Беляева Лилия
Убийца-юморист

   Лилия БЕЛЯЕВА
   УБИЙЦА-ЮМОРИСТ
   Роман-детектив
   Сначала все шло хорошо. Хоронили большого, маститого, широко известного писателя-поэта-драматурга Владимира Сергеевича Михайлова. Народ безмолвствовал с букетами цветов в руках, ораторы произносили речи, перечисляя заслуги усопшего перед страной, народом, читателями и всем прогрессивным человечеством. Я не спускала глаз с Валентина Верестова, прекрасного поэта и добряка, у которого должна была взять интервью для газеты. Он очень неважно себя чувствовал, и редакция спешила... Действительно, вскоре он скончается, буквально через неделю после похорон Михайлова...
   Итак, похоронный обряд шел своим чередом. Ораторы сменяли друг друга. Периодически, нагнетая скорбь и усиливая величие тягучих минут, вступал в дело духовой оркестр...
   И вдруг... вдруг кто-то громко хохотнул. Я, было, прошлась взглядом по лицам, но все они оставались серьезны, полны печали.
   Потом, уже за воротами кладбища, дедок в орденских планках на кургузом пиджачке, объяснит тем, кто оказался поблизости:
   - Не иначе могильщик сплоховал, позволил посмеяться. А чего им, могильщикам! Ребята они крепко пьющие. А чего их судить? Нельзя! Чумовая у них работенка, чумовая!
   В ответ некая полная дама в лиловом, в черной шляпке с вуалью на рыжих крашеных волосах отозвалась:
   - Никакой это не могильщик! Его первая жена Клавдия позволила себе это. Я лично видела, как она, ханжа старая, скривила губы. Она до сих пор думает, что самая главная из жен, а все остальные - дерьмо собачье, в подметки ей не годятся!
   Потом я буду кусать себе локти, почему не задержалась с могильщиками, не спросила, кто из них такой юморной, почему позволил себе хохотнуть в самую неподходящую минуту.
   Тем более, буду кусать эти самые локти, что мой поход к Клавдии Ивановне, первой по счету жене восьмидесятидвухлетнего Михайлова, убедил меня в том, что эта высокая костлявая дама с черными глазами из-под черных бровей, уж никак не могла позволить себе бестактность.
   Но это будет потом, мой поход к этой многозначительной даме, когда волею судьбы и обстоятельств я окажусь лицом к лицу с событиями и фактами, пахнущими не одним, а несколькими преступлениями...
   - Можете не признаваться, кто на меня наплел такое! - величественным жестом Клавдия Ивановна закинет на плечо конец бледно-лилового прозрачного шарфа. - Говорите, она была рыжая и толстая? Да это же бесстыжая Софка! Это же его прихихешка периода развитого социализма, когда Галина Брежнева скупала бриллианты стаканами! Когда Володя был без ума от этой рыжей наглячки и таскал её из страны в страну и в каждой покупал ей песцовое манто! Как говорится, из грязи да в князи! Из плохоньких актрисуль в секретарши, а оттуда - прыг в постель к известному писателю. В двадцать один год к человеку, которому стукнуло целых шестьдесят лет! Вот она могла смеяться над покойником! Могла!
   И я ей поверю. Потому что старая старуха весь угол заставила иконами, перед которыми колебался неувядаемый лепесток пламени лампадки.
   - Я верующая, и чтобы на похоронах позволила себе подобную бестактность?! - едва не до слез возмущалась вдова, наклоняя над моей чашкой белый кофейник в синий горошек и проливая кофе через край. - Я даже не какой-то там юморист, вроде Петросяна или Лени Ленча! Ах, Бог ей судья! Прощу и этот наговор. Она же тоже пострадавшая. Владимир кинул её через девять лет. Я же прожила с ним целых двадцать семь. У меня от него целых два сына и три внука! Все яркие, талантливые, особенные! А у неё что? Ни одного ребенка от Владимира! Бездетная пустышка! Бог покарал! Бог покарал! Но я с некоторых пор научилась не держать в душе зла. Зло разрушает. Зло повышает давление. Зло - это депрессия и к тому же банк перестает выдавать вклады.
   - Какой банк, какие вклады? - полезла я за уточнением.
   - Запоры, голубушка, мучают! Вам не понять... по молодости лет, какое это фэ! Но держусь. Несмотря на страшный, с вашей точки зрения, возраст, живу полнокровно. Много гуляю, читаю, хожу в театры, вспоминаю. А вспомнить есть что... Вот, например, как мы с Володей первый раз побывали на приеме в Кремле... Или как мы с...
   Я поднапрягусь и вырвусь из паутины старушечьих бесконечных воспоминаний, заявив решительно:
   - Извините, меня ждет редактор.
   Однако Клавдия Ивановна успеет поделиться со мной одним своим предостережением:
   - Имейте в виду - ни Софке, никому другому я не позволю испачкать имя Владимира Сергеевича. Это имя носит наш сын, между прочим, в прошлом крупный хозяйственник, а сейчас - директор серьезной фирмы, два моих внука и правнучек Федечка. И если вы как журналистка попробуете как-то непочтительно осветить жизнь и творчество Владимира - я сделаю все, чтобы вы об этом очень и очень пожалели.
   Старая дама сдвинула брови в суровую черную нитку. Взгляд её был пронзителен и речист. Седые пышные волосы были похожи на дым обещанного сражения.
   Конечно же, я не придала этой её угрозе никакого значения. Страшное, непонятное к тому сроку находилось совсем в другом месте и меня касалось меньше всего.
   До поры до времени, как окажется вдруг.
   Не более, как курьез, восприняла я и забавное происшествие, о котором рассказал в заметулечке Вася Орликов, новенький молоденький наш сотрудник, желающий укрепиться пока на плацдармишке "хроники происшествий". Вася сообщил, что, конечно же, мы, люди периода недоразвитого капитализма, ко всему привычные, но случаются настолько поразительные вещи, что остается только руками развести. Далее конкретика: "Неизвестный или неизвестные осквернили могилу умершего на днях известного писателя, драматурга, поэта Владимира Сергеевича Михайлова. Он или они проявили при этом циничную изощренность".
   К "циничной изощренности" Вася отнес не тарабарский текст, написанный тушью на бумажке, а способ, каким эта самая бумажка была намертво приклеена к деревянному кресту - временному памятнику В.С. Михайлова. "Не иначе, как использовался клей "Момент", - уточнял добросовестный Вася, - поэтому больших трудов стоило работнице кладбища отодрать листок и очистить крест от клея".
   - А чо там, чо там было написано-то? - пристали мы к коллеге Васе, тощенькому и страсть как бегучему.
   - Да чушь какая-то! - отмахнулся Вася. - Я тут списал... в блокнот. Нате, читайте, если такие любознательные.
   Мы прочли:
   "Д.В. Пестряков-Водкин - прозаик,
   С.Г. Шор - драматург,
   Н.Н.Н. - поэтесса.
   Венок лавровый в щах хорош. А также в борще. Расходовать не сразу, с умом."
   И конечно же, легко согласились с Василием - ересь и бред. И, удовлетворенные, разошлись по своим рабочим местам.
   Однако Вася бдил, не доверяя окружающей действительности, возможно, как бывший часовой при военном объекте. На всякий случай, или как он сам выразился, "от балды" позвонил через дня два в дирекцию кладбища и узнал "циничная изощренность" проявила себя опять, то есть новая бумажка с прежним текстом была наклеена тем же почти неотдираемым клеем на деревянный крест, что поставлен как временный знак присутствия на данном участке тела покойного В.С. Михайлова.
   Хуже всего для кладбищенского персонала было то, что именно в это утро, когда злополучную бумажку ещё никто из смотрителей не заметил, появилась у могилы последняя вдова В.С. Михайлова - поэтесса Ирина Аксельрод. А ведь именно она сумела где-то и в исключительно сжатые сроки заказать этот высокий, словно мачта корабля, сосновый крест и, как сказали Васе кладбищенские служащие, - гневу её не было конца. Она лично попыталась с помощью пилочки для ногтей отодрать злополучную бумажку, но у неё ничего не вышло, только ногти поломала и расплакалась, и просила-умоляла в дальнейшем лучше, тщательнее приглядывать за могилой. Ей пообещали. Все это Вася как истый искатель "изюма в навозе" красочно изложил в своей очередной заметулечке под искрометным названием: "Ну и ну!"
   Впрочем, историю с бумажкой подхватило ещё с десяток изданий, ибо чего же и не подхватить и не подать на стол читателю лакомое блюдо с запашком скандала! Эдакие фальшиво-морализаторские размышлизмы о катастрофическом падении нравов и неспособности особо пошлых, отвязных типов уважать представителей отечественной культуры, чтить их могилы.
   Однако как ни увещевали газетчики неизвестных циников, как ни взывали к их совести - спустя какое-то время на том же кресте и опять поутру была обнаружена ещё одна белая бумажка с неизменным текстом, написанным черной тушью.
   А вечером, когда я наскоро запивала холодные макароны горячим чаем, чтобы успеть настучать интервью со знаменитым путешественником Петром Евграфовым, - на экране телека вдруг возникла Ирина Аксельрод в черных кружевах, в меру подкрашенная, хорошо, гладко, как балерина, причесанная. Она сидела на пурпурном диване и отвечала на вопросы молоденькой блондиночки, исправно и чуток заискивающе улыбающейся ей.
   - На меня это все производит тягостное впечатление... - с кроткой печалью произносила Ирина, собственно даже Павловна, потому что только рядом с усопшим Михайловым она могла смотреться молодой вдовой. В действительности ей было почти сорок, и она, пусть искусно, но красила волосы в темный цвет. Это я не в укор, а всего-навсего в погоне на голой правдой...
   Кстати, в то время, когда другие женщины-бабенки весьма и весьма осуждают неравные браки, тем более если жена моложе мужа на целых сорок лет, - я к этому явлению отношусь вполне терпимо, хотя и с юморком. Стыдно, конечно, признаться, но мне, как и прочим сестрам по разуму, приходит в голову: "А чего они делают на предмет любовных утех, в постели-то?"
   "Ну да ладно, - думаю потом, - каждому свое. Не судите, да не судимы будете".
   Еще Ирина, красавица с большими черными глазами под высокими дугами породистых бровей, призналась, что собирается сделать документальный фильм о своем муже Владимире Сергеевиче Михайлове которого она полюбила как-то сразу, за ум, благородство и талант, а также за нежное, преданное, чуткое отношение к ней, к её душе и поэтическому дару.
   - Но вам, наверное, нужен спонсор? - спросила эрудированная девушка-блондинка.
   - Конечно, - согласилась с ней молодая вдова. - Но уже есть одно серьезное предложение. Есть человек, который чтит творчество Владимира Сергеевича и считает, что оно служит и долго ещё будет служить укреплению нравственных начал в нашем обществе.
   Мне стало что-то скучновато, я дожевала последнюю макаронину, села за машинку...
   Но печатать мне позволили не больше трех минут. Позвонила Дашка Разгонова, школьная ещё подружка, вертушка и хохотушка, с которой локоть к локтю просидели энное количество лет. Она сходу принялась смеяться и разоблачать вдовствующую Ирину Аксельрод:
   - Чего она придуривается-то? "Она его за муки полюбила, а он её за состраданье к ним"! Во вруша! Да мне точно известно от родной тетки, которая в одном доме с Михайловым жила, что эта поэтесска ютилась в пятиэтажке, в однокомнатной, а Михайлов привез её на "вольво" в свои апартаменты из четырех комнат. И дачу ей агромадную подарил. А ещё она с ним успела по разным великосветским тусовкам помотаться, себя показать, на фото со всякими знаменитостями покрасоваться. Теперь её на части рвут. Зовут даже во Францию как вдову автора "Письма о благородстве"... Помнишь, лет десять в газетах было? Ну где нам с тобой это засечь! Нам тогда было по шестнадцать всего, только-только целоваться учились... Ну, в общем, в этом письме он призывал чтить зверей, детей, стариков. Что-то в этом роде. Снискал симпатии разных народов. Господи! Танька! Ну зачем этой мадаме лезть в телеокошко, расписывать свою несъедобную любовь к богатому старцу! Сидела бы себе...
   - Дарья! - оборвала я. - Мне к утру интервью надо сделать. Салют! Как дите? Не болеет? Ну слава Богу. Твой очерк про старушку-почтальоншу очень, очень... Молодец! Разбежались? Спи! А я пошла стучать дальше!
   И жизнь побежала дальше: командировки, а следом крутая необходимость срочно "отписаться", личные проблемы разнообразного свойства, домашние, включая необходимость вызвать и ждать электрика, прихлопнуть в зародыше как всегда неуместный, отвратный - грипп и т.д. и т.п. Да мало ли что происходит с человеком за почти четыре месяца до...
   До серии странных смертей. А точнее - до ухода из жизни одного за другим с интервалом примерно в месяц тех трех человек, чьи имена значились на бумажке, которую кто-то не поленился раз пять приклеить к временному сосновому кресту над могилой В.С. Михайлова.
   Мне об этом, как об открытии острова в океане или новой звезды, первым сообщил, едва я вернулась из командировки, - Вася Орликов:
   - Татьяна! Ты сколько отсутствовала? А ты знаешь, что я обнаружил! Я обнаружил, что почти весь список уже мертвый!
   - Какой список?
   - Ну с бумажки! Что на крест клеили какие-то или какой-то...
   - Да ты что?!
   - Ну! Сначала умер Дэ Вэ Пестряков-Водкин. Он, конечно, не Водкин. Это у него кличка такая. Крепко, говорят, пил товарищ. За ним окочурился Семен Григорьевич Шор. Нынче писатели-поэты шибко мрут. Не вписываются в товарно-рыночные отношения, тоскуют, ну и отдают Богу душу, горемыки неприкаянные. Но, согласись, все равно прослеживается некая закономерность... Если ещё и эта Н.Н.Н. полетит в рай...
   - Прослеживается, прослеживается, - легко согласилась я с Васиными изысканиями, потому что некогда мне было вникать в сюжет, не имеющий прямого отношения к моим насущным делам, заботам, переживаниям.
   И как же ошиблась-то! Как оплошала-то! Как непочтительно отнеслась к жизни, чудовищно принизив её способность плести захватывающие интриги и втягивать тебя в них с головой!
   Но пока я вне истории со смертями мало кому известных писателей-прозаиков, умерших друг за другом. Мне очень-очень весело. Я лечу с американских горок в ликующем громе и звоне. Над Красной площадью. Внизу, замечаю, великий маэстро Ростропович машет руками - дирижирует со свистом. В одиночку. Потому что музыканты во фраках летят поблизости
   от меня вместе со своими инструментами и букетами цветов. Букеты, впрочем, реют сами по себе и звенят колокольчиками.
   Это сон. Выныривать из него, столь красивого, необыкновенного, никак не хочется. Но телефон трезвонит не переставая. Снимаю трубку с закрытыми глазами, готовая ругаться-кусаться. Ночь же! Надо же совесть иметь!
   - Да, слушаю. Дарья, ты, что ли?
   - Татьяна. Ты в командировке была? А у меня мать умерла. Ее отравили.
   - Ты что?! Откуда знаешь? Кто? Где? Где ты сейчас?
   - На садово-огородном. Одна. Я её здесь и нашла мертвую. Вот сижу, реву, ничего понять не могу. Кому она мешала? Кому?!
   - Почему думаешь, что отравили?
   - Я тебе все-все расскажу. Если приедешь. Ты же приедешь?
   Тусклый, мертвый Дарьин голос никак не вязался с её обычным веселым, насмешливым, бойким.
   - А милиция что?
   - Была. Сказали, дело заведут. Я жду тебя, я хотела до утра... но не выдержала. Я очень сначала хотела поверить, что милиция дело раскрутит, но у нас в лесу нашли зарезанного парня ещё осенью, и до сих пор его мать около того дерева цветы сажает, а убийц все ищут... За что, за что ее?! Детскую поэтессу... бедную, как церковная мышь! И кто? Кто?
   - Дарья, твоя мать ведь Никандрова? Как ты?
   - Никандрова. А что? Ты разве забыла?
   - Уточняю. Нина Николаевна Никандрова. Так?
   - Так, Татьяна, все так, а за что, за что?
   Сон с меня слетел, конечно. Но влезать в историю с убийством... Но подставлять свою спину под тяжкий груз чужих, скоропалительных, наивных надежд...
   - Ты совсем одна? А где твой брат? - спрашиваю, чтоб хотя бы оттянуть окончательное решение.
   - Нигде. По северу где-то бродит. Забрал мольберт, краски и пошел. Теперь до осени. Он же у нас перекати-поле. Ни письма не пришлет, они открытки... Мать его любила все равно больше меня. Они часто шептались в последнее время, а о чем - меня не посвящали... Да мне и не интересно было. Она все уговаривала его не пить, не курить, обзавестись новой, то есть третьей, женой. А почему б и нет? Двадцать восемь лет охламону!
   - Значит, тебе одной хоронить...
   - Тетки помогут. У меня много теток, и все душевные, ничего не скажу. Но гуманитарии со всей вытекающей неприспособленностью к жизни. Плачут и не верят, что Нины нет... Моя мать из них троих самая трудяга была, самая талантливая верблюдица... В последние годы сидела до холодов в этом домишке на огороде, с огорода и питалась... От нас с Витькой ничего не брала. Не хотела. Сама по себе. Писала, естественно... На старой-престарой машинке отстукивала. На клеенке её рукой: "Забавно, забавно, люди добрые". И дата. К чему? О чем? И запах рвоты... Я мыла, мыла с порошками, но все равно.. Ее кровью рвало... Она пробовала звонить, но телефон не отвечал... Кто-то перерезал провод. Если бы дозвонилась до врача, может быть, её спасли бы. Но...
   - Рассказывай, как к тебе доехать. Где ты меня встретишь?
   - Истра. С Рижского. Потом автобус. Я на платформе буду стоять у первого вагона. Есть электричка в восемь...
   - В восемь, так в восемь, - ответила я. - Жди. Буду!
   Вот так оно и пошло с тех пор, как я опубликовала три "подвала" под общим названием "Старость - радость для убийц" о Доме ветеранов работников искусств, о грязных циничных наркодельцах, приспособивших для своих черных дел беззащитность старых стариков. Сначала волна писем и звонков: как правильно я сделала, что рассказала о чудовищных хищниках, процветающих в столице. Потом пошли конверты, раздались звонки с мольбами-просьбами вмешаться в "дело, которому не видно конца, потому что никто из правоохранителей не заинтересован в поисках преступника, в торжестве справедливости, нам отвечают "следствие ведется", а мы, выходит, полные полудурки и должны верить и чего-то ждать годами..." Вот, примерно, все в этом роде. А далее: "Вы своим смелым, честным журналистским поведением вызываете самое искреннее восхищение, и мы все, вся родня, глубоко убеждены, что если вы возьметесь распутывать клубок лжи, в который замотали чиновники нашу горькую историю, то у вас все получится. Не откажитесь, дорогая и уважаемая журналистка Татьяна, Танечка! Выведите на чистую воду тварей поганых, убивших нашего сыночка, и всю милицию, которой плевать на страдания простых людей..."
   Прочтешь, посидишь, подумаешь... И хорошо бы, если бы эти наивные просьбы умещались в одном ящике стола! А то ведь мешок потребовался и тот оказался мал... И сама себя чувствуешь обманщицей. Вроде, без злого умысла, но все-таки обнадежила многих и многих...
   Конечно, отвечала, объясняла, что я всего лишь журналистка, что я никак не в состоянии "раскрутить" каждое из присланных (подчас курьер приносил толстые пакеты с копиями документов) дел, что...
