Страница:
«Неинтеллигент» Тузик действительно грыз свою кость, непрерывно держа в поле зрения Валета. Видимо, знал привычку последнего затягивать с началом трапезы. Но Валет дожидаться беды не стал – все-таки ухватил, оскалившись, свою косточку и ушел за угол дома, откуда вскоре послышалось довольное урчанье.
– Гаврилааа! – попытался крикнуть Фролов в щель, но вышел только сиплый выдох. Голос безнадежно сел.
Тогда он попытался встать, но почему-то тут же неловко завалился на бок – подвела неровность соломенной поверхности, помноженная на похмелье. Наконец, собрался с силами и, цепляясь затекшими пальцами за щели между досками, с трудом приподнялся на ноги.
«И как отсюда спускаться?» – подумал он, беспомощно вращая головой. Но в пределах видимости не было ни лестницы, ни ступенек. – Надо прыгать».
Фролов заглянул за край. До пола была метра три с половиной.
«Интересно, как я сюда вчера забрался… Ладно… Вниз – не вверх. Полтора метра возьму собственным ростом, а остальное солома смягчит».
Фролов присел у края и, развернувшись, встал на колени. Спустил сначала одну ногу, затем другую и, наконец, повис на руках. Немного покачавшись, разжал пальцы.
Полет прошел успешно. Только левую пятку отбил. Прихрамывая, вышел во двор.
– Где Федор? – просипел он Гавриле, забыв поздороваться.
– А где ему быть? У Тимохи сидит, наверное. Или спит.
– У какого Тимохи?!
– У Тимохи Терешина.
«Все, – оборвалось что-то внутри у Фролова, – Никитин запил. Пошел по гостям».
– А вещи где? – спросил он, поморщившись в ужасе от предстоящего ответа.
– Сложили в погреб.
У Фролова отлегло от сердца. Даже как-то дышать легче стало. Правда, он не совсем понял, почему в вещи в погребе – места в доме, что ли, мало? В любом случае надо будет потом рубашку сменную взять.
– Значит, пьет с Тимохой? – полуутвердительно спросил он.
– Да не, – мотнул головой Гаврила. – Тимоха не пьющий. Он больше по книгам. Чокнутый малость.
– Час от часу не легче. Как же там Никитин оказался?
– А мы с ним вчера пошли прогуляться. Ты-то к тому времени уже копытами вверх лежал. Мы тебя оставили и ушли. По дороге Тимоху встретили, ну, Федька и пошел к нему.
– Понятно. А чего я голос потерял?
– Так ты же вчера столько моего самосаду скурил, что я подивился, как ты не помер.
Фролов смутно припомнил, что вчера у него закончились папиросы, и он принялся курить Гаврилин табак. От него саднило в горле, но под самогонку шло неплохо. Туман и тяжесть в голове, скорее всего, объяснялись именно табаком, а отнюдь не алкоголем.
– А как я в хлеву под самой крышей очутился?
– Чего не знаю, того не знаю, – пожал плечами Гаврила.
– Так они по лестнице забрались, а потом откинули ее, – встряла Ольга, обращаясь к Фролову почему-то в третьем лице, да еще во множественном числе. – А я с утра лестницу забрала. Генке отдала – у его амбар прохудился, хотел крышу залатать, пока тепло. Вишь, как солнце шпарит. Прям и не скажешь, что июнь.
– А какое сегодня число? – спросил Фролов, успокоенный тем, что его подъем под крышу сарая научно объясним – он любил точность в таких вещах.
– Так двадцать первое сегодня, – ответила Ольга. – Сходили бы на пруд, искупались. Жарит-то как.
– Успеется, – просипел Фролов. – Сначала надо Никитина найти. Сумки взять. Нам еще колхоз «Ленинский» снимать. Знаете, где это?
– Не, – мотнул головой Гаврила и, чуть наклонившись, почесал урчащего Тузика за ухом. – Нам без надобности. Мы сами по себе. Тимоха, вон, радиву собрал, иногда расскажет нам, что где происходит. Мы слушаем. Интересно все ж таки. А так – не. Нам без интереса.
Логики в словах Гаврилы не было никакой, но Фролова это сейчас не волновало.
– Да вы не его, вы меня спросите, – встряла Ольга. – Это ж мы, бабы, мотаемся, а мужики, черти ленивые, дома сидят. «Ленинский» в верстах пятнадцати отсюда. Мы туда им иногда свой товар продавать возим. Молоко, овощи всякие… Они там не шибко-то богато живут. Все о каком-то плане твердят, а сами еле-еле концы с концами сводят.
– Болтаешь много, – заметил Гаврила, но без грубости.
– А зачем мне язык, коли им не болтать? – фыркнула Ольга и снова вернулась к Фролову. – Два года назад еще ничего жили. А как советская власть пришла, так все у них подчистую вымела. Колхоз какой-то там устроила. А что с него толку? Вот и жрут, что ни попадя – кто желуди, кто полову. Деньги-то у них есть, магазины всякие им там устроили, а жрать нечего… К ним не только мы, к ним из разных деревень ездят. Мы им еду, а они нам мануфактуры или инструмент какой для хозяйства или спички с мылом. Это добро им справно завозят. На том и держатся.
«Ничего себе передовой колхоз, – подумал Фролов. – А план, видать, за счет окрестных сел выполняют».
– Ну, пятнадцать верст – это мы быстро, – сказал он вслух. – А в какую сторону ехать-то?
– Так прямо туда, куда солнце заходит.
И Ольга махнула рукой куда-то в сторону горизонта.
– Ладно, разберемся, – сказал Фролов. – А где живет Тимоха этот?
– Терешин? – удивился Гаврила. – А зачем тебе его дом? Они с Никитиным на соборном месте, у большого колодца. Я с полчаса назад их там видел. Какую-то херню на столб вешали.
– Какую еще херню? – поморщился Фролов, зная, что Никитин мог с опохмела натворить не меньше бед, чем в пьяном виде. Может, он сейчас вешает портрет Сталина вверх ногами.
– Знал бы, сказал, – лаконично ответил Гаврила, после чего встал и почему-то легонько пнул Тузика ногой, как будто выместил на нем свое незнание. Потом развернулся и ушел в дом. Правда, предварительно спросив, не хочет ли Фролов опохмелиться, но Фролова замутило от одного упоминания о самогоне, и он отказался.
Глава 9
Глава 10
– Гаврилааа! – попытался крикнуть Фролов в щель, но вышел только сиплый выдох. Голос безнадежно сел.
Тогда он попытался встать, но почему-то тут же неловко завалился на бок – подвела неровность соломенной поверхности, помноженная на похмелье. Наконец, собрался с силами и, цепляясь затекшими пальцами за щели между досками, с трудом приподнялся на ноги.
«И как отсюда спускаться?» – подумал он, беспомощно вращая головой. Но в пределах видимости не было ни лестницы, ни ступенек. – Надо прыгать».
Фролов заглянул за край. До пола была метра три с половиной.
«Интересно, как я сюда вчера забрался… Ладно… Вниз – не вверх. Полтора метра возьму собственным ростом, а остальное солома смягчит».
Фролов присел у края и, развернувшись, встал на колени. Спустил сначала одну ногу, затем другую и, наконец, повис на руках. Немного покачавшись, разжал пальцы.
Полет прошел успешно. Только левую пятку отбил. Прихрамывая, вышел во двор.
– Где Федор? – просипел он Гавриле, забыв поздороваться.
– А где ему быть? У Тимохи сидит, наверное. Или спит.
– У какого Тимохи?!
– У Тимохи Терешина.
«Все, – оборвалось что-то внутри у Фролова, – Никитин запил. Пошел по гостям».
– А вещи где? – спросил он, поморщившись в ужасе от предстоящего ответа.
– Сложили в погреб.
У Фролова отлегло от сердца. Даже как-то дышать легче стало. Правда, он не совсем понял, почему в вещи в погребе – места в доме, что ли, мало? В любом случае надо будет потом рубашку сменную взять.
– Значит, пьет с Тимохой? – полуутвердительно спросил он.
– Да не, – мотнул головой Гаврила. – Тимоха не пьющий. Он больше по книгам. Чокнутый малость.
– Час от часу не легче. Как же там Никитин оказался?
– А мы с ним вчера пошли прогуляться. Ты-то к тому времени уже копытами вверх лежал. Мы тебя оставили и ушли. По дороге Тимоху встретили, ну, Федька и пошел к нему.
– Понятно. А чего я голос потерял?
– Так ты же вчера столько моего самосаду скурил, что я подивился, как ты не помер.
Фролов смутно припомнил, что вчера у него закончились папиросы, и он принялся курить Гаврилин табак. От него саднило в горле, но под самогонку шло неплохо. Туман и тяжесть в голове, скорее всего, объяснялись именно табаком, а отнюдь не алкоголем.
– А как я в хлеву под самой крышей очутился?
– Чего не знаю, того не знаю, – пожал плечами Гаврила.
– Так они по лестнице забрались, а потом откинули ее, – встряла Ольга, обращаясь к Фролову почему-то в третьем лице, да еще во множественном числе. – А я с утра лестницу забрала. Генке отдала – у его амбар прохудился, хотел крышу залатать, пока тепло. Вишь, как солнце шпарит. Прям и не скажешь, что июнь.
– А какое сегодня число? – спросил Фролов, успокоенный тем, что его подъем под крышу сарая научно объясним – он любил точность в таких вещах.
– Так двадцать первое сегодня, – ответила Ольга. – Сходили бы на пруд, искупались. Жарит-то как.
– Успеется, – просипел Фролов. – Сначала надо Никитина найти. Сумки взять. Нам еще колхоз «Ленинский» снимать. Знаете, где это?
– Не, – мотнул головой Гаврила и, чуть наклонившись, почесал урчащего Тузика за ухом. – Нам без надобности. Мы сами по себе. Тимоха, вон, радиву собрал, иногда расскажет нам, что где происходит. Мы слушаем. Интересно все ж таки. А так – не. Нам без интереса.
Логики в словах Гаврилы не было никакой, но Фролова это сейчас не волновало.
– Да вы не его, вы меня спросите, – встряла Ольга. – Это ж мы, бабы, мотаемся, а мужики, черти ленивые, дома сидят. «Ленинский» в верстах пятнадцати отсюда. Мы туда им иногда свой товар продавать возим. Молоко, овощи всякие… Они там не шибко-то богато живут. Все о каком-то плане твердят, а сами еле-еле концы с концами сводят.
– Болтаешь много, – заметил Гаврила, но без грубости.
– А зачем мне язык, коли им не болтать? – фыркнула Ольга и снова вернулась к Фролову. – Два года назад еще ничего жили. А как советская власть пришла, так все у них подчистую вымела. Колхоз какой-то там устроила. А что с него толку? Вот и жрут, что ни попадя – кто желуди, кто полову. Деньги-то у них есть, магазины всякие им там устроили, а жрать нечего… К ним не только мы, к ним из разных деревень ездят. Мы им еду, а они нам мануфактуры или инструмент какой для хозяйства или спички с мылом. Это добро им справно завозят. На том и держатся.
«Ничего себе передовой колхоз, – подумал Фролов. – А план, видать, за счет окрестных сел выполняют».
– Ну, пятнадцать верст – это мы быстро, – сказал он вслух. – А в какую сторону ехать-то?
– Так прямо туда, куда солнце заходит.
И Ольга махнула рукой куда-то в сторону горизонта.
– Ладно, разберемся, – сказал Фролов. – А где живет Тимоха этот?
– Терешин? – удивился Гаврила. – А зачем тебе его дом? Они с Никитиным на соборном месте, у большого колодца. Я с полчаса назад их там видел. Какую-то херню на столб вешали.
– Какую еще херню? – поморщился Фролов, зная, что Никитин мог с опохмела натворить не меньше бед, чем в пьяном виде. Может, он сейчас вешает портрет Сталина вверх ногами.
– Знал бы, сказал, – лаконично ответил Гаврила, после чего встал и почему-то легонько пнул Тузика ногой, как будто выместил на нем свое незнание. Потом развернулся и ушел в дом. Правда, предварительно спросив, не хочет ли Фролов опохмелиться, но Фролова замутило от одного упоминания о самогоне, и он отказался.
Глава 9
Тимофей Терешин был в Невидове фигурой важной, поскольку представлял в деревне местную интеллигенцию. У него было несколько классов образования, и по всем вопросам, от бытовых до философских, было принято обращаться именно к нему.
Кроме того, Терешин владел небольшой библиотекой, которую в свое время обнаружил возле сожженной (то ли большевиками, то ли бандитами) усадьбы графа Чернецкого, находившейся в нескольких верстах от Невидова. Большинство книг превратились в бессмысленную гору пепла, годного разве что на удобрение, но кое-что Терешину удалось спасти. Обгоревшими экземплярами – обожженными, так сказать, пламенем революции – Терешин особенно гордился. Книга-страдалец была ему дороже новенького издания. Так уж сложилось, что для русского человека принявший страдания всегда заслуживает больше жалости, уважения и в конечном счете любви, нежели не страдавший или недостаточно страдавший, будь он даже семи пядей во лбу или сама доброта. Ибо любовь у русского человека всегда начинается с жалости. Это только на первый взгляд кажется, что любовь беспричинна. На самом деле в жалости заключается удивительная арифметика русской любви. Русский человек изначально считает страдальцем самого себя: жалуется на государство, на эпоху, на несправедливость власти, на начальника, на соседа и соседскую собаку. Такую же, если не большую, степень страданий он ищет и в другом человеке. Жалея другого, он как бы одновременно жалеет себя и возвышается в собственных глазах – мало того, что ему самому плохо, так он еще кого-то умудряется жалеть. Не так ли самозабвенно страдает русская женщина, кладя свою жизнь на спивающегося мужа? Не так ли переживает русский мужик, отдавая последнюю рубаху какому-нибудь забулдыге?
Не случайно мертвых в России любят больше живых. Мертвый, он уже вроде как точно страдалец. Если бы можно было умирать, одновременно оставаясь живым, эти люди были бы самыми любимыми. Сентиментальность – главное качество русского человека. Правда, где сентиментальность, там и жестокость, ибо жестокость рождается от желания жалеть. В том числе самого себя. За собственную жестокость. Часто действительно вынужденную. Почти все жестокие исторические персонажи на Руси были сентиментальны. Наверняка, Разин, утопив княжну, долго потом размазывал пьяные слюни и плакал, коря сотоварищей: «Шо ж вы меня не остановили, дурня такого?» Да и Иван Грозный все время каялся и тоже рыдал. Посадит кого-нибудь на кол и рыдает – себя непутевого перед образами винит. Можно ли представить рыдающим какого-нибудь татаро-монгольского хана? Нет. А русского правителя легко. Это замкнутый круг, по которому ходит сознание русского человека. Жестокость необходима, но без сентиментальности она не дает ощущения осмысленности. Суть греха и покаяния в том, чтобы провести черту между праведным и неправедным. Но глубинная суть заключается в том, чтобы слегка перетянуть грех на сторону добра, смягчить его. Раз покаяние без греха бессмысленно (за что же каяться?), значит, добро бессмысленно без зла. Таким образом, зло – необходимый спутник, а стало быть, и помощник добра. Возлюбить ближнего своего – задачка хитрая. С какой такой радости, спрашивается? А уж возлюбить его, как самого себя, – почти невозможно. Но ведь можно огреть этого самого ближнего чем-нибудь тяжелым по голове, и тогда все обретет смысл: ты полюбишь его за страдания, а себя полюбишь за то, что сострадаешь тому, кого ты только что приложил. Или, как остроумно написал Шекспир, «она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним».
Так что Тимофей со своей заботой о подгоревших книгах был истинным сыном своего народа. Однако поразительно другое. Одновременно с народным простодушием в Терешине уживались и классические черты русского интеллигента – он много читал, много думал, а главное, переживал за судьбу страны и испытывал чувство жалостливой вины перед простым народом, хотя сам являлся частью оного. Правда, роз без шипов не бывает. Вследствие чтения различных книг, включая медицинскую литературу, которую граф Чернецкий, судя по всему, особенно охотно собирал, Терешин развил в себе ипохондрию, граничащую с фобией. Он периодически находил у себя симптомы различных тяжелых, а то и смертельных заболеваний. Несколько раз ложился помирать, а время от времени ходил топиться (видимо, чтобы избавить жену от роли сиделки). Это уже стало своеобразным ритуалом, к исполнению которого присоединялись все невидовцы. Слава богу, на всякую выдуманную заразу у него имелось отличное противоядие в виде жены Галины, которая своим здоровым деревенским скепсисом восстанавливала нарушенный баланс. Она давно смирилась с привычкой мужа хоронить себя заживо.
– Галя, – говорил Тимофей, выходя во двор, бледный от осознания своей скорой кончины. – У меня рак.
– Срак, – беззлобно отвечала жена.
– У меня все симптомы налицо.
– На заду у тебя все синтомы твои, а не налицо, – чертыхалась Галя, но, бросив доить козу, все-таки шла осматривать мужа. В течение короткой процедуры осмотра она произносила несколько нецензурных слов и рассказывала о похожих симптомах у кого-то в своем роду. Тимофей мгновенно успокаивался и как будто воскресал. Но только, чтоб через неделю-другую обнаружить у себя очередную смертельную болезнь. И если Галя опаздывала с осмотром, шел топиться. Не всегда, но раз в месяц как минимум. И тогда невидовцы шли его спасать. Не потому, что питали глубокое уважение к начитанности последнего. Главными достоинствами Терешина в глазах односельчан были его рукастость и изобретательность. Эдакий чудак-Кулибин, который имеется в любой деревне. И если интеллигента уважают, но не шибко любят, поскольку чувствуют его чужеродность, то мастера на все руки не только уважают, но и любят. При этом, конечно, считают слегка не от мира сего. Пошел бы топиться интеллигент, вряд ли кто-то побежал его останавливать, а Кулибина надо спасать.
Тимоха действительно был головаст и рукаст. У него имелись изобретения на любой вкус. Он мог из ничего соорудить механическую поливалку, которая распределяла накопленную дождевую воду на рассаду. Мог составить такую строительную смесь, которая не пропускала воду и держала и холод, и тепло в зависимости от внешней температуры. Единственное, что раздражало Тимофея, это недоверие невидовцев к техническому прогрессу. Когда Терешин предложил им провести электричество, те наотрез отказались. И сколько ни пытался Тимофей продемонстрировать им достоинства лампочки и простоту управления ветром, ничто не могло убедить односельчан. Радиоприемник, который он собрал, также не вызвал особого интереса. Невидовцы посчитали, что это чистое баловство, ибо в радио никакого практического смысла, на их взгляд, не было.
– Ну как же, – кипятился Терешин. – Теперь можно узнать, что где происходит, услышать о дальних странах и разных интересных людях.
– Тоже мне радость великая, – пожимал плечами главный невидовский скептик дед Михась. – Ну, дальние страны. И шо мне с твоих дальних стран? У меня от них шо, куры чаще нестись будут? Не, нам то без пользы. Вот ежели б твое радиво умело, например, корову доить или погоду предсказывать. А оно у тебя круглые сутки то музыку бренчит, то че-то гундит, а все без толку.
– Эх, ты, – презрительно усмехался Тимофей. – Борода седая, а ума не нажил. Музыку бренчит… Это ж искусство, дурная ты голова. От искусства не бывает никакой практической выгоды. Искусство душой занимается.
