Около половины четвертого она встала, чтобы второй раз заварить кофе. Не желая оставаться без нее в этой комнате, полной табачного дыма и воспоминаний о Рае, в комнате, которую он знал двадцать лет, Альберт собрал стаканы и грязные тарелки, вытряхнул пепельницы, отдернул зеленую штору, растворил окно и пошел за Неллой на кухню, достал вазы из стенного шкафа, наполнил водой, поставил в них цветы, а потом, стоя возле Неллы, поджидавшей, пока закипит вода на плите, жевал холодное мясо, бутерброд или один из ее аппетитных салатов, который всегда можно было найти в холодильнике.
   Это и был тот час, которого она дожидалась; может быть, и возню с гостями она затевала ради этого часа, потому что двадцать лет тому назад все было точно так же – точно так же он стоял на кухне рядом с Неллой, смотрел, как она варит кофе, пробовал ее салаты – часа в три или четыре ночи – и рассматривал изречение, выложенное черными плитками по белым: «Путь к сердцу мужчины лежит через его желудок». А Рай всегда оставался в комнате Неллы и дремал там, и тогда гости тоже засиживались допоздна: болтовня о политике заполняла эти ночи, споры с Шурбигелем, который призывал их всех вступить в организацию штурмовиков – и христианизировать ее. Такие слова, как «дрожжи», «закваска», такие фразы, как «обогатить национал-социализм сокровищами христианской мысли», – все это возмущало их. И тогда были среди гостей красивые девушки, но теперь одни из них умерли, другие разъехались в годы войны по разным городам и странам, а две из этих девушек вышли замуж за нацистов и обвенчались под дубами.
   Потом они перессорились почти со всеми. Вечера они проводили над картами и диаграммами, которые приносили с фабрики, и, засидевшись до поздней ночи, дважды пили кофе, первый раз – в два часа, второй – в три.
   По счастью, хоть кофейник, в котором Нелла заваривала кофе, был теперь другой, да и не один только кофейник неумолимо напоминал, что время уже не то.
   Сердце его билось сильнее, когда он среди ночи проходил в свою комнату, чтобы посмотреть, как спит мальчик. Мартин очень подрос, быстро и неожиданно, на его взгляд, и ему становилось как-то боязно, когда он смотрел на разметавшегося в кровати большого одиннадцатилетнего мальчугана, белокурого, миловидного, очень похожего на Неллу. В открытое окно уже доносились утренние шумы: дальний грохот трамвая, щебет птиц; за стеной тополей, окружавших сад, поредела и поблекла чернильная синева ночи, а наверху, в комнате, которую теперь занимал Глум, не услышишь больше, никогда не услышишь, тяжелые и размеренные шаги отца Неллы, шаги крестьянина, который слишком долго ходил за плугом, чтобы менять на старости лет походку.
   Прошлое и настоящее кружились, перемещаясь, словно диски, отыскивающие единый центр: один вращался равномерно, ось его проходила как раз посредине, и это было прошлое, которое, как ему казалось, он видит с предельной ясностью, но настоящее вращалось гораздо быстрей прошлого, как бы вокруг иного центра, и с этим ничего нельзя было поделать, несмотря на лицо мальчика, на дыхание мальчика, которое он чувствовал на своей руке, несмотря на доброе круглое лицо Глума. Ничего нельзя было поделать, пусть даже прошедшие двадцать лет оставили неизгладимые следы на лице Неллы, и он видел их, ясно видел: морщинки у глаз, и складки жира на располневшей с возрастом шее, и губы, потрескавшиеся от непрерывного курения, и жесткие морщины на лице – все равно ничего с этим не поделать. Он поддался на ее улыбку, на автоматически расточаемое колдовство, которое растворяло время, превращало в призрак ребенка, спавшего в его постели, и между настоящим и с виду так ровно, так равномерно вращающимся прошлым внезапно вклинился ярко-желтый диск: время, никогда не существовавшее, жизнь, никем не прожитая, мечта Неллы. Она вовлекала его в свою мечту, пусть ненадолго, на те короткие мгновенья, когда ночью на кухне она варила кофе и готовила бутерброды, которые зачерствеют на тарелке. Кофейник, бутерброды, улыбка и серый молочный утренний свет за окном – все это служило реквизитом и кулисами для мучительной мечты Неллы, мечты прожить жизнь, которая не была прожита и никогда не будет прожита, мечты о жизни с Раймундом.
   – Ох, – пробормотал он, – ты сведешь меня с ума.
   Он закрыл глаза, чтобы не видеть головокружительного вращения: бешеного мелькания трех дисков, которые никогда не совместятся; убийственная несовместимость, в которой нет ни мгновенья покоя.
   Кофе, которого никто не выпьет, бутерброды, которых никто не съест, – реквизит кровавой драмы, куда его вовлекли как единственного и необходимого статиста, – но все же его утешало, что Больда разогреет себе этот кофе, что Глум завернет эти бутерброды и возьмет их с собой на работу.
   – Можешь идти, – устало промолвила Нелла, накрывая кофейник зеленой крышкой.
   Он отрицательно мотнул головой.
   – Почему бы нам не попытаться как-то упростить жизнь? – сказал он.
   – Что же нам, пожениться, что ли? – ответила она. – Думаешь, это что-нибудь упростит?
   – А почему бы и нет?
   – Иди лучше спать. Я не хочу тебя мучить.
   Он вышел, не сказав ни слова. Тихо прошел через прихожую в ванную комнату. Там зажег газ, пустил воду и положил шланг гибкого душа так, чтобы вода бесшумно наполняла ванну.
   Он долго стоял неподвижно и тупо смотрел на воду, поднимавшуюся легкими голубоватыми струйками со дна ванны, и напряженно ловил доносившиеся снаружи звуки; он слышал, как Нелла прошла к себе, потом, как она заплакала. Она оставила открытой дверь в свою комнату, пусть он слышит ее плач. В доме было тихо, прохладно. Уже светало. Занятый своими мыслями, он бросил в ванну окурок и, чуть не падая от усталости, наблюдал, как размокает окурок, как оседает на дно темно-серая пыль – это затвердевший пепел, а светло-желтые крупинки табака сперва идут густой полосой, потом расплываются по поверхности воды, и вокруг каждой крупинки желтоватое облачко; сигарета потемнела, и на ней отчетливо проступила надпись «Томагавк». Когда он курил сигареты, он для удобства выбирал бабушкин сорт, чтобы всегда быть готовым к ее набегам. Желтоватое облачко разрослось уже до размеров гриба, но вода, бившая из душа на дне ванны, выталкивала наверх расплывавшееся, блекнущее облачко, не давала ему опуститься, а внизу, на чистом синем дне ванны, кружились черные затвердевшие частички пепла, и неведомая сила медленно увлекала их к стоку.
   Нелла продолжала плакать, дверь оставалась открытой, он выключил вдруг газ, закрыл кран, вытащил за никелированную цепочку пробку из ванны и проследил, как желтоватое табачное облачко исчезло в водовороте.
   Он погасил свет и направился к Нелле. Она курила и рыдала. Он остановился в дверях и суровым голосом, удивившим его самого, крикнул:
   – Чего ты, собственно, хочешь?
   – Войди, присядь, – ответила она. Улыбка у нее не сразу получилась, и это тронуло его; не часто с нею такое случалось. Он сел, взял сигарету из пачки, которую она протянула ему, а она снова улыбнулась, и теперь уже широко; казалось, что кто-то нажал тайную пружину; как фотограф пользуется лампой-вспышкой, так она пользовалась своей улыбкой, – она славилась ею, но теперь эта улыбка утомляла его, как утомлял и вид ее нежных белых рук, прославленных не меньше, чем ее улыбка: она не пренебрегла и самой дешевой уловкой: положила ногу на ногу и чуть откинулась назад, чтобы виднее была ее красивая грудь.
   В ванной забулькали остатки воды: короткий всхлип, и уже не слышен больше успокоительный шум.
