайность с лаком знали, забеспокоились, грозятся:
– Гляди, Артемий! Выболтаешь – худо будет. Сергач на это и говорит по-хорошему:
– Что вы, старики. Неуж у меня совесть подымется свое родное немцу продать. Другой, поди-ко, интерес имею. Того немца обманно тележным лаком спровадили, а этого мне охота в таком виде домой пустить, чтоб в башке угар, а в кошельке хрусталь. Тогда, небось, другим неповадно будет своим нюхтилом в наши дела соваться.
Мастера все-таки свое твердят:
– Дело твое, а в случае – не пощадим!
– Какая, – отвечает, – может быть пощада за такие дела! Только будьте в надежде – не прошибусь. И о деньгах не беспокойтесь. Сколь выжму из немца, на всех разделю, потому лак не мой, а наш тагильский да невьянский.
Мастера недолюбливали Артюху за старое, а все ж таки знали, – в словах он не верткий: что скажет, то и сделает. Поверили маленько, ушли, а Сергач после этого разговору в открытую по кабакам с немцем пошел да еще сам стал о хрустальном лаке заговаривать.
Немец, понятно, рад-радехонек, словами Артюху всяко подталкивает. Ну, ясное дело, договорились.
– Хошь – продам?
И сразу цену сказал. С большим, конечно, запросом. Немец сперва хитрил: дескать, раденья к такому делу не имею. Мало погодя рядиться стал. Столковались за сколько-то там тысяч, только немец уговаривается:
– За одну словесность ни копейки не дам. Сперва ты мне все покажи: как варят, как им железо кроют. Когда все своими глазами увижу да своей рукой опробую, тогда получай сполна.
Артюха на это смеется.
– Наша, – говорит, – земля таких дураков не рожает, чтоб сперва тайность открыть, а лотом расчет выхаживать. Тут, – говорит, – заведено наоборот: сперва деньги на кон, потом показ будет.
Немец, понятно, жмется, – боится деньги просадить.
– Не согласен, – говорит, – на это.
Тогда Артюха вроде как на уступку пошел.
– Коли, – говорит, – ты такой боязливый, вот мое последнее слово. Тысячу рублей задаток отдаешь сейчас, остальные деньги надежному заручнику. Ежели я что сделаю неправильно – получай эти деньги обратно, ежели у тебя понятия либо духу не хватит – мои деньги.
Этот разговор о заручнике пришелся по нраву немцу, он и давай перебирать своих знакомцев. Этого, дескать, можно бы либо вон того. Хорошие люди, самостоятельные. И все, понятно, торгашей выставляет. Послушал Артюха и отрезал прямиком:
– Не труди-ко язык! Таких мне и близко не надо. Заручником ставлю дедушку Мирона Саватеича из литейной. Он хоть старой веры, а правильной тропой ходит. Кого хочешь спроси. Самая подлая душа не насмелится худое про него сказать. Ему и деньги отдашь. А коли надобно свидетелей, ставь двоих, каких тебе любо, только с уговором, чтоб при показе они своих носов не совали.
К этому не допускаю.
Немцу делать нечего, – согласился. Вечером сходили к дедушке Мирону. Он по началу заартачился. Строго так стал доспрашивать Артюху: .
– Какое твое право тайность продавать, коли ей другие мастера тоже кормятся? Артюха на это говорит:
– Наши мастера не без глаз ходят, и я свою голову не в рубле ставлю. Одна сережка, поди-ко, дороже стоит, потому – золотая да еще с камнем. А только, знаешь, в игре на каждую сторону заводило полагается.
Немец, понятно, не уразумел этого разговору, а дедушко Мирон понял, – мастерам дело известно, с немцем игра на смекалку идет, а заводилом с нашей стороны поставлен Артюха Сергач.
Дедушко еще подумал маленько. Перевел, видно, в голове, почему Артюху заводилом ставят. И то прикинул: мужик с причудой, а надежный, – говорит твердо:
– Ладно. Приму деньги при двух свидетелях. А какой уговор будет?
Артюха и спрашивает:
– Знаешь наше ремесло?
– Как, – отвечает, – не знать, коли в этом заводе век живу. Видал, как подносы выгибают да рисовку на них выводят, либо картинки наклеивают, а потом в горячих банях ту поделку лаком кроют. А какого составу тот лак – это ведомо только мастерам.
– Ну так вот, – говорит Артюха, – берусь я на глазах этого приезжего сварить лак, и может он мерой и весом записать составы. А когда лак доспеет, берусь при этом же приезжем покрыть дюжину подносов, какие он выберет. И может он, коли пожелает и силы хватит, своей рукой ту работу попробовать. Коли после этого поделка окажется хорошей, отдашь деньги мне, коли что не выйдет – деньги обратно ему.
Немец свое выговаривает: сварить лаку не меньше четвертной бутыли, до дела лак хранить за печатью, и остаток может немец взять с собой.
Артюха на это согласен, одно оговорил:
– Хранить за печатью в стеклянной посуде, чтоб отстой во-время углядеть.
Столковались на этом. Дедушко Мирон тогда и говорит немецкому Двоефеде:
– Тащи деньги. Зови своих свидетелей. Надо при них уговор сказать, чтоб потом пустых разговоров не вышло.
Сбегал немец за деньгами, привел двух своих знакомцев. Артюха вдругорядь сказал уговор, а немец свое выставляет да еще то выряжает, чтоб дюжину подносов, кои при пробе выйдут, ему получить бесплатно.
Артюха усмехнулся и промолвил:
– Тринадцатый на придачу получишь!
Немец после этого поежился, похинькал, что денег много закладывать надо, да дедушко Мирон заворчал:
– Коли денег жалко, на что тогда людей беспокоишь. Не от безделья мне с тобой балясничать! Либо отдавай деньги, либо ступай домой!
Отдал тогда немец деньги, а Сергач и говорит:
– С утра приходи, – лак варить буду. На другой день немец прибежал с весами да какими-то трубочками и четвертную бутыль приволок.
Артюха, конечно, стал лак варить из тех сортов, про кои проезжему немецкому барину сказывалось. Короткопалый Двоефедя, видать, сомневается, а сперва молчал. Ну, как стал Артюха горстями сажу подкидывать, не утерпел, проговорился:
– Черный лак из этого выйдет! Артюха прицепился к этому слову:
– Ты как узнал? Видно, сам варить пробовал?
Немец отговаривается: по книжкам, дескать, составы знаю, а самому варить не доводилось. Артюха свое твердит: