Страница:
- Ты вот что. Приходи-ка сегодня вечером ко мне. Прибраться надо вдовому человеку. Да, смотри, не забудь, а то велю силой привести.
Незадолго перед тем он, и верно, овдовел. Забил, сказывают, свою жену. Девушкам, которые попригожее, да и молодым мужним женам чистое горе: какую углядит, ту и тащит к себе. Ну, шарлова жена, конечно, не пошла, мужу сказала. Тот загорячился, к самому Зотову побежал жаловаться:
- Как он смеет - это палач-то моей жене такие слова говорить. Я с ней в церкви закон принял, дитя у нас есть.
Говорил по-нашему-то плохо. Только и можно было разобрать- закон да закон. Зотов слушал-слушал, но ничего.
То ли нужен ему был этот художник Шарло, то ли стих добрый нашел. Погрозил только тростью, да и говорит:
- Вот тебе закон. Запомни хорошенько. Никакой у тебя жены нет, а поставлена для услуг крепостная девка. Будешь хорошо по своей работе стараться - пускай живет, а чуть неладно - отберу с ребенчишком вместе, потому как он тоже крепостной. А что в церкви тебя венчали, так это для потехи. Ты вовсе и веры не нашей, и женитьба твоя в книгах церковных не записана. Понял? А пока живи, никто тебя не заденет.
Шарло, конечно, приуныл, а сам думает, - не может того быть, чтоб жену с дитем от живого мужа отобрать. Взял да и написал какому-то своему знакомцу в Петербург, посоветоваться с ним хотел. Ну, у Зотова везде куплено было. Письмо это перехватили да Зотову в руки, хоть по-французски писано, а разобрали. Зотов сейчас же француза к себе потребовал, да и говорит:
- Сегодня вечером сведи свою девку приказчику. Ему теперь ее в услуженье передал, а ребенка можешь себе оставить.
Шарло хоть слабый человек, а тут заартачился, крик поднял. Его, понятно, на пожарну сволокли да так ухлестали, что он ни рукой, ни ногой. Потом за женой пришли. Жена у Шарла крепкая попалась, заводской корешок, не сразу ее обломаешь, - руками и ногами отбиваться стала. Ну, все-таки ее уволокли к приказчику - палачу-то этому, который всему делу заводчик оказался.
Как у них там с этим палачом было, не знаю. Совсем с той поры баба как в воду канула. Может, взаперти ее держали, голодом морили. Шарло между тем отлежался и сразу в бега пустился. Расчет имел до Питера добраться. А Зотову это, видно, сильно не с руки: все-таки чужестранный человек, как бы отвечать за него не пришлось. Зотов и велел обложить все леса и дороги. А Шарло далеко-то и не ушел. В лесу около этого озера жил. Любил он Синарское озеро. Раньше, когда еще беда не стряслась, часто сюда бегивал. Когда и с женой приезжал. Место тут знал хорошо, вот его и не могли найти. Говорили, что лешачиха глаза отводила, а может, просто кто и видел, да не видел. Худого людям Шарло не делал, кто станет его выдавать. Так бы его и не нашли заводские ищейки, кабы он сам себя не оказал. Увидел своего обидчика, да и пальнул в него из пистолетика. Ну, а какой он стрелок. Палач живо подмял его, прикрутил веревками к дереву и скорей в Касли Зотову сказать, что нашел беглого художника. Зотов сам поехал поглядеть, точно ли Шарло, не выдумывает ли палач, чтоб заботу отвести от себя. Приехали к месту, а там никого. Палач дивится.
- И впрямь, - говорит, - ему лешачиха помогает!
Ну, Зотов не из таких был, чтоб его лешачихой испугать, настрого наказал своему приспешнику:
- Ты лешачиху-то дуракам оставь, а мне подай Шарла, живого или мертвого, а так, чтоб я посмотреть на него мог. Не найдешь, самого запорю! Ищи хорошенько. Тут он, по всему видать. Да один-то, смотри, не рыскай по лесу и много людей тоже не бери, чтоб видоков лишних не было.
С этого дня палач с двумя объездчиками и охотился на Шарла, как на зверя. Уследили-таки, поймали. Опять приехал сам Зотов, поглядел и дал приказ кончить так, чтоб узнать человека нельзя было.
Вскоре по заводу и деревням разговор прошел, что на берегу Синарского нашли неизвестного убитого человека. Следствие приехало, народ согнали, не признает ли кто убитого? А как признать, коли все лицо в лепешку разбито и одежи никакой. По волосам, говорят, признать можно было. Заметные они были, - срыжа-черные. Да разве кто скажет? Боялись, поди-ко.
Кончилось это дело, а тут оба объездчика, которые с палачом Шарла выслеживали, потерялись. Их сильно и не искали. Видно, большой надобности в них не было. Объявили их беглыми, послали, куда надо, розыскные бумажки, только и всего. Ну, а потом и главного зотовского палача не стало. Не стало и не стало, и следов нет. Зотов тогда опять велел весь лес и дороги обыскать. Потом и по озерам с неводами пошли. Из нашего Синарского всех троих и вытащили. По разным местам с камнями спущены оказались.
Объездчики, видать, убиты нежданным нападом: один ножом в спину против самого сердца, другой - пулей в затылок. Ну, а у этого доверенного зотовского палача по-другому. Лицо у него не задето. Сразу признать можно. Зато на спине живого места не осталось. Видно, что прутьями его забивали, и не один либо двое, а навалом хлестали. Кто это сделал конец зотовскому палачу, так и не дознались, за всех ответила шарлова жена. Ее Зотов велел тут, у Синарского, намертво кнутьями бить.
- Сказывай, - кричит, - кого подговаривала? А кого она могла подговаривать, коли запертой сидела. С той поры, как ее от мужа увели, она, может, и людей-то посторонних не видала... Как тень, сказывают, стала.
Не выдержала, конечно, женщина, умерла, а девчоночку ихнюю добрые люди воспитали. Выросла она, замуж за нашего заводского вышла, да недолго прожила, и тоже девчоночку после себя оставила. Моей-то покойной жене эта шарлова дочь бабкой доводилась. От жены я и слыхал эту побывальщину. Песенку моя покойница певала про Шарла-то, как он на чужой стороне через любовь пострадал. Жалостливые такие слова, нежные, только я их забыл.
Домой возвращались по потемкам. Зеркало уральской феи под луной отливало холодным, мертвенным блеском. Пугали неожиданные всплески крупной рыбы. В них, в этих всплесках, чудились отголоски той звериной жизни, о которой только что рассказывал старый Никитич. Так же вот взметнулась щука, и не стало веселой серебряной рыбки - неведомого французского художника, от которого осталось лишь имя Шарль, и то переделанное на Шарло.
Обратную дорогу молчали. Только Никитич, отвечая, видимо, на свои мысли, проговорил;
- Недолговекие они... Кровь слабая...
ТЯЖЕЛАЯ ВИТУШКА
Это про мою-то витушку? Как я богатым был да денежки профурил? Слыхали, видно, от отцов? Посмеяться, гляжу, над старичком охота? Эх вы, пересмешники. А ведь было. Вправду было. И ровно недавно, а как сон осталось. Иное, поди, и вовсе забыл. Шибко, вишь, память-то свою промывал в ту пору... Чуть с головой не умыл. Где все помнить!