– Душой Бог занимается, – возражал Михась. – А искусство очень даже может пользу приносить. Вот Сенька Кривой дудки из березы режет. Поиграет на такой, и коровы врозь бегут, траву жевать, дунет еще раз, они обратно собираются. Сплошное удобство.
– Да глупости ты говоришь, – отмахивался Терешин. – Вот, например, у тебя дверь расписана. Цветочки всякие, пестрота. Какая от этой расписанности польза? Никакой. Только радость для глаз. Вот это и есть польза. Только душевная. А предсказывать погоду радио, кстати, очень даже может.
– А что ж не предсказывает?
– Да потому что мы в глуши живем. Про нас не говорят там.
– Вот то-то и оно, – радостно заключал Михась. – Что пользы от твоего радиво ни-ка-кой.
– Да ну тебя! – с досадой махал рукой Тимофей, понимая, что не достучаться ему до невидовцев.
В ту самую ночь, когда Гаврила, Никитин и Фролов «давили» пятилитровый пузырь, сидя на крыльце, Терешин вышел на улицу опробовать собранный на днях телескоп. Но то ли небо было облачным, то ли прибор несовершенен, в общем, ничего Терешин не увидел. Битый час пытался он найти удобную для наблюдения точку: то выходил со двора на улицу, то возвращался обратно во двор и забирался на крышу дровяника. Затем решил отойти к Большому колодцу, но и оттуда ничего не было видно. Наконец, потеряв надежду, Терешин побрел домой. Тут-то он и повстречал Гаврилу с Никитиным. Те возвращались с осмотра главной достопримечательности Невидова – Кузявиных болот. Почему они назывались Кузявиными, никто точно не знал. Поговаривали, что был до революции такой купец Кузявин, который завяз и утонул в этих болотах вместе с лошадьми и обозом. И что, мол, вез он в том обозе сокровища несметные: золото и драгоценности. Так что, если выкачать те болота, то можно зараз обогатиться. Но выкачать необъятные болота было задачей невыполнимой, даже для такого мастера на все руки, как Тимофей. К тому же, ну осушишь ты их, а вдруг там ничего нет? А болота свои невидовцы любили. Окружая деревню со всех сторон, они надежно защищали ее от всяческой агрессии извне. И только случайно, по наитию, можно было постороннему человеку попасть в Невидово. Потому что обо всех дорожках и тропинках, ведущих через болота, знали только сами невидовцы. И среди первых знатоков Гаврила. Он знал на болотах каждую кочку. Мог с закрытыми глазами пройти туда-обратно и не оступиться. Любил он, что ли, эту булькающую вязкую воду. Любил смотреть на ее необъятные просторы. Любил ее цветастую флору. И, прикипев душой к Никитину, конечно же, не мог отказать себе в удовольствии показать нежданному гостю любимые места. Никитин был сильно пьян, поэтому красоту не оценил, да и как тут в лунном свете ее оценишь – разве только светились болота каким-то таинственным бледно-голубым светом. Но, чтобы не обижать Гаврилу, сказал, что ему очень понравилось.
– То-то, – цокнул языком Гаврила.
А на обратном пути столкнулись с Тимофеем. Тот пожаловался Гавриле и новому знакомому на телескоп. Никитин, скосив и без того косые от алкоголя глаза на прибор, сказал что-то про линзы. Тимофей ожил. Слово за слово, и родственные души нашли друг друга. После монолога о линзах и их физических свойствах, Никитин подробно, хотя едва лыко вязал, объяснил Тимофею процесс киносъемки и проявки, и тот чрезвычайно заинтересовался. Они и не заметили, как сначала куда-то делся Гаврила, потом исчезла луна, потом пополз вдоль заборов утренний туман, и вот они очутились у терешинского дома. Там Тимофей принялся жадно расспрашивать Никитина о последних новинках техники. Некоторое время Никитин отвечал довольно внятно, но потом его ответы стали носить все более бессвязный характер, а в какой-то момент он просто положил голову на стол и, пробормотав: «Ты спрашивай, я скажу», – уснул.
Утром Тимофей растряс невыспавшегося Никитина и принялся с жаром рассказывать о своей идее – общедеревенской радиоточке. Он рассказал, что в свое время раздобыл радиотранслятор, именуемый в народе «тюльпаном», и теперь мечтает установить его на пересечении трех главных, а точнее, единственных улиц Невидова. К «тюльпану» прилагались ламповое радио, собранное, естественно, тоже им, а также небольшой генератор, вроде моторчика на бензине. Правда, с бензином напряженка, но ведь Никитин не будет против, если Тимофей немного отольет из бака их автомобиля? А, главное, у большого колодца, имеется телеграфный столб – идеальное подспорье.
– Главное – начать, – говорил Тимофей с жаром и тормошил Никитина. – Народ тут упрямый, но я упрямей. У меня радио так ловит, что будь здоров, не кашляй. Один раз включу им, потом уже сами будут просить. Здесь же темнота, вечная полярная ночь. Понимаешь?
Никитин со сна кивал и тер глаза. Наконец, обрел дар речи и попросил опохмелиться.
Терешин беспрекословно налил Никитину какой-то настойки.
– Мой рецепт, – гордо сказал он, протягивая стакан.
Настойка была крепкой, вонючей и горькой. Никитин поморщился, но выпил.
– На чем это она? – прохрипел он, чувствуя, как жидкость благодатным теплом разливается по венам.
– На говне коровьем, – спокойно ответил Тимофей, забирая стакан у оператора.
– На чем?!?
Никитина чуть не вырвало, но желудок был пуст, и он только промычал, высунув язык и вытаращив глаза.
– Да не бойся, – похлопал его по спине Тимофей. – Не отравишься. Знаешь, сколько в навозе полезных биологически активных веществ?
– Не знаю и знать не хочу, – отрезал Никитин, отплевываясь и вытирая рукавом губы. – Тьфу. Все. Пошли уже.
– Куда?
– По бабам. Шучу. Ну, радио твое устанавливать. Куда ж еще?
– Аа, – обрадовался Тимофей. – Это мы мигом. Может, еще настоечки?
– Хорошего помаленьку, – мотнул головой оператор и, встав, потянулся. Настойка, однако, сделала свое дело – головную боль как рукой сняло.
Кроме того, Терешин владел небольшой библиотекой, которую в свое время обнаружил возле сожженной (то ли большевиками, то ли бандитами) усадьбы графа Чернецкого, находившейся в нескольких верстах от Невидова. Большинство книг превратились в бессмысленную гору пепла, годного разве что на удобрение, но кое-что Терешину удалось спасти. Обгоревшими экземплярами – обожженными, так сказать, пламенем революции – Терешин особенно гордился. Книга-страдалец была ему дороже новенького издания. Так уж сложилось, что для русского человека принявший страдания всегда заслуживает больше жалости, уважения и в конечном счете любви, нежели не страдавший или недостаточно страдавший, будь он даже семи пядей во лбу или сама доброта. Ибо любовь у русского человека всегда начинается с жалости. Это только на первый взгляд кажется, что любовь беспричинна. На самом деле в жалости заключается удивительная арифметика русской любви. Русский человек изначально считает страдальцем самого себя: жалуется на государство, на эпоху, на несправедливость власти, на начальника, на соседа и соседскую собаку. Такую же, если не большую, степень страданий он ищет и в другом человеке. Жалея другого, он как бы одновременно жалеет себя и возвышается в собственных глазах – мало того, что ему самому плохо, так он еще кого-то умудряется жалеть. Не так ли самозабвенно страдает русская женщина, кладя свою жизнь на спивающегося мужа? Не так ли переживает русский мужик, отдавая последнюю рубаху какому-нибудь забулдыге?
Не случайно мертвых в России любят больше живых. Мертвый, он уже вроде как точно страдалец. Если бы можно было умирать, одновременно оставаясь живым, эти люди были бы самыми любимыми. Сентиментальность – главное качество русского человека. Правда, где сентиментальность, там и жестокость, ибо жестокость рождается от желания жалеть. В том числе самого себя. За собственную жестокость. Часто действительно вынужденную. Почти все жестокие исторические персонажи на Руси были сентиментальны. Наверняка, Разин, утопив княжну, долго потом размазывал пьяные слюни и плакал, коря сотоварищей: «Шо ж вы меня не остановили, дурня такого?» Да и Иван Грозный все время каялся и тоже рыдал. Посадит кого-нибудь на кол и рыдает – себя непутевого перед образами винит. Можно ли представить рыдающим какого-нибудь татаро-монгольского хана? Нет. А русского правителя легко. Это замкнутый круг, по которому ходит сознание русского человека. Жестокость необходима, но без сентиментальности она не дает ощущения осмысленности. Суть греха и покаяния в том, чтобы провести черту между праведным и неправедным. Но глубинная суть заключается в том, чтобы слегка перетянуть грех на сторону добра, смягчить его. Раз покаяние без греха бессмысленно (за что же каяться?), значит, добро бессмысленно без зла. Таким образом, зло – необходимый спутник, а стало быть, и помощник добра. Возлюбить ближнего своего – задачка хитрая. С какой такой радости, спрашивается? А уж возлюбить его, как самого себя, – почти невозможно. Но ведь можно огреть этого самого ближнего чем-нибудь тяжелым по голове, и тогда все обретет смысл: ты полюбишь его за страдания, а себя полюбишь за то, что сострадаешь тому, кого ты только что приложил. Или, как остроумно написал Шекспир, «она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним».
Так что Тимофей со своей заботой о подгоревших книгах был истинным сыном своего народа. Однако поразительно другое. Одновременно с народным простодушием в Терешине уживались и классические черты русского интеллигента – он много читал, много думал, а главное, переживал за судьбу страны и испытывал чувство жалостливой вины перед простым народом, хотя сам являлся частью оного. Правда, роз без шипов не бывает. Вследствие чтения различных книг, включая медицинскую литературу, которую граф Чернецкий, судя по всему, особенно охотно собирал, Терешин развил в себе ипохондрию, граничащую с фобией. Он периодически находил у себя симптомы различных тяжелых, а то и смертельных заболеваний. Несколько раз ложился помирать, а время от времени ходил топиться (видимо, чтобы избавить жену от роли сиделки). Это уже стало своеобразным ритуалом, к исполнению которого присоединялись все невидовцы. Слава богу, на всякую выдуманную заразу у него имелось отличное противоядие в виде жены Галины, которая своим здоровым деревенским скепсисом восстанавливала нарушенный баланс. Она давно смирилась с привычкой мужа хоронить себя заживо.
– Галя, – говорил Тимофей, выходя во двор, бледный от осознания своей скорой кончины. – У меня рак.
– Срак, – беззлобно отвечала жена.
– У меня все симптомы налицо.
– На заду у тебя все синтомы твои, а не налицо, – чертыхалась Галя, но, бросив доить козу, все-таки шла осматривать мужа. В течение короткой процедуры осмотра она произносила несколько нецензурных слов и рассказывала о похожих симптомах у кого-то в своем роду. Тимофей мгновенно успокаивался и как будто воскресал. Но только, чтоб через неделю-другую обнаружить у себя очередную смертельную болезнь. И если Галя опаздывала с осмотром, шел топиться. Не всегда, но раз в месяц как минимум. И тогда невидовцы шли его спасать. Не потому, что питали глубокое уважение к начитанности последнего. Главными достоинствами Терешина в глазах односельчан были его рукастость и изобретательность. Эдакий чудак-Кулибин, который имеется в любой деревне. И если интеллигента уважают, но не шибко любят, поскольку чувствуют его чужеродность, то мастера на все руки не только уважают, но и любят. При этом, конечно, считают слегка не от мира сего. Пошел бы топиться интеллигент, вряд ли кто-то побежал его останавливать, а Кулибина надо спасать.
Тимоха действительно был головаст и рукаст. У него имелись изобретения на любой вкус. Он мог из ничего соорудить механическую поливалку, которая распределяла накопленную дождевую воду на рассаду. Мог составить такую строительную смесь, которая не пропускала воду и держала и холод, и тепло в зависимости от внешней температуры. Единственное, что раздражало Тимофея, это недоверие невидовцев к техническому прогрессу. Когда Терешин предложил им провести электричество, те наотрез отказались. И сколько ни пытался Тимофей продемонстрировать им достоинства лампочки и простоту управления ветром, ничто не могло убедить односельчан. Радиоприемник, который он собрал, также не вызвал особого интереса. Невидовцы посчитали, что это чистое баловство, ибо в радио никакого практического смысла, на их взгляд, не было.
– Ну как же, – кипятился Терешин. – Теперь можно узнать, что где происходит, услышать о дальних странах и разных интересных людях.
– Тоже мне радость великая, – пожимал плечами главный невидовский скептик дед Михась. – Ну, дальние страны. И шо мне с твоих дальних стран? У меня от них шо, куры чаще нестись будут? Не, нам то без пользы. Вот ежели б твое радиво умело, например, корову доить или погоду предсказывать. А оно у тебя круглые сутки то музыку бренчит, то че-то гундит, а все без толку.