   – Замуж, – тихо сказала она, – я не хочу больше. На это я больше не пойду. Если хочешь, я тут же стану твоей любовницей, ты это знаешь, и буду тебе вернее, чем жена, но замуж я больше никогда не выйду. С тех пор как я по-настоящему поняла, что Рая больше нет, я часто думала, что лучше мне было бы вообще не выходить замуж, к чему этот маскарад, это кривлянье, эта убийственная серьезность в браке – и страх вдовства? Гражданская регистрация, венчание в церкви, а потом является какое-то ничтожество и посылает твоего мужа на верную смерть. Три миллиона, четыре миллиона этих торжественных союзов разрушено войной: вдовы, вдовы – у меня нет ни малейшего желания быть вдовой, и ничьей женой я тоже не хочу быть, и детей я больше иметь не хочу – вот мои условия.
   – А мои ты знаешь, – сказал он.
   – Конечно, – спокойно ответила она. – Тебе надо жениться и усыновить мальчика, и потом ты, вероятно, захочешь собственных детей.
   – Спокойной ночи, – сказал он и хотел было встать.
   – Нет, не уходи, – сказала она ровным голосом, – сейчас, когда становится чуть веселей, ты хочешь бежать. Ради чего нужно так корректно, так педантично, так строго придерживаться общепринятой морали, я этого просто не понимаю.
   – Ради мальчика. Все твои мечты ничего не стоят по сравнению с ним. И потом тебе уже почти сорок.
   – При Рае все было бы хорошо, и я была бы верна ему, и у нас бы родились еще дети, но смерть его меня сломила, как ты изволишь выражаться, и мне больше не хочется быть ничьей женой. Ты ведь и так Мартину вместо отца. Тебе этого мало?
   – Боюсь, – сказал он, – что ты выйдешь за кого-нибудь другого и мальчик достанется ему.
   – Значит, ты любишь мальчика больше, чем меня?
   – Нет, – сказал он тихо, – его я люблю, а тебя – нет. Здесь не может быть больше или меньше. Я слишком хорошо тебя знаю, чтобы влюбиться в тебя, но ты достаточно красива, и мне было бы приятно жить с тобой, – но теперь я так не могу. Я очень часто думаю о Рае, да и мальчик все время возле меня. Вот в чем дело.
   – А, – сказала она, – теперь я знаю, почему я за тебя не выйду: просто потому, что ты меня не любишь.
   – Зато ты с некоторых пор уговорила себя, что ты меня любишь. Это совпадает с твоими мечтами.
   – Нет, – ответила она, – я себя не уговариваю и знаю, что это не так. Но у меня с тобой получается, как у тебя со мной. Раньше это называлось поговорить откровенно, но вот откровенности у нас как раз и не хватает. Говори откровенно, если тебе это по душе.
   Альберт хотел встать, пройтись по комнате или подойти к окну, но ему часто случалось видеть в кинофильмах, как мужчины во время откровенного разговора с женщиной шагают по комнате. Он остался сидеть в неудобном кресле и взял сигарету, предложенную ему Неллой.
   – Господи, – сказал он, – говорить о любви уже просто нелепо. Разве мы с тобой не расхохотались бы, если бы в один прекрасный день я заявил: «Я люблю тебя!»
   – Да, пожалуй.
   – И потом это разные вещи – жить со вдовой своего друга или жениться на ней, – а вот жениться на женщине, которая живет мечтами, словно наглотавшись морфия, на это я пошел бы только ради Мартина, но лишь сейчас я начинаю понимать, что ни на одной нельзя жениться только ради ее ребенка.
   Нелла расплакалась, и он все-таки поднялся с кресла и зашагал по комнате, взволнованный и смущенный, хотя он столько раз видел все это в кинофильмах.
   – Но одного я жду от тебя – я и все мы: чтобы ты стала хоть немного осмотрительней ради мальчика.
   – Ты заблуждаешься, и все вы заблуждаетесь: вы считаете меня чуть ли не проституткой, но после смерти Рая я не знала ни одного мужчины.
   – Тем хуже, – сказал он, – ты их всех взвинчиваешь своей улыбкой, как дети заводных петушков. Нет, несмотря ни на что, нам надо бы пожениться, мы могли бы тихо и спокойно жить с мальчиком и не возиться со всякими идиотами, которые беззастенчиво воруют у нас время, мы могли бы вырваться из этой чертовой сутолоки, уехать в другую страну, и, кто знает, может быть, однажды на нас снизошло бы, как нежданный дождь, как гроза, то, что до сих пор называлось любовью, – Рай ведь мертв, – и он повторил еще суровей и жестче: – Мертв.
   – Это звучит так, как будто ты этому рад, – сказала она.
   – Ты прекрасно знаешь, что, хоть и по-другому, мне было ничуть не легче потерять его – чем тебе. Мне кажется, что куда больше женщин, на которых можно жениться, чем мужчин, с которыми можно дружить. А женщинам, с которыми можно переспать, вообще нет числа. Так или иначе, а Рай погиб… И возможностей у тебя не так уж много: быть вдовой или стать женой другого человека; ты же пытаешься занять какое-то третье, промежуточное положение, а такого не существует.
   – Но оно может возникнуть, – поспешно перебила она, – положение, которому нет имени, но время даст ему имя. О, как я вас всех ненавижу за то, что вам кажется, будто жизнь идет своим чередом. Посыпать смерть пеплом забвенья, как лед посыпают золой. Ради детей, ах, ради детей: это прекрасно звучит и служит прекрасным оправданием; наполнить мир новыми вдовами, новыми мужьями, которым суждено погибнуть и сделать своих жен вдовами. Заключать новые браки… Жалкие вы ничтожества. Неужели вы ничего лучше не придумаете? Да, я знаю, знаю. – Она встала, пересела в другое кресло и взглянула на портрет Рая над своей кроватью. – Я знаю, – со злостью повторила она, подражая голосу патера Виллиброрда: – «Свято храните дитя и дело вашего супруга. Брак есть таинство. Браки заключаются на небесах». И они улыбаются, как авгуры, и молятся в своих церквах, чтобы храбрые мужчины, здоровые и невредимые, бодро, весело шагали на войну, чтобы не переставая работали фабрики вдов. Хватит почтальонов, чтобы принести эту весть, и попов тоже хватит, чтобы осторожненько подготовить вас к этой вести. Уж если есть человек, который сознает, что Рая нет в живых, то это я. Это я знаю, что его нет со мной, что его нет и никогда больше не будет на этом свете, знаю совершенно точно – и я начинаю ненавидеть тебя за то, что ты всерьез собираешься вторично превратить меня в потенциальную вдову. Если начать пораньше, с шестнадцати, как я, например, то до блаженной кончины можно отлично успеть пять или шесть раз побывать во вдовах и все же остаться молодой, как я. Торжественные клятвы, торжественные союзы, и с кроткой улыбочкой тебе преподносят тайну: браки заключаются на небесах. Ладно, но тогда пустите меня на небо, где мой брак будет действительно заключен. Не хочешь ли ты сказать мне, что я не в силах уничтожить смерть, наверно, ведь хочешь?
   – Это я как раз и собирался сказать.
   – А я ничего другого и не ожидала. Роскошное изречение, дорогой мой, можешь гордиться. Не хотел ли ты еще сказать мне, что можно начать новую жизнь?
   – Может, и хотел.
   – Да перестань ты, нельзя забыть прежнюю… а начинать новую жизнь… по-твоему, это новый брак… с тобой…
   – Ну и хватит, – взорвался он, – не воображай, пожалуйста, что я только о том и думаю, как бы жениться на тебе, просто я считаю это единственно разумным.
   – Очень приятно слышать, великолепно сказано, ты мастер делать комплименты.
   – Извини, пожалуйста, я совсем не то хотел сказать, – он улыбнулся, – я вовсе не прочь жениться на тебе.
   – Час от часу не легче. Ты хочешь сказать, что ты не умер бы от этого.