   Но как отказать школьной своей подружке? Той, которая когда-то, давным-давно, волокла тебя на себе? А Дашка именно волокла, потому что я сломала ногу, прыгая на лыжах с обледенелого бугра. Никто не сломал, а мне не повезло.
   Дашка, сколько помню, всегда легко возбуждалась при виде чужих страданий. Возможно, потому, что мать её писала стишата для детей-дошколят, а отец лечил от туберкулеза даже грудничков. Лечил, лечил и сам умер от той же самой заразы, хотя, казалось, врач, у которого под рукой все-все лекарства, всегда может вылечиться.
   Но он умер, когда мы учились в десятом, и перессорились после похорон ужасно. Потому что многие не пришли на похороны, отговорились занятостью. Остальные, "сознательные", вроде меня, уличали их и обличали, не жалея нехороших слов. Ведь Дашкин отец, Сергей Сергеевич, никогда не отказывал в просьбах, если кто-то из нас заболевал и надо было найти место в хорошей больнице. Он находил всегда.
   Однако в те минуты, когда меня несла электричка в подмосковную Истру, я меньше всего думала о Дашкином отце. Я вспоминала её мать, которую видела года три назад в райбиблиотеке, где она выступала, читала свои стихи перед детьми младшего школьного возраста. Она располнела немного, поседела до серебряной искры в темно-серых волосах, забранных сзади в пучок. Но эта седина очень шла к её светло-серым глазам. И вообще она выглядела не как-то там хорошо-не хорошо, а просто приятно и воздушно в шелковом платье, посыпанном бледно-голубыми незабудками.
   Вспомнила еще, что если я приходила к Дарье в дом - Нина Николаевна вовсе не спешила радоваться, что вот, мол, гостья пришла, и звать к столу, чай, к примеру, пить. Она выходила из своей маленькой комнаты в очках, с суровой морщиной на переносье, с карандашом или ручкой наперевес, откровенно демонстрируя свою крайнюю занятость, и сообщала Дарье:
   - Таня пришла. Что же ты ждешь? Предложи чаю.
   Нет, нет, она ничуть не была слезливо-сентиментальна по отношению к детям, как можно было бы подумать, учтя, что в её стихах для самых маленьких действовали "зайчики", "мышки", "лгунишки", "топтыжки"...
   Была ли она выдающейся детской поэтессой, вроде Агнии Барто? Однозначно - нет. Числилась в разряде "середнячков", то есть среди читателей детских книжек меньше всего было тех, кто запомнил её фамилию "Никандрова", а больше - кто не знал. Хотя некоторые стихи Нины Николаевны изредка читали по радио известные актеры. Я запомнила:
   Погоди-ка, Ниночка,
   Вот тебе корзиночка.
   Для малины, для опят
   И для рыженьких котят.
   Видела я её и на похоронах Владимира Сергеевича Михайлова, куда меня послал зав отделом "в рассуждении чего бы изобразить информационно-завлекательное, чтобы затем покушать на честно заработанные деньги". Но видела, почти не видя. Она стояла где-то там, в толпе, с черной косынкой на голове - одна из многих, никому из примчавшихся телевизионщиков не интересная. Они, эти "собиратели алмазов", лишь мазали своими объективами своих "бетакамов" по "серой руде" второстепенно-третьестепенных представителей творческой интеллигенции. А вот всяких "известных", "прославленных", "знаменитых" подолгу держали под прицелом своей дорогой, добросовестной оптики, отслеживая проявление скорби, возникновение слез, прихватывая невольные вздохи...
   Это и понятно: простому-рядовому интересно же обнаружить, что и самые маститые-знаменитые в отдельные моменты жизни очень даже похожи на него самого.