– Эх, ты, – презрительно усмехался Тимофей. – Борода седая, а ума не нажил. Музыку бренчит… Это ж искусство, дурная ты голова. От искусства не бывает никакой практической выгоды. Искусство душой занимается.
– Душой Бог занимается, – возражал Михась. – А искусство очень даже может пользу приносить. Вот Сенька Кривой дудки из березы режет. Поиграет на такой, и коровы врозь бегут, траву жевать, дунет еще раз, они обратно собираются. Сплошное удобство.
– Да глупости ты говоришь, – отмахивался Терешин. – Вот, например, у тебя дверь расписана. Цветочки всякие, пестрота. Какая от этой расписанности польза? Никакой. Только радость для глаз. Вот это и есть польза. Только душевная. А предсказывать погоду радио, кстати, очень даже может.
– А что ж не предсказывает?
– Да потому что мы в глуши живем. Про нас не говорят там.
– Вот то-то и оно, – радостно заключал Михась. – Что пользы от твоего радиво ни-ка-кой.
– Да ну тебя! – с досадой махал рукой Тимофей, понимая, что не достучаться ему до невидовцев.
В ту самую ночь, когда Гаврила, Никитин и Фролов «давили» пятилитровый пузырь, сидя на крыльце, Терешин вышел на улицу опробовать собранный на днях телескоп. Но то ли небо было облачным, то ли прибор несовершенен, в общем, ничего Терешин не увидел. Битый час пытался он найти удобную для наблюдения точку: то выходил со двора на улицу, то возвращался обратно во двор и забирался на крышу дровяника. Затем решил отойти к Большому колодцу, но и оттуда ничего не было видно. Наконец, потеряв надежду, Терешин побрел домой. Тут-то он и повстречал Гаврилу с Никитиным. Те возвращались с осмотра главной достопримечательности Невидова – Кузявиных болот. Почему они назывались Кузявиными, никто точно не знал. Поговаривали, что был до революции такой купец Кузявин, который завяз и утонул в этих болотах вместе с лошадьми и обозом. И что, мол, вез он в том обозе сокровища несметные: золото и драгоценности. Так что, если выкачать те болота, то можно зараз обогатиться. Но выкачать необъятные болота было задачей невыполнимой, даже для такого мастера на все руки, как Тимофей. К тому же, ну осушишь ты их, а вдруг там ничего нет? А болота свои невидовцы любили. Окружая деревню со всех сторон, они надежно защищали ее от всяческой агрессии извне. И только случайно, по наитию, можно было постороннему человеку попасть в Невидово. Потому что обо всех дорожках и тропинках, ведущих через болота, знали только сами невидовцы. И среди первых знатоков Гаврила. Он знал на болотах каждую кочку. Мог с закрытыми глазами пройти туда-обратно и не оступиться. Любил он, что ли, эту булькающую вязкую воду. Любил смотреть на ее необъятные просторы. Любил ее цветастую флору. И, прикипев душой к Никитину, конечно же, не мог отказать себе в удовольствии показать нежданному гостю любимые места. Никитин был сильно пьян, поэтому красоту не оценил, да и как тут в лунном свете ее оценишь – разве только светились болота каким-то таинственным бледно-голубым светом. Но, чтобы не обижать Гаврилу, сказал, что ему очень понравилось.
– То-то, – цокнул языком Гаврила.
А на обратном пути столкнулись с Тимофеем. Тот пожаловался Гавриле и новому знакомому на телескоп. Никитин, скосив и без того косые от алкоголя глаза на прибор, сказал что-то про линзы. Тимофей ожил. Слово за слово, и родственные души нашли друг друга. После монолога о линзах и их физических свойствах, Никитин подробно, хотя едва лыко вязал, объяснил Тимофею процесс киносъемки и проявки, и тот чрезвычайно заинтересовался. Они и не заметили, как сначала куда-то делся Гаврила, потом исчезла луна, потом пополз вдоль заборов утренний туман, и вот они очутились у терешинского дома. Там Тимофей принялся жадно расспрашивать Никитина о последних новинках техники. Некоторое время Никитин отвечал довольно внятно, но потом его ответы стали носить все более бессвязный характер, а в какой-то момент он просто положил голову на стол и, пробормотав: «Ты спрашивай, я скажу», – уснул.
Утром Тимофей растряс невыспавшегося Никитина и принялся с жаром рассказывать о своей идее – общедеревенской радиоточке. Он рассказал, что в свое время раздобыл радиотранслятор, именуемый в народе «тюльпаном», и теперь мечтает установить его на пересечении трех главных, а точнее, единственных улиц Невидова. К «тюльпану» прилагались ламповое радио, собранное, естественно, тоже им, а также небольшой генератор, вроде моторчика на бензине. Правда, с бензином напряженка, но ведь Никитин не будет против, если Тимофей немного отольет из бака их автомобиля? А, главное, у большого колодца, имеется телеграфный столб – идеальное подспорье.
– Главное – начать, – говорил Тимофей с жаром и тормошил Никитина. – Народ тут упрямый, но я упрямей. У меня радио так ловит, что будь здоров, не кашляй. Один раз включу им, потом уже сами будут просить. Здесь же темнота, вечная полярная ночь. Понимаешь?
Никитин со сна кивал и тер глаза. Наконец, обрел дар речи и попросил опохмелиться.
Терешин беспрекословно налил Никитину какой-то настойки.
– Мой рецепт, – гордо сказал он, протягивая стакан.
Настойка была крепкой, вонючей и горькой. Никитин поморщился, но выпил.
– На чем это она? – прохрипел он, чувствуя, как жидкость благодатным теплом разливается по венам.
– На говне коровьем, – спокойно ответил Тимофей, забирая стакан у оператора.
– На чем?!?
Никитина чуть не вырвало, но желудок был пуст, и он только промычал, высунув язык и вытаращив глаза.
– Да не бойся, – похлопал его по спине Тимофей. – Не отравишься. Знаешь, сколько в навозе полезных биологически активных веществ?
– Не знаю и знать не хочу, – отрезал Никитин, отплевываясь и вытирая рукавом губы. – Тьфу. Все. Пошли уже.
– Куда?
– По бабам. Шучу. Ну, радио твое устанавливать. Куда ж еще?
– Аа, – обрадовался Тимофей. – Это мы мигом. Может, еще настоечки?
– Хорошего помаленьку, – мотнул головой оператор и, встав, потянулся. Настойка, однако, сделала свое дело – головную боль как рукой сняло.