С воли это, слышь-ко, началось.
Ее - волю эту - у нас на прииске начальство прикрыть хотело. По деревням разговор прошел, а мы и слыхом не слыхали. Только та заметка и была, что в завод на побывку отпускать не стали. Хоть того нужнее человеку, - один ответ - нельзя. И пришлых на прииск принимать не стали.
Что, думаем, за притча? Раньше сколь хочешь со стороны брали, а теперь не надо? И нас что-то крепко держат?
А прииск в глухом месте был. Под Васькиной горой в лесу. Давно тот прииск бросили. Там, сказывали, не то дикой огонь, не то синюха объявилась. Это уж не знаю. Дикому огню по здешним местам ровно бы не должно быть, а синюха - это бывает. Ну, не в том дело... Прикрыли, говорю, тот прииск под Васькиной горой, а тогда бойко работали, и золотишко шло вовсе ладно. Народу, конечно, порядком нагнано было, и все из наших заводских. Вот приисковско начальство, видно, и думало:
"Откуда им узнать, коли никого домой не отпущать и со стороны народ не брать. Пусть-ко по-старому работают. Нам так-то привычнее".
Только разве народ не дойдет? Узнали и зашумели:
- Как так? Всем воля, а нам нет.
Начальство нашло отговорку:
- В церквах, - говорят, - волю читают, а у нас где? У бочки, что ли?
Кабака, вишь, настоящего на прииске не было, а винну бочку казна держала. Заботилась, значит, как бы кто копейку домой не унес. У этой винной бочки, конечно, всякого бывало... На то и намекали. Насмех повернуть им охота пришла. Только народу какой смех. Шумят, таку беду, кричат:
- Читай сейчас, а то все с прииска уйдем в завод волю слушать.
Начальству делать нечего - притащили бумагу, давай вычитывать. Да разве поймешь у них, что нагорожено? Дознаваться стали, что да как? Про пашню первым делом, про леса, про пески тоже - как с ними? Начальство и говорит - пашни по нашим местам взять неоткуда, леса и пески за владельцем, а за избы свои да за огородишки вам платить причтется.
Так и удумано было, только никто тому не поверил.
Я тогда уж мужик вовсе на возрасте был, а про волю-то услышал, шумлю больше всех.
- Мошенство, - кричу, - это! Не может такого быть! Аида, ребята, в Полеву! Там разберем, как надо. Что этих слушать-то!
Другие тоже не молчат. Приисковский смотритель - ох, язва был, а ласкобай! - тогда и говорит:
- Ваше дело, ребятушки, ваше дело. Вольные вы теперь. Куда захотели туда и пошли. Нас не обессудьте - обратно принимать не станем. Дружкам своим тоже весточку подадим, чтобы остерегались вас на работу брать. Мы ведь тоже, поди-ко, вольные - не всякого примать станем, а кого нам любо. В этом не обессудьте!
Это он, конечно, с хитростью так-то говорил. По закону другое выходило. Заводская земля, поди-ко, не на-вовсе барам отдавалась, а по условию, чтоб, значит, всякому заводскому жителю какая ни на есть заводская работа была предоставлена. Только разве кто про эту штуку знал по тому времени? Вот смотритель и припугнул, - работы, дескать, давать не будем, чем тогда жить станете?
Тут иные посмякли, а кто помоложе да погорячее - на своем остались: ушли с прииска. И я в том числе. Пришли домой и первым делом про волю спрашивать стали. Ну, нам и обсказали:
- Эта, дескать, царская воля, как, напримерно, у человека на голове плешь,- блестит, а уколупнуть нечего.
Мы видим - верно, вроде того выходит. Все ж таки испировали маленько. "Хоть, - думаем, - спина не так отвечать будет". Того и не смекнули, что брюхо погонит, так заневолю спину подставишь.
Пропились, конечно, до крошки, а кусать всякому надо. Что делать, коли у тебя ни скота, ни живота, а ремесло одно - землю перебуторивать.
Мне это смолоду досталось. В ваши-то годы я вон там на Гумешках руду разбирал. Порядок такой был - чуть в какой семье парнишко от земли подымается, так его и гонят на Гумешки.
- Самое, сказывают, ребячье дело камешки разбирать. Заместо игры!
Вот и попал я на эти игрушки. По времени и в гору спустили. Руднишный надзиратель рассудил:
- Подрос парнишко. Пора ему с тачкой побегать.
Счастье мое, что к добрым бергалам попадал. Ни одного не похаю. Жалели нашего брата, молоденьких. Сколь можно, конечно, по тем временам. Колотушки там либо волосянки - это вместо пряников считалось, а под плеть ни разу не подводили. И за то им спасибо.
Еще подрос - дали кайлу да лом, клинья да молот, долота разные.
- Поиграй-ко, позабавься!
И довольно я позабавился. Медну хозяйку хоть видеть не довелось, а духу ее сладкого нанюхался, наглотался. В Гумешках-то дух такой был поначалу будто сластит, а глотнешь - продыхнуть не можешь. Ну, как от серянки. Там, вишь, серы-то много в руде было. От этого духу да от игрушек у меня нездоровье сделалось. Тут уж покойный отец стал руднишное начальство упрашивать:
- Приставьте вы моего-то парня куда полегче. Вовсе он нездоровый стал. Того и гляди - умрет, а двадцати трех ему нету.
С той поры меня по рудникам да приискам и стали гонять.
Тут, дескать, привольно. Дождичком вымочит - солнышком высушит, а солнышка не случится - тоже не развалится.
В наших местах, известно, руду вразнос добывают, сверху берут. Так-то человеку вольготнее, только мне не часто это приходилось. Больше в землю же загоняли. Такая, видно, моя доля пришлась.
- Ты, - говорят, - к этому привычный. На Гумешках вон сколь глубоко, а здесь что. Самая по тебе работа.
Так я всю жизнь в земле и скребся, как крот какой. Ну, в этом деле понимать стал, а больше-то и нет ничего. Вот и думаю: "Некуда мне податься, кроме как в землю".
Только приисковому смотрителю тоже покориться неохота - на старое-то место итти, а в гору и вовсе желанья нет. С молодых лет наигрался там, да гляжу, - и другие из горы повыскакали. Куда вовсе несвышно лезут, лишь бы не в гору. Вот она какая сладкая была! Никому неохота туда по воле спуститься. Выработка-то сразу убавилась. Зовут туда, заработок обещают получше, а люди в сторону глядят.
Потом один по одному собираться стали на Гумешки и в гору полезли. Сказывают - еще там хуже стало, потому - вода силу взяла. В откачке-то, видишь, большая остановка случилась, ну, вода и взяла волю. Только на заработок не жалуются. Против других-то мест вовсе ладно приходится. Иной в кабаке и прихвастнет. Сыпнет на стойку пятаков, да и приговаривает:
- Хоть из мокрого места добыты, а денежки сухонькие да звонкие!
Гумешки, известно, для барского кармана самым прибыльным местом считались. Их и старались сохранить. Всяко туда народ заманивали и на плату не скупились.
Ну, я все-таки крепился.
- Нахлебался сладкого. Не пойду в гору, хоть золотом осыпь! Не пойду и не пойду!
И жена меня к этому не понуждала, попутные слова говорила:
- Не ребятишки у нас. Без горы проживем как-нибудь.
Только говорить-то это легко, а как поесть нечего, так всякому невесело станет. Продержал этак-то с месяц, вижу - вовсе туго пришлось: работы никакой, и куска нет. Что делать? Либо поклониться приисковскому смотрителю, от которого ушел, либо -в гору спускаться. Думал-думал, на то решился:
- Пойду в гору.
Тут и навернулся ко мне кособродский один, Максимко Зюзев. Дружок не дружок, а знакомец. Случалось, в одном месте рабатывали. Тоже мужик вовсе возрастной, седой волос пускать стал. Ну, те разговоры, други разговоры, потом он и говорит:
- Давай-ко, Василий, станем на себя стараться. Не вспучишь их - казнуто! А нам, может, фартнет. Струментишко нехитрый. Не обробим себя - и то не беда. Попытаем, давай!
Понимал я, к чему это гласит. Про меня, вишь, люди-то говорили - этот, дескать, сроду в земле роется, знает, что где положено. То, видно, Зюзева и заохотило со мной искать. Подумал-подумал я, да и говорю:
- Ладно, нето. Попытаем, в котором месте наш фарт лежит.
Указал, конечно, местичко, заявку в конторе сделали, стали дудку бить. Песок пошел подходящий... Вовсе биться можно, даром что в контору за самый пустяк золото сдавали. Только Зюзеву все мало. Он, вишь, из скоробогатых. Покажи ему место, чтобы сразу разбогатеть. Я ему сперва по совести:
- Это, мол, и есть доброе место. Надо только не все золото конторе сдавать, а часть купцам. Тогда и вовсе ладно будет.
Зюзев про это и слышать не хочет, - боится. Да еще дался ему какой-то серебряный олень. Все меня спрашивает - не видал ли? Он будто ходит близко, видели его люди. Там вот и надо копать, где тот олень ходил. Я уговаривал Максимка не один раз:
- Какой олень по нашим местам? Тут только козлы да сохаты.
Максимко все ж таки мне не верит, думает, - не сказываю. А я всамделе оленя за пустяк считал. На змею, на ту надеялся маленько, на иней тоже. Примечал змеиные гнезда, места тоже, на коих иней не держится. Это было, а на оленя вовсе не надеялся. На этом мы и разъехались. Максимко свое кричит, я свое. Рассорка вышла.
Тут он меня и укорил:
- Мой хлеб ешь!
Я не стерпел, конечно:
- Как твой, коли с утра до ночи в земле молочусь.
Он и давай высчитывать, и все на кривой аршин. Сколь мы от конторы за золото получили - от половины отперся, а сколь мне давал - то вдвое выросло. Плюнул я тут:
- Оставайся, лавка с товаром!
Взял лопату и пошел, а он кричит, всяко хает мое место:
- Часу не останусь! Кому нужно пустое место!
Тогда я и говорю:
- Коли так, сам тут останусь.
Максимко давай надо мной смеяться:
- Чем ты без меня держаться будешь? Свое-то я сейчас увезу. Других дураков, кои бы тебя кормить стали, не найдешь. Всем скажу, какое тут богатство. Сиди один на голой-то дудке.
"Погоди,- думаю,- кошкин сын, докажу я тебе!"
Пришел домой, побегал по своим дружкам, перехватил того-другого и говорю жене:
- Собирайся на прииск. Подымать будешь.
Нонешняя-то старуха у меня другая. Так уж, для домашности ее взял, а тогда у меня жена настоящая была. Смолоду женился, вместе горе мыкали. Славная она у меня была и в рудничном деле бывалая.
- Ладно,- отвечает.
Пришли мы к дудке, а Максимко вовсе ее оголил. Скажи, жердник был... я же и рубил... Так он и этот жердник уволок. Подивился я, до чего вредный человечишко. Ну, наладил мало-мало. Стали ковыряться. Промыли - ладно. А Максимко наславил, видно, что пустое место. Оленя своего искать стал. Наше место и обегают. Двоем с женой тут и скребся. Нам это наруку. Да еще из-за этого Максимка укрепился я - в кабак ни ногой. Покориться-то было неохота, что единого дня не продержусь. И место новенькое нашел, куда золотишко сдавать.
Орленым-то, слышь-ко, ястребкам, кои тайной продажей промышляли, с опаской сдавать приходилось. Они понимали сорт. Углядят - ладно мужик несет, сами на то место заявку сделают, либо обрежут со всех -сторон, а то и вовсе выживут. Вот я и нашел нового купца. Шибко он жадный был, а сил настоящих еще не было. Кабак, конечно, содержал - тесть у него там сидел при доме амбар со всякой мелочью, тут же и мясом торговал и по ярмаркам ездил. Однем словом, свет бы захватил, кабы руки подольше. К этому купцу я и стал понашивать. Он понимал, как золото от припою отличить, а настояще сорт понять где же! Привычку на это надо иметь и глаз не такой. Тут нутряной глаз требуется, который в нутро глядит, а у этого купца верховой глаз - во все стороны. Где такому сорт золота узнать! Да и побаивался он.
- Ты, - говорит, - Василий, не скажи кому, что мне золото сдаешь. Не привык я к этому. Сибирью такие дела пахнут.
Про то не сказывал, чем барыши пахли, а, видать, неплохо. Разохотило его. Никогда отказу не было, и в цене без большой прижимки, и расчет без мошенства. Это все мне подходило, - сдавал ему помаленьку. Так бы, может. мы с женой и вовсе жителями стали, не хуже других век прожили, да тут эта витушка и подвернулась.
Как сейчас помню. Накануне Здвиженья было. Баба кричит мне в дудку:
- Будет тебе, Василий. Праздник, поди-ко, завтра. Прибраться надо. Пойдем домой поскорее.
Песок у меня вовсе крепкий, чисто камень. Намахался я и думаю: "Верно, хватит..." Размахнулся для последнего разу покрепче, а кайло-то у меня и задержалось, - как под камень попало. Вышатывать стал - не выходит. Рванул во всю силу на себя, мне в праву ногу и стукнуло, да так, что хоть криком кричи. Как отошла маленько боль, я и полюбопытствовал - что за камень такой? Взял в руку. Мать ты моя! Золото. Как вот витушка праздничная, только против хлебной много тяжелее. Сверху вроде завитками вышло, а исподка гладкая, только чутешные опупышки на ней, как рукой оглажены. Сколь его тут?
Про ногу сразу забыл. Кричу: "Подымай, Маринша!" Она, не того слова, вымахнула, а я вовсе как дурак стал. Смеюсь это да давай-ка ее обнимать это жену-то.
Она спрашивает:
- Что ты, Алексеич?
Я тогда и показал:
- Гляди!
- Ну, что? Вижу - камень какой-то...
- Держи!
Она думала - небольшой камешок, не сторожится, а как подал, так у ней рука вниз и поехала. Побелела тут моя Маринушка и, даром что кругом лес, шепотом спросила:
- Неуж золото?
- Оно,- говорю.
Смывку песку делать не стали. Домой скорее.
И вот диво, - бежим, всю дорогу оглядываемся, будто мы что украли. Прибежали домой. Запрятал я витушечку, наказываю Марине:
- Гляди, не сболтни кому!
Она обратно меня уговаривает:
- В кабак не зайди ненароком, пока золото не сдал. В контору такую штуку нести и думать нечего. Еще отберут! А уж место захватят - про то и говорить не осталось.
Вечерком и пошел я к своему-то купцу. Будто мяска для праздника курить. Улучил минутку, говорю - дело есть,
- Обожди, - говорит, - маленько. Скоро амбар прикрою.
Вот ладно. Отошел покупатель, запер купец двери и говорит:
Это и раньше бывало, - в амбаре-то сдавать. У него, вишь, весов-то настоящих не было, а кислоту да царску водку на полке открыто держал, будто для торговли. Просто тогда с этим было, кому доходя продавали. Я и говорю:
- Запри-ко ты и в ограду двери.
- Зря отвечает, - беспокоишься. Из своих никто не зайдет, - не велено, а чужих не пустят,
А я свое:
- Запри все ж таки.
Он тогда и забеспокоился:
- Уж не узнал ли кто, зачем ты ко мне ходишь? Может, сказал кому?
- Про это, - говорю, - не думай. Никому и в мысли не падет, зачем к тебе хожу. Только много у меня.
- Это, - отвечает, - не беда, что много. Лишь бы не мало. Сколь хочешь приму. - Двери, однако, запер в ограду-то. - Ну, - говорит, - кажи!
Взял я тут для случаю топор с мясной колодки, подал ему свою витушку в тряпице:
- Ну-ка, прикинь сперва это.
Он - купец: по руке-то сразу почуял, - тяжело.
Спрашивает:
- Что это у тебя?
- Прикинь, - говорю.
Бросил он на ходовые весы. Вывешал, как следует, говорит:
- Восемнадцать с малым походом.
- Вот и бери.
- Что брать-то? Где оно у тебя?
- А в тряпице-то...
- Восемнадцать фунтов?
- Сам вешал. Коли силы нехватит, в контору снесу.
Это про контору-то я так, для хитрости, помянул. С чего бы я туда потащил? Развернул мой купец тряпицу, давай витушку кислотой да царской водкой пробовать. Ну, золото и золото. Тут, - гляжу, - в пот купца бросило. Так с носу и закапало, а молчит, только на меня уставился. Потом и говорит:
- Поди, сверху только золото-то?
Вишь, какое понятие у него! В самородке, думал, середка чугунная. Ну, не дурак ли? Я ему растолковываю, что вот опупышки-то и есть самородная печать, а он, видать, не верит. Отговорку нашел:
- Эко-то место мне не откупить. Денег не хватит. Разрубить придется. Не в контору же тебе сдавать.
Уговаривает, значит, меня. Я и сам вижу - без этого не обойдется, а жалко рубить-то. Ну, все ж таки взял витушку да тут же на мясной колодке и обрубил крайчики. Купец опять давай пробовать. Тут уж, видно, настояще уверился, побежал в дом за деньгами. Прибежал со шкатулкой, а самого так и трясет. Боится, видно, и жадность одолела. Тоже ему кусок. Не знаю, почем они сдавали, а мне этот купец на рубль дороже против конторского платил.
Вывешал купец на ходовых весах середину особо, крайчики особо. Выгреб из шкатулки, из-за пазухи выворотил пачки бумажек покрупнее. Ну, выручку в это же место... На крайчики денег довольно, а ему серединку купить охота. Она потяжелее вышла.
- Поверь, - говорит, - в долг. Через день, много через два, отдам.
Ну, объясняю, конечно, что в таких делах долгов не бывает. Тогда он и говорит:
- Пойдем ко мне, посиди маленько. В кабак за выручкой сбегаю, - и подвигает ко мне деньги-то. Сосчитал я. Вижу, - ладно будто, пустяка не хватает. Подождать можно. Как у купца видел, тоже крупные-то деньги за пазуху забил, а помельче в карман, крайчики в сапог спрятал. Пошли мы с купцом в дом, а там, - гляжу, - угощенье выставлено. Хозяйка, таку беду, суетится, хлопочет.
Убежал купец в кабак, а она ко мне и подъезжает:
- Выкушай, гостенек! Не почванься на моей хлеб-соли. Не изготовилась, как следует. Не ждала гостя.
А чего не изготовилась - полон стол наставлено. Ну, я креплюсь, конечно, - не пью вина. Так ей и сказал:
- При деньгах. Нельзя мне.
Она это вьется всяко да наговаривает:
- Красненького хоть, нето, выпей, - и подает мне в руку стаканчик. Так небольшой стаканчик, с половину чайного. - Я, - говорит, - и сама этого-то выпью, - и наливает себе такой же стаканчик.
"Что, - думаю, - мне с одного сделается? Неуж перед женщиной неустойку покажу?" Взял да и хлебнул.
Ох, и вино! Такого отродясь пить не доводилось. Крепкое будто да густое, а дух от него: век бы нюхал. Потом я узнал - ром называется. Шибко мне потянулось, а бабенка эта - купчиха-то - уж успела, другой стаканчик налила. Я и другой хватил, а дальше, известно, - полетели мелки пташечки...
Все ж таки я тогда убрался от купца. Деньги и крайчики в целости донес домой. Вместо додачи, за которой купец в кабак бегал, мешок гостинцев приволок. Еды там всякой, жене шаль, конечно, и протча тако. И тут же, слышь-ко, ромку этого бутылок пять либо шесть. Купчиха-то, вишь, удобрилась, говорит мужу:
- Поглянулось человеку - что нам жалеть? Отдай ему, Платоша, все. Из города потом привезешь.
Купец рад стараться:
- Да я... ему-то?.. неуж пожалею... Пущай на здоровье выкушает стаканчик и супружницу свою попотчует. Не пивала, поди, она такого вина? Попотчуй ее, не забудь! Я тебе еще привезу. Так привезу... не за деньги!.. Для хорошего человека мне не жалко... Попотчуй жену-то, не скупись.
Пришел я домой, показал Марине кучу денег, захоронил крайчики и давай жену потчевать. Она сперва отнекивалась - крепко будто, потом похваливать стала - какой дух баской!
Пьяные-то мы зашумели, конечно. Песни запели, пляска на нас нашла. Знакомцы разные понабились. Видят - фартнуло, поздравлять стали:
- Со счастливой находочкой.
Ну, прилили, приели, что дома было, в кабак пошли. А купец этот тестя в амбар - сам за стойку и всяко мне сноровляет. Приятелей у меня тут объявилось - ни пройти, ни проехать. И покатилось колеско по гладенькой дорожке. Бабенки появились, прилипать ко мне стали. Маринушке моей это обидно, конечно... Она тогда на ромок налегать стала. Купец и ей угождает и так, слышь-ко, втравил, что и от простого не стала отворачиваться. На две-то руки у нас и пошла работа, а купец, знай, обсчитывает да обсчитывает:
Проспимся когда, себя потешим:
- Крайчики у нас остались.
Незадолго перед тем он, и верно, овдовел. Забил, сказывают, свою жену. Девушкам, которые попригожее, да и молодым мужним женам чистое горе: какую углядит, ту и тащит к себе. Ну, шарлова жена, конечно, не пошла, мужу сказала. Тот загорячился, к самому Зотову побежал жаловаться:
- Как он смеет - это палач-то моей жене такие слова говорить. Я с ней в церкви закон принял, дитя у нас есть.
Говорил по-нашему-то плохо. Только и можно было разобрать- закон да закон. Зотов слушал-слушал, но ничего.
То ли нужен ему был этот художник Шарло, то ли стих добрый нашел. Погрозил только тростью, да и говорит:
- Вот тебе закон. Запомни хорошенько. Никакой у тебя жены нет, а поставлена для услуг крепостная девка. Будешь хорошо по своей работе стараться - пускай живет, а чуть неладно - отберу с ребенчишком вместе, потому как он тоже крепостной. А что в церкви тебя венчали, так это для потехи. Ты вовсе и веры не нашей, и женитьба твоя в книгах церковных не записана. Понял? А пока живи, никто тебя не заденет.
Шарло, конечно, приуныл, а сам думает, - не может того быть, чтоб жену с дитем от живого мужа отобрать. Взял да и написал какому-то своему знакомцу в Петербург, посоветоваться с ним хотел. Ну, у Зотова везде куплено было. Письмо это перехватили да Зотову в руки, хоть по-французски писано, а разобрали. Зотов сейчас же француза к себе потребовал, да и говорит:
- Сегодня вечером сведи свою девку приказчику. Ему теперь ее в услуженье передал, а ребенка можешь себе оставить.
Шарло хоть слабый человек, а тут заартачился, крик поднял. Его, понятно, на пожарну сволокли да так ухлестали, что он ни рукой, ни ногой. Потом за женой пришли. Жена у Шарла крепкая попалась, заводской корешок, не сразу ее обломаешь, - руками и ногами отбиваться стала. Ну, все-таки ее уволокли к приказчику - палачу-то этому, который всему делу заводчик оказался.
Как у них там с этим палачом было, не знаю. Совсем с той поры баба как в воду канула. Может, взаперти ее держали, голодом морили. Шарло между тем отлежался и сразу в бега пустился. Расчет имел до Питера добраться. А Зотову это, видно, сильно не с руки: все-таки чужестранный человек, как бы отвечать за него не пришлось. Зотов и велел обложить все леса и дороги. А Шарло далеко-то и не ушел. В лесу около этого озера жил. Любил он Синарское озеро. Раньше, когда еще беда не стряслась, часто сюда бегивал. Когда и с женой приезжал. Место тут знал хорошо, вот его и не могли найти. Говорили, что лешачиха глаза отводила, а может, просто кто и видел, да не видел. Худого людям Шарло не делал, кто станет его выдавать. Так бы его и не нашли заводские ищейки, кабы он сам себя не оказал. Увидел своего обидчика, да и пальнул в него из пистолетика. Ну, а какой он стрелок. Палач живо подмял его, прикрутил веревками к дереву и скорей в Касли Зотову сказать, что нашел беглого художника. Зотов сам поехал поглядеть, точно ли Шарло, не выдумывает ли палач, чтоб заботу отвести от себя. Приехали к месту, а там никого. Палач дивится.
- И впрямь, - говорит, - ему лешачиха помогает!
Ну, Зотов не из таких был, чтоб его лешачихой испугать, настрого наказал своему приспешнику:
- Ты лешачиху-то дуракам оставь, а мне подай Шарла, живого или мертвого, а так, чтоб я посмотреть на него мог. Не найдешь, самого запорю! Ищи хорошенько. Тут он, по всему видать. Да один-то, смотри, не рыскай по лесу и много людей тоже не бери, чтоб видоков лишних не было.
С этого дня палач с двумя объездчиками и охотился на Шарла, как на зверя. Уследили-таки, поймали. Опять приехал сам Зотов, поглядел и дал приказ кончить так, чтоб узнать человека нельзя было.
Вскоре по заводу и деревням разговор прошел, что на берегу Синарского нашли неизвестного убитого человека. Следствие приехало, народ согнали, не признает ли кто убитого? А как признать, коли все лицо в лепешку разбито и одежи никакой. По волосам, говорят, признать можно было. Заметные они были, - срыжа-черные. Да разве кто скажет? Боялись, поди-ко.
Кончилось это дело, а тут оба объездчика, которые с палачом Шарла выслеживали, потерялись. Их сильно и не искали. Видно, большой надобности в них не было. Объявили их беглыми, послали, куда надо, розыскные бумажки, только и всего. Ну, а потом и главного зотовского палача не стало. Не стало и не стало, и следов нет. Зотов тогда опять велел весь лес и дороги обыскать. Потом и по озерам с неводами пошли. Из нашего Синарского всех троих и вытащили. По разным местам с камнями спущены оказались.
Объездчики, видать, убиты нежданным нападом: один ножом в спину против самого сердца, другой - пулей в затылок. Ну, а у этого доверенного зотовского палача по-другому. Лицо у него не задето. Сразу признать можно. Зато на спине живого места не осталось. Видно, что прутьями его забивали, и не один либо двое, а навалом хлестали. Кто это сделал конец зотовскому палачу, так и не дознались, за всех ответила шарлова жена. Ее Зотов велел тут, у Синарского, намертво кнутьями бить.
- Сказывай, - кричит, - кого подговаривала? А кого она могла подговаривать, коли запертой сидела. С той поры, как ее от мужа увели, она, может, и людей-то посторонних не видала... Как тень, сказывают, стала.
Не выдержала, конечно, женщина, умерла, а девчоночку ихнюю добрые люди воспитали. Выросла она, замуж за нашего заводского вышла, да недолго прожила, и тоже девчоночку после себя оставила. Моей-то покойной жене эта шарлова дочь бабкой доводилась. От жены я и слыхал эту побывальщину. Песенку моя покойница певала про Шарла-то, как он на чужой стороне через любовь пострадал. Жалостливые такие слова, нежные, только я их забыл.
Домой возвращались по потемкам. Зеркало уральской феи под луной отливало холодным, мертвенным блеском. Пугали неожиданные всплески крупной рыбы. В них, в этих всплесках, чудились отголоски той звериной жизни, о которой только что рассказывал старый Никитич. Так же вот взметнулась щука, и не стало веселой серебряной рыбки - неведомого французского художника, от которого осталось лишь имя Шарль, и то переделанное на Шарло.
Обратную дорогу молчали. Только Никитич, отвечая, видимо, на свои мысли, проговорил;
- Недолговекие они... Кровь слабая...
ТЯЖЕЛАЯ ВИТУШКА
Это про мою-то витушку? Как я богатым был да денежки профурил? Слыхали, видно, от отцов? Посмеяться, гляжу, над старичком охота? Эх вы, пересмешники. А ведь было. Вправду было. И ровно недавно, а как сон осталось. Иное, поди, и вовсе забыл. Шибко, вишь, память-то свою промывал в ту пору... Чуть с головой не умыл. Где все помнить!
С воли это, слышь-ко, началось.
Ее - волю эту - у нас на прииске начальство прикрыть хотело. По деревням разговор прошел, а мы и слыхом не слыхали. Только та заметка и была, что в завод на побывку отпускать не стали. Хоть того нужнее человеку, - один ответ - нельзя. И пришлых на прииск принимать не стали.
Что, думаем, за притча? Раньше сколь хочешь со стороны брали, а теперь не надо? И нас что-то крепко держат?
А прииск в глухом месте был. Под Васькиной горой в лесу. Давно тот прииск бросили. Там, сказывали, не то дикой огонь, не то синюха объявилась. Это уж не знаю. Дикому огню по здешним местам ровно бы не должно быть, а синюха - это бывает. Ну, не в том дело... Прикрыли, говорю, тот прииск под Васькиной горой, а тогда бойко работали, и золотишко шло вовсе ладно. Народу, конечно, порядком нагнано было, и все из наших заводских. Вот приисковско начальство, видно, и думало:
"Откуда им узнать, коли никого домой не отпущать и со стороны народ не брать. Пусть-ко по-старому работают. Нам так-то привычнее".
Только разве народ не дойдет? Узнали и зашумели:
- Как так? Всем воля, а нам нет.
Начальство нашло отговорку:
- В церквах, - говорят, - волю читают, а у нас где? У бочки, что ли?
Кабака, вишь, настоящего на прииске не было, а винну бочку казна держала. Заботилась, значит, как бы кто копейку домой не унес. У этой винной бочки, конечно, всякого бывало... На то и намекали. Насмех повернуть им охота пришла. Только народу какой смех. Шумят, таку беду, кричат:
- Читай сейчас, а то все с прииска уйдем в завод волю слушать.
Начальству делать нечего - притащили бумагу, давай вычитывать. Да разве поймешь у них, что нагорожено? Дознаваться стали, что да как? Про пашню первым делом, про леса, про пески тоже - как с ними? Начальство и говорит - пашни по нашим местам взять неоткуда, леса и пески за владельцем, а за избы свои да за огородишки вам платить причтется.
Так и удумано было, только никто тому не поверил.
Я тогда уж мужик вовсе на возрасте был, а про волю-то услышал, шумлю больше всех.
- Мошенство, - кричу, - это! Не может такого быть! Аида, ребята, в Полеву! Там разберем, как надо. Что этих слушать-то!
Другие тоже не молчат. Приисковский смотритель - ох, язва был, а ласкобай! - тогда и говорит:
- Ваше дело, ребятушки, ваше дело. Вольные вы теперь. Куда захотели туда и пошли. Нас не обессудьте - обратно принимать не станем. Дружкам своим тоже весточку подадим, чтобы остерегались вас на работу брать. Мы ведь тоже, поди-ко, вольные - не всякого примать станем, а кого нам любо. В этом не обессудьте!
Это он, конечно, с хитростью так-то говорил. По закону другое выходило. Заводская земля, поди-ко, не на-вовсе барам отдавалась, а по условию, чтоб, значит, всякому заводскому жителю какая ни на есть заводская работа была предоставлена. Только разве кто про эту штуку знал по тому времени? Вот смотритель и припугнул, - работы, дескать, давать не будем, чем тогда жить станете?
Тут иные посмякли, а кто помоложе да погорячее - на своем остались: ушли с прииска. И я в том числе. Пришли домой и первым делом про волю спрашивать стали. Ну, нам и обсказали:
- Эта, дескать, царская воля, как, напримерно, у человека на голове плешь,- блестит, а уколупнуть нечего.
Мы видим - верно, вроде того выходит. Все ж таки испировали маленько. "Хоть, - думаем, - спина не так отвечать будет". Того и не смекнули, что брюхо погонит, так заневолю спину подставишь.
Пропились, конечно, до крошки, а кусать всякому надо. Что делать, коли у тебя ни скота, ни живота, а ремесло одно - землю перебуторивать.
Мне это смолоду досталось. В ваши-то годы я вон там на Гумешках руду разбирал. Порядок такой был - чуть в какой семье парнишко от земли подымается, так его и гонят на Гумешки.
- Самое, сказывают, ребячье дело камешки разбирать. Заместо игры!
Вот и попал я на эти игрушки. По времени и в гору спустили. Руднишный надзиратель рассудил:
- Подрос парнишко. Пора ему с тачкой побегать.
Счастье мое, что к добрым бергалам попадал. Ни одного не похаю. Жалели нашего брата, молоденьких. Сколь можно, конечно, по тем временам. Колотушки там либо волосянки - это вместо пряников считалось, а под плеть ни разу не подводили. И за то им спасибо.
Еще подрос - дали кайлу да лом, клинья да молот, долота разные.
- Поиграй-ко, позабавься!
И довольно я позабавился. Медну хозяйку хоть видеть не довелось, а духу ее сладкого нанюхался, наглотался. В Гумешках-то дух такой был поначалу будто сластит, а глотнешь - продыхнуть не можешь. Ну, как от серянки. Там, вишь, серы-то много в руде было. От этого духу да от игрушек у меня нездоровье сделалось. Тут уж покойный отец стал руднишное начальство упрашивать:
- Приставьте вы моего-то парня куда полегче. Вовсе он нездоровый стал. Того и гляди - умрет, а двадцати трех ему нету.
С той поры меня по рудникам да приискам и стали гонять.
Тут, дескать, привольно. Дождичком вымочит - солнышком высушит, а солнышка не случится - тоже не развалится.
В наших местах, известно, руду вразнос добывают, сверху берут. Так-то человеку вольготнее, только мне не часто это приходилось. Больше в землю же загоняли. Такая, видно, моя доля пришлась.
- Ты, - говорят, - к этому привычный. На Гумешках вон сколь глубоко, а здесь что. Самая по тебе работа.
Так я всю жизнь в земле и скребся, как крот какой. Ну, в этом деле понимать стал, а больше-то и нет ничего. Вот и думаю: "Некуда мне податься, кроме как в землю".
Только приисковому смотрителю тоже покориться неохота - на старое-то место итти, а в гору и вовсе желанья нет. С молодых лет наигрался там, да гляжу, - и другие из горы повыскакали. Куда вовсе несвышно лезут, лишь бы не в гору. Вот она какая сладкая была! Никому неохота туда по воле спуститься. Выработка-то сразу убавилась. Зовут туда, заработок обещают получше, а люди в сторону глядят.
Потом один по одному собираться стали на Гумешки и в гору полезли. Сказывают - еще там хуже стало, потому - вода силу взяла. В откачке-то, видишь, большая остановка случилась, ну, вода и взяла волю. Только на заработок не жалуются. Против других-то мест вовсе ладно приходится. Иной в кабаке и прихвастнет. Сыпнет на стойку пятаков, да и приговаривает:
- Хоть из мокрого места добыты, а денежки сухонькие да звонкие!
Гумешки, известно, для барского кармана самым прибыльным местом считались. Их и старались сохранить. Всяко туда народ заманивали и на плату не скупились.
Ну, я все-таки крепился.