   – Ерунда, – сказал он, – ты отлично знаешь, что ты мне нравишься и что ты красива.
   – Но не совсем в твоем вкусе, да?
   – Вздор, – сказал он, – и я продолжаю утверждать, что начать новую жизнь можно и должно.
   – А теперь уходи, – сказала она, – уходи.
   Уже совсем рассвело. Он встал и задернул зеленую штору.
   – Ладно, – сказал он, – ухожу.
   – В глубине души ты, наверное, думаешь, что ты еще меня обломаешь и я выйду за тебя, но ты ошибаешься.
   – Тебе ванна нужна?
   – Нет, я помоюсь на кухне, уходи, пожалуйста.
   Он прошел в ванную, открыл кран, зажег газ, снова положил душевой шланг так, чтобы вода текла бесшумно, а часы повесил на гвоздь, на котором обычно висел шланг. Вернулся к Нелле – она чистила зубы на кухне.
   – Ты забываешь, – сказал он, – что мы уже пытались однажды жить именно так, как тебе хочется. Ты вообще очень многое забываешь.
   Она прополоскала рот, поставила стакан и бездумно провела пальцами по изразцам.
   – Да, – сказала она, – тогда я не хотела этого из-за мальчика – он был еще совсем крошкой – я просто не могла. Прости, пожалуйста, об этом я никогда не вспоминала…

 
   Тогда, сразу после войны, он очень желал ее. Она была первой женщиной, с которой он жил под одной кровлей после пятилетнего пребывания среди мужчин, и она была красивой женщиной. Через несколько дней после возвращения он как-то ночью натянул брюки, накинул пиджак поверх ночной рубашки и босиком направился к ней. У нее еще горел свет, она сидела в постели и читала, накинув на плечи большую черную шаль, возле кровати тихо гудела не совсем исправная электрическая печка. Нелла улыбнулась, когда он вошел, посмотрела на его необутые ноги и вскрикнула: «Ты с ума сошел, ты же простудишься – садись здесь вот». На дворе было холодно, и в комнате пахло картошкой, мешки приходилось держать во всех платяных шкафах, потому что в подвал уже несколько раз наведывались воры. Нелла захлопнула книгу, указала на старую баранью шкуру, лежавшую у ее кровати, потом кинула ему пушистую вязаную красную кофточку: «Укутай ноги». Он ничего не сказал, сел, укутал ноги и взял сигарету из пачки, лежавшей на ночном столике. Потом уселся удобней и ощутил благодатное тепло раскаленной печки. Нелла не говорила и не улыбалась. Ребенок спал в коляске возле книжного шкафа, он был простужен и ровно посапывал. Без пудры и помады Нелла выглядела старше, чем днем, она была бледная и усталая, ее дыхание отдавало винным перегаром, он отчетливо слышал это. В смущении он уставился на книгу, которую она положила на ночной столик: Тереза Декеру. На нижней полке столика в беспорядке лежало ее белье. Ему было очень неловко, что он так, внезапно и без стука, вошел к ней, и он, избегая ее взгляда, упорно смотрел мимо нее – на стену, где висел портрет Рая, или прямо перед собой, но даже когда отводил взгляд от портрета, он с мучительной ясностью видел лицо Рая – неспокойное, сердитое лицо человека, которого злит эта случайная, бессмысленная смерть.
   – Хочешь выпить? – спросила Нелла, и он был благодарен ей за то, что она смогла улыбнуться при этом.
   – Да, с удовольствием, – ответил он.
   Нелла выудила из-за кровати стакан и бутылку с мутной, коричневатой водкой, налила ему. Она ничего не говорила, она не поощряла его и не расхолаживала, она чуть настороженно ждала.
   Тогда он сказал:
   – Выпей со мной.