Глава 10
Пока Никитин придерживал лестницу, Терешин тянул провода и закреплял транслятор. Сначала мимо прошел Гаврила. Хмуро поздоровался с Никитиным и кивнул Тимофею. Потом прошли со своими козами и коровами Серафима и Лялька, главные деревенские зубоскалихи, молодые, ладно скроенные девки лет двадцати.
– Эй, Тимоха! – крикнула Серафима. – Ты че на столб забрался? Между ног зачесалось че?
– Без сопливых разберемся, – беззлобно ответил Тимофей.
– Или никак топиться надоело, повеситься решил? – намерилась следом за подругой блеснуть остроумием и Лялька.
– За козой своей следи лучше, – раздраженно огрызнулся Тимофей. – Еще раз мой забор сломает, я ей рога спилю.
– Ты бы свои сначала спилил, – крикнула Лялька, и обе девки засмеялись, хотя жена Тимофея, Галина, была абсолютно верна мужу, и никакого смысла эта реплика не несла.
– А ты кто будешь? – отсмеявшись, спросила Серафима у Никитина.
– Ну, че привязались?! – крикнул Тимофей. – Федор это. Из города приехал. Шли б вы стороной. Через полчаса вертайтесь. Радио буду включать.
Появление незнакомого, да еще городского, человека было в Невидове событием исключительным, а потому Серафима с Лялькой не только не пошли «стороной», как им советовал Тимофей, а, наоборот, еще больше оживились.
– А Федор че, язык, что ли, проглотил, сам сказать не может? – спросила Серафима.
Никитин оценивающе посмотрел на выпирающий бюст Серафимы, затем опустил взгляд на ее загорелые икры.
– На тебя глядел, облизывался, вот язык и проглотил, – сказал он, нагло улыбаясь.
Серафима, видимо, привыкла к комплиментам, посему нисколько не смутилась.
– Ишь ты, резвый какой! Чего ж ты лестницу держишь, коль такой резвый? Лез бы сам ведро вешать.
– Сама ты «ведро», – обиженно буркнул себе под нос Тимофей.
– К лестнице ревнуешь? – ухмыльнулся Никитин. – Могу и тебя подержать.
Он знал, что вступает в неравный бой, ибо никакой даже самый остроумный краснобай никогда не справится с двумя подружками-хохотушками, если они вдруг решат его высмеять, но все-таки решил рискнуть, сделав ставку на многозначительный эротический подтекст.
– Руки не выросли, чтоб меня держать, – продолжила пикировку Серафима.
– Если в одном месте не выросло, значит, в другом взошло, – продолжил наступление Никитин, почувствовав, что, кажется, понравился Серафиме. Как и она ему. Его вообще тянуло к таким – зубастым, своенравным, – тем, что вроде брыкающихся кобылок, которых надо объезжать. Лялька была, впрочем, тоже ничего, но Никитин не был уверен, что потянет двух зараз.
– Что это у тебя взошло? – недовольно фыркнула Серафима. – Луна в голове, что ли?
Лялька засмеялась – ей нравился образный юмор подружки.
– Луна взошла, значит, спать пора, – невозмутимо ответил Никитин. – Пойдешь спать, не забудь позвать.
Вдохновленный призывными формами Серафимы, он невольно перешел на странный стиль стихотворных деревенских пословиц.
– Одного уже позвала, да с утра прогнала, – в лад оператору ответила Серафима.
– Меня позовешь, по-другому запоешь, – ответил Никитин и с досадой вспомнил о необходимости помогать с транслятором, потому что с гораздо большим удовольствием пошел бы сейчас с девками на выгон.
Но тут уже Тимофей потерял терпение.
– Эй, Федор! – крикнул он. – Долго ты там будешь лясы точить? Провод подтяни! А ты, Серафима, иди, куда шла. Нечего тут отираться. И Ляльку забирай.
– Тебя не спросила, куда мне идти, – огрызнулась Серафима.
– А ты спроси, я скажу, – раздраженно ответил Тимофей. – Тяни провод, Федор!
Никитин напоследок еще раз окинул Серафиму с головы до ног пожирающим взглядом и стал подтягивать провод.
Серафима хмыкнула и, закачав бедрами, пошла дальше. Следом побежала Лялька. Козы и коровы, которые терпеливо ждали хозяек, тоже пошли, радостно мекая и мыча. Одна корова на радостях даже шлепнула лепешку. Увидев это, Никитин с трудом сдержал прилив тошноты – вспомнилась терешинская настойка.
Едва ушли бабы, появился дед Михась. Он ничего не стал спрашивать – просто подошел и стал наблюдать. Через некоторое время, видя, что его присутствие не вызывает никакой реакции, недовольно пробурчал:
– Опять за свое радиво принялся.
– Отсталый ты, дед, – сказал Никитин. – Для вас же стараемся. Чтоб вы политически зрели, так сказать. Линию партию понимали. Социализм строили. Сами ж потом благодарить будете.
– Да ну, – махнул рукой Михась, чувствуя, что снова столкнулся с чем-то загадочным, по поводу чего у него еще не сложилось четкого мнения. От смущения он тут же сморкнулся.
– Ты, Михась, лучше б народ созвал, – бодро крикнул с высоты Тимофей. – Сейчас все установим, и будет у нас своя радиоточка. Видишь, люди приехали, мне помогли. Им кино снимать надо, а они с нами возятся.
– Кино? – переспросил Михась.
– Кино, кино, – ответил Никитин. – Ты слыхал про кино-то, а?
Михась про кино слыхал, но опять же своего мнения не имел. На всякий случай подыграл.
– А то, – ответил он. – Кто ж про него не слыхал. Про него только глухой не слыхал. Вещь, конечно, нужная. Я не спорю.
– Еще бы, – поддержал его Никитин. – Только техники много требует. А она, зараза, тяжелая. Хотя это смотря что снимать. Сейчас вот ручной обходимся. Я ж раньше по театральной части служил. Административная должность. Труппы театральные собирал. Мотались по городам и весям. Но потом кино захватило. А кино, дед, – важнейшее из искусств.
Услышав знакомое слово в потоке малознакомых, Михась оживился.
– Искусство оно, конечно… это да… Но без пользы. А вот церковь, она для души. Я уже Тимофею говорил. А искусство все ж таки забавы ради.
– Про церковь, дед, забудь, – отрезал Никитин. – Религия – опиум для народа. Это не я, это Маркс сказал.
– Это кто ж такой?
– Ну ты, дед, совсем отстал от жизни, – усмехнулся Никитин. – Немец такой.
– Важный немец? – поинтересовался Михась.
– Для нас самый важный, – засмеялся Никитин. – Главный, можно сказать.