   Я тоже, как уже говорила, пришла не столько хоронить Михайлова, сколько выжидать, когда освободится поэт Валентин Берестов, улетающий через три часа в Прагу, и взять у него интервью
   ... Когда поезд тормозил на подходе к Истре, вспомнила, что там, на похоронах, нещадно эксплуатировал свой дешевый фотоаппарат вездесущий Вася Орликов, недавний провинциал, которому, видимо, казалось, что все эти служители муз, сгрудившиеся у могилы, - явление экстраординарное и когда-нибудь со временем эта его пленка будет ходить в раритетах. Что вполне возможно. Если Вася успел снять для истории Нину Николаевну, Пестрякова и Шора наряду с "известными, признанными, увенчанными".
   ... Дарья в джинсах и клетчатой зелено-белой рубашке навыпуск поплыла назад, мимо окна, но меня успела углядеть. Ее большие светлые глаза стали особенно непомерными, словно хотели не упустить меня случаем, а сейчас же вобрать в себя всю, целиком и навсегда.
   Я вышла из вагона. Мы молчком посмотрели друг на друга. Она сказала:
   - Сюда.
   Шли. Потом стояли, ждали автобус. Потом ехали в его тряском, изработанном нутре, где что-то скрипело и покряхтывало. Минут двадцать ехали, а мимо проплывали одноэтажные островерхие домишки, заваленные до бровей и выше густыми лилово-зелеными, бело-зелеными сугробами сиреней.
   Вышли там, где дорога делилась на две, и одна, узкая, карабкалась на пригорок, к череде этих самых садово-огородных домишек, долгое время, до появления замков-особняков новых русских, изображавших высокую степень обеспеченности и комфорта.
   Дарья привела меня к кривоватой деревянной калитке, упершейся рогом в разнотравье, отворила её со скрипом. За ней спасалось от ног прохожих разливанное море одуванчиков. Среди них, как царский трон, - полосатый тряпичный шезлонг. Здесь же - деревянный стол под цветущей яблоней и скамейка. И все это простое, непритязательное, дачное казалось чуть-чуть приподнятым над землей и плыло в свете утреннего солнца, ярко испятнавшего все вокруг. В том числе книгу в синем коленкоре, что лежала на столе лицом вниз, распахнув крылья... Прочла: "Анна Ахматова. Избранное". Тут же, скомканно, - розовое полотенце с подпаленным углом и белый чайник с ситечком, вставленным в носик.
   - Как при маме, - сказала Дарья, взяла в руки подпаленное полотенце и стала выкручивать его, словно воду выжимала.
   - Где её нашли? Кто?
   - Соседка. Она пришла рассказать, что макароны оказались качественными. И консервы говяжьи тоже. Тетя Женя. Геологиня на пенсии.
   - Какие макароны? Какие консервы?
   - Пойдем, - сказала Дарья, - тетя Женя тебе сама все расскажет. - Она тащила полотенце за собой, как собаку на поводке.
   Бывшая геологиня оказалась худенькой изящной старушкой в белом переднике, белых носочках и голубых босоножках. И в сильных очках.
   - Видите ли, - сказала она, лаская длинное тельце шоколадной таксы, забравшейся к ней на колени, - видите ли, в этот день ко мне и ко многим тут пришел молодой парень, сказал, что он от фирмы, выполняет благотворительную акцию, раздает вместе с товарищами продукты. Но не всем, а только пожилым людям. Он выложил лично мне на стол из желтого полиэтиленового пакета две пачки длинных макарон, две банки говяжьей тушенки, пачку чая "Императорский" и бутылку минеральной воды. Я, будучи человеком не слишком доверчивым, усомнилась в качестве именно воды. Тогда он... кстати, на нем были темные очки... можно объяснить - день был очень солнечный... Так вот, он откупорил бутылку, налил воды себе и мне и просто настоял, чтобы я выпила немного вместе с ним. Я не отказалась. Мы даже дурашливо так чокнулись. Ему очень понравилась моя таксика Ксюша, он её погладил, подержал на руках... Вообще произвел хорошее впечатление. Я заметила, он носит крестик... Решила, что это хороший знак и не следует больше придираться к принесенным продуктам. Нельзя же считать, что сейчас кругом одни жулики и убийцы. Есть же и немало нормальных людей. Разве я не права?