   И она согласно кивнула, выудила из той же щели кофейную чашку, выплеснула осадок прямо через голову на паркет и подставила ему чашку. Он налил ей, и они оба выпили и закурили, а печка за его спиной гудела, как большая ласковая кошка. Не успели они допить, как он погасил свет и, оставаясь в луче раскаленной печной спирали, сказал: «Если не хочешь, скажи, и я уйду». «Нет», – ответила она и смущенно улыбнулась, он так и не понял, что значило в это мгновенье ее «Нет»: «Да» или «Нет». Он выключил печку, дождался, пока потемнеет раскаленная спираль, и склонился над ее постелью. Она в темноте обхватила его голову руками, словно петлей, поцеловала его в щеку и шепнула: «Лучше бы ты ушел», и он испытал странное разочарование: его разочаровал рот Неллы, большим и дряблым показался он ему, разочаровал поцелуй Неллы, не таких он ждал от нее. Он снова зажег свет, включил печку и решил, что все к лучшему, что ему нечего стыдиться, Нелла держалась очень хорошо, и он не испытывал ни малейшего разочарования оттого, что его желание не осуществилось. Едва вспыхнул свет, Нелла улыбнулась, снова, словно петлей, обхватила рукой его шею и поцеловала в другую щеку, и он снова почувствовал разочарование. Нелла сказала: «Мы не должны этого делать», и он вернулся в свою комнату, и больше об этом разговора не было, и он обо всем забыл, и лишь сегодня в ванной комнате все снова вспомнилось.

 
   Нелла поставила чашку на полочку и задумчиво поглядела на него.
   – Да, тогда я не хотела из-за ребенка…
   – А сейчас, – сказал он, – я не могу, и тоже из-за мальчика.
   – Как странно, – улыбнулась она, – что я об этом забыла.
   – Многое забывается, – сказал он, тоже улыбаясь, – и нам начинает казаться, будто никогда ничего и не было. Надеюсь, ты не обиделась на меня за все, что я наговорил.
   – Мы постарели с тех пор на девять лет, – сказала она. – Покойной ночи.
   Он вернулся в ванную и вскоре услышал, как Нелла прошла к себе и закрыла за собой дверь. Он разделся, сел в ванну, теперь его уже сердила усталость, которая, конечно, овладеет им часам к девяти. Он любил рано ложиться, спать крепко и долго, утром рано вставать, завтракать вместе с мальчиком и помогать ему собираться в школу, потому что хорошо понимал, как тяжело ребенку, когда он утром встает раньше всех, завтракает один и уходит в школу, зная, что все в доме могут еще спокойно спать. Родители Альберта, владельцы небольшого ресторанчика, раньше трех-четырех никогда не ложились, и все годы своего детства он утром проходил через накуренный зал в большую и холодную кухню. Там пахло застывшим жиром, прокисшими салатами, на полочке лежали его бутерброды, а на газовой плите стоял в алюминиевой кастрюльке кофе. Шипение газа в промозглом холоде дурно пахнущей кухни, наспех проглоченный горячий кофе с несвежим привкусом, бутерброды с большими, наспех нарезанными кусками мяса, которое он не любил. С тех пор как Альберт покинул отчий дом, он мечтал о том, чтобы рано ложиться и рано вставать, но судьба вечно сводила его с людьми, которые делали неосуществимым такой ритм жизни. Он стал под холодный душ, потом обтерся и тихо прошел на кухню. Глум уже успел побывать здесь, пока он сидел в ванне. Кофейник Глума был пуст, теплый колпак, накрывавший его, лежал рядом. Больда, судя по всему, тоже ушла. На столе валялись крошки кислого черного хлеба.
   Он прошел к себе и хотел разбудить Мартина, но Мартин уже не спал и улыбнулся ему. Мальчик явно был рад, что Альберт здесь и будет с ним завтракать.
   – Прости, – сказал Альберт, – что вчера вечером, когда ты пришел из школы, меня не было дома – пришлось уйти. Мне позвонили. Ну, пора вставать.
   Когда мальчик вскочил с постели и встал во весь рост, Альберт испугался: мальчик вырос, а Нелла упорно не желала замечать этого, как и многое другое. Он оставил мальчика и вернулся на кухню, чтобы сварить яйца и приготовить бутерброды. В комнате у Неллы было тихо, и на какое-то мгновение он понял ее: ведь и его пугало, что мальчик так быстро вырос и, несомненно, живет в совсем ином мире, чем они.