– Мда… – задумчиво протянул Михась.
– Кончай разговоры, дед! – снова крикнул Тимофей. – Народ зови!
– Эй, Тимоха! – крикнула Серафима. – Ты че на столб забрался? Между ног зачесалось че?
– Без сопливых разберемся, – беззлобно ответил Тимофей.
– Или никак топиться надоело, повеситься решил? – намерилась следом за подругой блеснуть остроумием и Лялька.
– За козой своей следи лучше, – раздраженно огрызнулся Тимофей. – Еще раз мой забор сломает, я ей рога спилю.
– Ты бы свои сначала спилил, – крикнула Лялька, и обе девки засмеялись, хотя жена Тимофея, Галина, была абсолютно верна мужу, и никакого смысла эта реплика не несла.
– А ты кто будешь? – отсмеявшись, спросила Серафима у Никитина.
– Ну, че привязались?! – крикнул Тимофей. – Федор это. Из города приехал. Шли б вы стороной. Через полчаса вертайтесь. Радио буду включать.
Появление незнакомого, да еще городского, человека было в Невидове событием исключительным, а потому Серафима с Лялькой не только не пошли «стороной», как им советовал Тимофей, а, наоборот, еще больше оживились.
– А Федор че, язык, что ли, проглотил, сам сказать не может? – спросила Серафима.
Никитин оценивающе посмотрел на выпирающий бюст Серафимы, затем опустил взгляд на ее загорелые икры.
– На тебя глядел, облизывался, вот язык и проглотил, – сказал он, нагло улыбаясь.
Серафима, видимо, привыкла к комплиментам, посему нисколько не смутилась.
– Ишь ты, резвый какой! Чего ж ты лестницу держишь, коль такой резвый? Лез бы сам ведро вешать.
– Сама ты «ведро», – обиженно буркнул себе под нос Тимофей.
– К лестнице ревнуешь? – ухмыльнулся Никитин. – Могу и тебя подержать.
Он знал, что вступает в неравный бой, ибо никакой даже самый остроумный краснобай никогда не справится с двумя подружками-хохотушками, если они вдруг решат его высмеять, но все-таки решил рискнуть, сделав ставку на многозначительный эротический подтекст.
– Руки не выросли, чтоб меня держать, – продолжила пикировку Серафима.
– Если в одном месте не выросло, значит, в другом взошло, – продолжил наступление Никитин, почувствовав, что, кажется, понравился Серафиме. Как и она ему. Его вообще тянуло к таким – зубастым, своенравным, – тем, что вроде брыкающихся кобылок, которых надо объезжать. Лялька была, впрочем, тоже ничего, но Никитин не был уверен, что потянет двух зараз.
– Что это у тебя взошло? – недовольно фыркнула Серафима. – Луна в голове, что ли?
Лялька засмеялась – ей нравился образный юмор подружки.
– Луна взошла, значит, спать пора, – невозмутимо ответил Никитин. – Пойдешь спать, не забудь позвать.
Вдохновленный призывными формами Серафимы, он невольно перешел на странный стиль стихотворных деревенских пословиц.
– Одного уже позвала, да с утра прогнала, – в лад оператору ответила Серафима.
– Меня позовешь, по-другому запоешь, – ответил Никитин и с досадой вспомнил о необходимости помогать с транслятором, потому что с гораздо большим удовольствием пошел бы сейчас с девками на выгон.
Но тут уже Тимофей потерял терпение.
– Эй, Федор! – крикнул он. – Долго ты там будешь лясы точить? Провод подтяни! А ты, Серафима, иди, куда шла. Нечего тут отираться. И Ляльку забирай.
– Тебя не спросила, куда мне идти, – огрызнулась Серафима.
– А ты спроси, я скажу, – раздраженно ответил Тимофей. – Тяни провод, Федор!
Никитин напоследок еще раз окинул Серафиму с головы до ног пожирающим взглядом и стал подтягивать провод.
Серафима хмыкнула и, закачав бедрами, пошла дальше. Следом побежала Лялька. Козы и коровы, которые терпеливо ждали хозяек, тоже пошли, радостно мекая и мыча. Одна корова на радостях даже шлепнула лепешку. Увидев это, Никитин с трудом сдержал прилив тошноты – вспомнилась терешинская настойка.
Едва ушли бабы, появился дед Михась. Он ничего не стал спрашивать – просто подошел и стал наблюдать. Через некоторое время, видя, что его присутствие не вызывает никакой реакции, недовольно пробурчал:
– Опять за свое радиво принялся.
– Отсталый ты, дед, – сказал Никитин. – Для вас же стараемся. Чтоб вы политически зрели, так сказать. Линию партию понимали. Социализм строили. Сами ж потом благодарить будете.
– Да ну, – махнул рукой Михась, чувствуя, что снова столкнулся с чем-то загадочным, по поводу чего у него еще не сложилось четкого мнения. От смущения он тут же сморкнулся.
– Ты, Михась, лучше б народ созвал, – бодро крикнул с высоты Тимофей. – Сейчас все установим, и будет у нас своя радиоточка. Видишь, люди приехали, мне помогли. Им кино снимать надо, а они с нами возятся.
– Кино? – переспросил Михась.
– Кино, кино, – ответил Никитин. – Ты слыхал про кино-то, а?
Михась про кино слыхал, но опять же своего мнения не имел. На всякий случай подыграл.
– А то, – ответил он. – Кто ж про него не слыхал. Про него только глухой не слыхал. Вещь, конечно, нужная. Я не спорю.
– Еще бы, – поддержал его Никитин. – Только техники много требует. А она, зараза, тяжелая. Хотя это смотря что снимать. Сейчас вот ручной обходимся. Я ж раньше по театральной части служил. Административная должность. Труппы театральные собирал. Мотались по городам и весям. Но потом кино захватило. А кино, дед, – важнейшее из искусств.
Услышав знакомое слово в потоке малознакомых, Михась оживился.
– Искусство оно, конечно… это да… Но без пользы. А вот церковь, она для души. Я уже Тимофею говорил. А искусство все ж таки забавы ради.
– Про церковь, дед, забудь, – отрезал Никитин. – Религия – опиум для народа. Это не я, это Маркс сказал.
– Это кто ж такой?
– Ну ты, дед, совсем отстал от жизни, – усмехнулся Никитин. – Немец такой.
– Важный немец? – поинтересовался Михась.
– Для нас самый важный, – засмеялся Никитин. – Главный, можно сказать.
– Мда… – задумчиво протянул Михась.
– Кончай разговоры, дед! – снова крикнул Тимофей. – Народ зови!