- Нахлебался сладкого. Не пойду в гору, хоть золотом осыпь! Не пойду и не пойду!
И жена меня к этому не понуждала, попутные слова говорила:
- Не ребятишки у нас. Без горы проживем как-нибудь.
Только говорить-то это легко, а как поесть нечего, так всякому невесело станет. Продержал этак-то с месяц, вижу - вовсе туго пришлось: работы никакой, и куска нет. Что делать? Либо поклониться приисковскому смотрителю, от которого ушел, либо -в гору спускаться. Думал-думал, на то решился:
- Пойду в гору.
Тут и навернулся ко мне кособродский один, Максимко Зюзев. Дружок не дружок, а знакомец. Случалось, в одном месте рабатывали. Тоже мужик вовсе возрастной, седой волос пускать стал. Ну, те разговоры, други разговоры, потом он и говорит:
- Давай-ко, Василий, станем на себя стараться. Не вспучишь их - казнуто! А нам, может, фартнет. Струментишко нехитрый. Не обробим себя - и то не беда. Попытаем, давай!
Понимал я, к чему это гласит. Про меня, вишь, люди-то говорили - этот, дескать, сроду в земле роется, знает, что где положено. То, видно, Зюзева и заохотило со мной искать. Подумал-подумал я, да и говорю:
- Ладно, нето. Попытаем, в котором месте наш фарт лежит.
Указал, конечно, местичко, заявку в конторе сделали, стали дудку бить. Песок пошел подходящий... Вовсе биться можно, даром что в контору за самый пустяк золото сдавали. Только Зюзеву все мало. Он, вишь, из скоробогатых. Покажи ему место, чтобы сразу разбогатеть. Я ему сперва по совести:
- Это, мол, и есть доброе место. Надо только не все золото конторе сдавать, а часть купцам. Тогда и вовсе ладно будет.
Зюзев про это и слышать не хочет, - боится. Да еще дался ему какой-то серебряный олень. Все меня спрашивает - не видал ли? Он будто ходит близко, видели его люди. Там вот и надо копать, где тот олень ходил. Я уговаривал Максимка не один раз:
- Какой олень по нашим местам? Тут только козлы да сохаты.
Максимко все ж таки мне не верит, думает, - не сказываю. А я всамделе оленя за пустяк считал. На змею, на ту надеялся маленько, на иней тоже. Примечал змеиные гнезда, места тоже, на коих иней не держится. Это было, а на оленя вовсе не надеялся. На этом мы и разъехались. Максимко свое кричит, я свое. Рассорка вышла.
Тут он меня и укорил:
- Мой хлеб ешь!
Я не стерпел, конечно:
- Как твой, коли с утра до ночи в земле молочусь.
Он и давай высчитывать, и все на кривой аршин. Сколь мы от конторы за золото получили - от половины отперся, а сколь мне давал - то вдвое выросло. Плюнул я тут:
- Оставайся, лавка с товаром!
Взял лопату и пошел, а он кричит, всяко хает мое место:
- Часу не останусь! Кому нужно пустое место!
Тогда я и говорю:
- Коли так, сам тут останусь.
Максимко давай надо мной смеяться:
- Чем ты без меня держаться будешь? Свое-то я сейчас увезу. Других дураков, кои бы тебя кормить стали, не найдешь. Всем скажу, какое тут богатство. Сиди один на голой-то дудке.
"Погоди,- думаю,- кошкин сын, докажу я тебе!"
Пришел домой, побегал по своим дружкам, перехватил того-другого и говорю жене:
- Собирайся на прииск. Подымать будешь.
Нонешняя-то старуха у меня другая. Так уж, для домашности ее взял, а тогда у меня жена настоящая была. Смолоду женился, вместе горе мыкали. Славная она у меня была и в рудничном деле бывалая.
- Ладно,- отвечает.
Пришли мы к дудке, а Максимко вовсе ее оголил. Скажи, жердник был... я же и рубил... Так он и этот жердник уволок. Подивился я, до чего вредный человечишко. Ну, наладил мало-мало. Стали ковыряться. Промыли - ладно. А Максимко наславил, видно, что пустое место. Оленя своего искать стал. Наше место и обегают. Двоем с женой тут и скребся. Нам это наруку. Да еще из-за этого Максимка укрепился я - в кабак ни ногой. Покориться-то было неохота, что единого дня не продержусь. И место новенькое нашел, куда золотишко сдавать.
Орленым-то, слышь-ко, ястребкам, кои тайной продажей промышляли, с опаской сдавать приходилось. Они понимали сорт. Углядят - ладно мужик несет, сами на то место заявку сделают, либо обрежут со всех -сторон, а то и вовсе выживут. Вот я и нашел нового купца. Шибко он жадный был, а сил настоящих еще не было. Кабак, конечно, содержал - тесть у него там сидел при доме амбар со всякой мелочью, тут же и мясом торговал и по ярмаркам ездил. Однем словом, свет бы захватил, кабы руки подольше. К этому купцу я и стал понашивать. Он понимал, как золото от припою отличить, а настояще сорт понять где же! Привычку на это надо иметь и глаз не такой. Тут нутряной глаз требуется, который в нутро глядит, а у этого купца верховой глаз - во все стороны. Где такому сорт золота узнать! Да и побаивался он.
- Ты, - говорит, - Василий, не скажи кому, что мне золото сдаешь. Не привык я к этому. Сибирью такие дела пахнут.
Про то не сказывал, чем барыши пахли, а, видать, неплохо. Разохотило его. Никогда отказу не было, и в цене без большой прижимки, и расчет без мошенства. Это все мне подходило, - сдавал ему помаленьку. Так бы, может. мы с женой и вовсе жителями стали, не хуже других век прожили, да тут эта витушка и подвернулась.
Как сейчас помню. Накануне Здвиженья было. Баба кричит мне в дудку:
- Будет тебе, Василий. Праздник, поди-ко, завтра. Прибраться надо. Пойдем домой поскорее.
Песок у меня вовсе крепкий, чисто камень. Намахался я и думаю: "Верно, хватит..." Размахнулся для последнего разу покрепче, а кайло-то у меня и задержалось, - как под камень попало. Вышатывать стал - не выходит. Рванул во всю силу на себя, мне в праву ногу и стукнуло, да так, что хоть криком кричи. Как отошла маленько боль, я и полюбопытствовал - что за камень такой? Взял в руку. Мать ты моя! Золото. Как вот витушка праздничная, только против хлебной много тяжелее. Сверху вроде завитками вышло, а исподка гладкая, только чутешные опупышки на ней, как рукой оглажены. Сколь его тут?
Про ногу сразу забыл. Кричу: "Подымай, Маринша!" Она, не того слова, вымахнула, а я вовсе как дурак стал. Смеюсь это да давай-ка ее обнимать это жену-то.
Она спрашивает:
- Что ты, Алексеич?
Я тогда и показал:
- Гляди!
- Ну, что? Вижу - камень какой-то...
- Держи!
Она думала - небольшой камешок, не сторожится, а как подал, так у ней рука вниз и поехала. Побелела тут моя Маринушка и, даром что кругом лес, шепотом спросила:
- Неуж золото?