8


   Дом все больше приходил в негодность, хотя денег на то, чтобы содержать его в порядке, хватило бы с избытком. Но никому не было до этого никакого дела. Крыша текла, и Глум часто жаловался, что пятно на потолке в его комнате все растет. Если шел сильный дождь, с потолка просто капало, и тогда, охваченные жаждой деятельности, они поднимались на чердак, чтобы подставить таз под дыру на крыше, и Глум получал небольшую передышку. Срок этой передышки зависел от размеров таза, а также от интенсивности и продолжительности дождя: если таз был неглубокий, а дождь сильный и продолжительный, передышка кончалась очень скоро, вода в тазу текла через край, и темное пятно на потолке увеличивалось. Тогда на чердаке подставляли таз поглубже. Вскоре пятна стали показываться и на потолке у Больды, и в свободной комнате, где раньше жил дедушка. А в ванной как-то отвалился большой кусок штукатурки. Больда вымела мусор, а Глум приготовил странную смесь из извести, песка и мела и замазал ею обнажившуюся дранку.
   Нелла чрезвычайно гордилась своей расторопностью: как-то раз она съездила в город и привезла десять больших цинковых ванн, их расставили по всему чердаку, и они покрыли почти весь потолок. «Теперь не потечет», – заявила она, истратив на ванны столько денег, что на них, пожалуй, можно было бы сделать капитальный ремонт крыши. Теперь, когда шел дождь, они слушали перезвон капель, с глухим и грозным шумом падали они в пустые, гулкие ванны. Невзирая на ванны, Глуму все чаще приходилось замазывать потолки составом из извести, песка и мела. Лестницы и костюм Глума в таких случаях всегда были испачканы, и Мартин, помогавший ему, тоже бывал измазан с головы до ног, его костюм сдавали тогда в химчистку.
   Изредка на чердак поднималась бабушка, дабы ознакомиться с повреждениями. Она лавировала среди цинковых ванн, ее тяжелые шелковые юбки задевали края ванн, и по чердаку проносился тогда веселый звенящий шорох. Для таких случаев бабушка надевала очки, и вся ее фигура излучала распорядительность и чувство долга. В ходе осмотров она решала порыться в старых записях и отыскать адрес кровельщика, который прежде выполнял такие работы по дому. Потом она на несколько дней уединялась в своей комнате, со всех сторон окружала себя блокнотами и папками, ворошила старые бумаги и с головой уходила в изучение старых счетов. Но адрес кровельщика так и не был найден, хотя по ее требованию ей перетаскали из архивов фабрики все бумаги. Подшивку за подшивкой, подобранные по годам, доставляли на маленьком красном автомобиле, пока не завалили папками всю ее комнату. Успокоилась она только тогда, когда добралась до самого первого года – заплесневевших счетных книг 1913 года.
   Тогда она позвала Мартина к себе, и он должен был часами слушать и вникать в тайны ароматических мармеладов, которые придумал и продавал по всему свету его дедушка. Первая мировая война вызвала небывалый расцвет молодого предприятия, и свою лекцию бабушка закончила демонстрацией диаграмм и таблиц. Аккуратно вычерченные тушью линии, похожие на поперечный разрез горы, свидетельствовали о том, что голодные годы благоприятны для мармеладных фабрик. Год 1917. «В этом году, дорогой, родилась твоя мамочка». 1917 год – одинокая вершина на диаграмме, высота, которая до самого 1941 года оставалась недосягаемой. Но мальчику, которого заставили изучать все эти таблицы, бросилось в глаза, что крутой подъем начался уже с 1933 года. Он спросил бабушку, в чем дело, потому что побаивался ее и хотел сделать вид, будто ему все это интересно. В ответ бабушка разразилась длинной и восторженной речью; она говорила о летних лагерях, о многолюдных сборищах, партейтагах и в заключение торжественно ткнула длинным желтоватым указательным пальцем в год 1939, где отмечался новый взлет.