- Оно,- говорю.
Смывку песку делать не стали. Домой скорее.
И вот диво, - бежим, всю дорогу оглядываемся, будто мы что украли. Прибежали домой. Запрятал я витушечку, наказываю Марине:
- Гляди, не сболтни кому!
Она обратно меня уговаривает:
- В кабак не зайди ненароком, пока золото не сдал. В контору такую штуку нести и думать нечего. Еще отберут! А уж место захватят - про то и говорить не осталось.
Вечерком и пошел я к своему-то купцу. Будто мяска для праздника курить. Улучил минутку, говорю - дело есть,
- Обожди, - говорит, - маленько. Скоро амбар прикрою.
Вот ладно. Отошел покупатель, запер купец двери и говорит:
Это и раньше бывало, - в амбаре-то сдавать. У него, вишь, весов-то настоящих не было, а кислоту да царску водку на полке открыто держал, будто для торговли. Просто тогда с этим было, кому доходя продавали. Я и говорю:
- Запри-ко ты и в ограду двери.
- Зря отвечает, - беспокоишься. Из своих никто не зайдет, - не велено, а чужих не пустят,
А я свое:
- Запри все ж таки.
Он тогда и забеспокоился:
- Уж не узнал ли кто, зачем ты ко мне ходишь? Может, сказал кому?
- Про это, - говорю, - не думай. Никому и в мысли не падет, зачем к тебе хожу. Только много у меня.
- Это, - отвечает, - не беда, что много. Лишь бы не мало. Сколь хочешь приму. - Двери, однако, запер в ограду-то. - Ну, - говорит, - кажи!
Взял я тут для случаю топор с мясной колодки, подал ему свою витушку в тряпице:
- Ну-ка, прикинь сперва это.
Он - купец: по руке-то сразу почуял, - тяжело.
Спрашивает:
- Что это у тебя?
- Прикинь, - говорю.
Бросил он на ходовые весы. Вывешал, как следует, говорит:
- Восемнадцать с малым походом.
- Вот и бери.
- Что брать-то? Где оно у тебя?
- А в тряпице-то...
- Восемнадцать фунтов?
- Сам вешал. Коли силы нехватит, в контору снесу.
Это про контору-то я так, для хитрости, помянул. С чего бы я туда потащил? Развернул мой купец тряпицу, давай витушку кислотой да царской водкой пробовать. Ну, золото и золото. Тут, - гляжу, - в пот купца бросило. Так с носу и закапало, а молчит, только на меня уставился. Потом и говорит:
- Поди, сверху только золото-то?
Вишь, какое понятие у него! В самородке, думал, середка чугунная. Ну, не дурак ли? Я ему растолковываю, что вот опупышки-то и есть самородная печать, а он, видать, не верит. Отговорку нашел:
- Эко-то место мне не откупить. Денег не хватит. Разрубить придется. Не в контору же тебе сдавать.
Уговаривает, значит, меня. Я и сам вижу - без этого не обойдется, а жалко рубить-то. Ну, все ж таки взял витушку да тут же на мясной колодке и обрубил крайчики. Купец опять давай пробовать. Тут уж, видно, настояще уверился, побежал в дом за деньгами. Прибежал со шкатулкой, а самого так и трясет. Боится, видно, и жадность одолела. Тоже ему кусок. Не знаю, почем они сдавали, а мне этот купец на рубль дороже против конторского платил.
Вывешал купец на ходовых весах середину особо, крайчики особо. Выгреб из шкатулки, из-за пазухи выворотил пачки бумажек покрупнее. Ну, выручку в это же место... На крайчики денег довольно, а ему серединку купить охота. Она потяжелее вышла.
- Поверь, - говорит, - в долг. Через день, много через два, отдам.
Ну, объясняю, конечно, что в таких делах долгов не бывает. Тогда он и говорит:
- Пойдем ко мне, посиди маленько. В кабак за выручкой сбегаю, - и подвигает ко мне деньги-то. Сосчитал я. Вижу, - ладно будто, пустяка не хватает. Подождать можно. Как у купца видел, тоже крупные-то деньги за пазуху забил, а помельче в карман, крайчики в сапог спрятал. Пошли мы с купцом в дом, а там, - гляжу, - угощенье выставлено. Хозяйка, таку беду, суетится, хлопочет.
Убежал купец в кабак, а она ко мне и подъезжает:
- Выкушай, гостенек! Не почванься на моей хлеб-соли. Не изготовилась, как следует. Не ждала гостя.
А чего не изготовилась - полон стол наставлено. Ну, я креплюсь, конечно, - не пью вина. Так ей и сказал:
- При деньгах. Нельзя мне.
Она это вьется всяко да наговаривает:
- Красненького хоть, нето, выпей, - и подает мне в руку стаканчик. Так небольшой стаканчик, с половину чайного. - Я, - говорит, - и сама этого-то выпью, - и наливает себе такой же стаканчик.
"Что, - думаю, - мне с одного сделается? Неуж перед женщиной неустойку покажу?" Взял да и хлебнул.
Ох, и вино! Такого отродясь пить не доводилось. Крепкое будто да густое, а дух от него: век бы нюхал. Потом я узнал - ром называется. Шибко мне потянулось, а бабенка эта - купчиха-то - уж успела, другой стаканчик налила. Я и другой хватил, а дальше, известно, - полетели мелки пташечки...
Все ж таки я тогда убрался от купца. Деньги и крайчики в целости донес домой. Вместо додачи, за которой купец в кабак бегал, мешок гостинцев приволок. Еды там всякой, жене шаль, конечно, и протча тако. И тут же, слышь-ко, ромку этого бутылок пять либо шесть. Купчиха-то, вишь, удобрилась, говорит мужу:
- Поглянулось человеку - что нам жалеть? Отдай ему, Платоша, все. Из города потом привезешь.
Купец рад стараться:
- Да я... ему-то?.. неуж пожалею... Пущай на здоровье выкушает стаканчик и супружницу свою попотчует. Не пивала, поди, она такого вина? Попотчуй ее, не забудь! Я тебе еще привезу. Так привезу... не за деньги!.. Для хорошего человека мне не жалко... Попотчуй жену-то, не скупись.
Пришел я домой, показал Марине кучу денег, захоронил крайчики и давай жену потчевать. Она сперва отнекивалась - крепко будто, потом похваливать стала - какой дух баской!
Пьяные-то мы зашумели, конечно. Песни запели, пляска на нас нашла. Знакомцы разные понабились. Видят - фартнуло, поздравлять стали:
- Со счастливой находочкой.
Ну, прилили, приели, что дома было, в кабак пошли. А купец этот тестя в амбар - сам за стойку и всяко мне сноровляет. Приятелей у меня тут объявилось - ни пройти, ни проехать. И покатилось колеско по гладенькой дорожке. Бабенки появились, прилипать ко мне стали. Маринушке моей это обидно, конечно... Она тогда на ромок налегать стала. Купец и ей угождает и так, слышь-ко, втравил, что и от простого не стала отворачиваться. На две-то руки у нас и пошла работа, а купец, знай, обсчитывает да обсчитывает:
Проспимся когда, себя потешим:
- Крайчики у нас остались.