Страница:
Все! Детородная функция — к чертям!
НО ОН-то ОБ ЭТОМ НЕ ЗНАЛ! ЕМУ ЖЕ ОБ ЭТОМ НЕ СКАЗАЛИ! Генерал, сволочь, знал. Но генералу дела не было до бедного музыканта. При Совке и не такое делалось.
Потом, конечно, узнал, бедолага, но было поздно. Дебил уже народился.
— Так вы это что… Дидиса теперь за дебила выдаете, что ли? — удивился Сигизмунд.
— А что! — вызывающе сказала Аська. — Он знаешь как может, если надо, дебила показать?
Тут Аська сама показала дебила, да так, что Сигизмунд даже устрашился, — выкатив глаза, скосила их к переносице и как-то очень естественно пустила изо рта слюну.
— Он даже лучше умеет, — добавила Аська, приводя лицо в первоначальное состояние.
— Мы его прикрытие на всякий случай усилили, — сказала Вика. — У Дидиса в кармане копия справок, плюс фотография какого-то участника гражданской войны — это Михайлов-совсем-старший. Дедушка. Кроме того, данная легенда является базой для другой легенды — об албанском драматурге. Причем заметь, Морж, как виртуозно сработано — ничего же не проверить!
— И что, он это все без запинки рассказывает?
— Ты, Морж, как вчера родился! Естественно, он это рассказывает с запинками! Как и положено дебилу!
Из “светелки” донеслось требовательное мычание аттилы.
Глава семнадцатая
НО ОН-то ОБ ЭТОМ НЕ ЗНАЛ! ЕМУ ЖЕ ОБ ЭТОМ НЕ СКАЗАЛИ! Генерал, сволочь, знал. Но генералу дела не было до бедного музыканта. При Совке и не такое делалось.
Потом, конечно, узнал, бедолага, но было поздно. Дебил уже народился.
— Так вы это что… Дидиса теперь за дебила выдаете, что ли? — удивился Сигизмунд.
— А что! — вызывающе сказала Аська. — Он знаешь как может, если надо, дебила показать?
Тут Аська сама показала дебила, да так, что Сигизмунд даже устрашился, — выкатив глаза, скосила их к переносице и как-то очень естественно пустила изо рта слюну.
— Он даже лучше умеет, — добавила Аська, приводя лицо в первоначальное состояние.
— Мы его прикрытие на всякий случай усилили, — сказала Вика. — У Дидиса в кармане копия справок, плюс фотография какого-то участника гражданской войны — это Михайлов-совсем-старший. Дедушка. Кроме того, данная легенда является базой для другой легенды — об албанском драматурге. Причем заметь, Морж, как виртуозно сработано — ничего же не проверить!
— И что, он это все без запинки рассказывает?
— Ты, Морж, как вчера родился! Естественно, он это рассказывает с запинками! Как и положено дебилу!
Из “светелки” донеслось требовательное мычание аттилы.
Глава семнадцатая
Первые несколько дней пребывания аттилы в светлом будущем оказались для Сигизмунда весьма тягостными. С тестем он встречался только в коридоре, когда того вели под руки — в ванную или по иным надобностям. Всякий раз Сигизмунд ловил на себе тяжелый угрюмый взгляд старика. Видно было, что папаша Валамир ненавидит его всей душой.
Единственным облегчением для Сигизмунда было то обстоятельство, что ненависть Валамира выглядела вполне осознанной и что дед, стало быть, вовсе не спятил.
Лантхильда перетащила свое рукоделие в “светелку” и часами просиживала возле Валамира. Выла какие-то горестные песни, услаждая слух батюшки. Валамир Лантхильду, судя по всему, одобрял. И рукоделия ее одобрял, и тягучие песни, и беременность. Все это было аттиле по сердцу.
Иногда Лантхильда сладким голосом звала в “светелку” Вамбу. Вамба недоверчиво косился, озирался, но шел. Затем из “светелки” начинал доноситься скрипучий голос старца — распекал сынка, пилил, наставлял и бранил на чем свет стоит. Вамба в ответ бубнил что-то малоубедительное.
Следует отдать должное старому Валамиру и его чадам: Сигизмунда они пока что не трогали. Иногда Вамба доносил до Сигизмунда реляции из “светелки”. Больше всего “светелку” занимал вопрос о том, где может находиться Сегерих.
Сигизмунд чувствовал, как жизнь постепенно заполняется дремучей косностью. Осталось только встать на четвереньки и оскотиниться. Вспоминал, неустанно себя дураком обзывая, как умилялся по первости над Лантхильдой. Жалел ее. Все родню лантхильдину представить себе пытался — как, мол, она, бедненькая, в землянке жила? Вот она, лантхильдина родня! Умиляйся! Уподобляйся!
Иногда несбыточно вспоминалось, как с легким скрипом ввинчивается в гнездо цилиндр, помеченный красным…
Получил наконец видеозапись, сделанную с восьмимиллиметровой кинопленки. Решил посмотреть.
Старый хрыч в этот день особенно свирепствовал. Может, погода на него так действовала.
Пленка была переведена на видео без каких-либо монтажных изысков. Оператор в большинстве случаев остался неизвестным. Иногда было понятно, что снимал отец. В одном случае Сигизмунд заподозрил руку Аспида.
После обязательного мерцания испорченных кадров показались пятилетний Сигизмунд с дедушкой Аспидом возле магазина. Они топтались на месте возле большого магазинного окна. Дед то и дело дергал Сигизмунда за руку и, наклоняясь к уху внука, что-то говорил ему, показывая на камеру. По всему было видно, что вся эта киносъемка Аспиду смертельно неинтересна. Сигизмунд наконец поднял голову, посмотрел в объектив — этого от него и добивались. После чего съемка закончилась.
Затем появился пятилетний Сигизмунд на трехколесном велосипедике. На Сигизмунде была тугая вязаная шапочка с мыском.
Сигизмунд вспомнил эту шапочку. Он ее терпеть не мог. Находил, во-первых, безобразной. А во-вторых, она давила. Но мать заставляла носить, потому что “не дуло в ушки”.
Маленького Гошу на велосипедике показывали очень долго, назойливо и неизобретательно. Сигизмунд просмотрел запись в ускоренном режиме. Так оказалось повеселее.
Центральным блоком записи оказался день рождения матери. Стол ломился от изобилия. Оператор любовно заснял все салаты, селедку под шубой, студни, колбасу, красную рыбу… Странно было смотреть сейчас на еду, которая была приготовлена тридцать лет тому назад.
Незатейливая запись неожиданно втянула Сигизмунда в прошлое почище любого Анахрона. Он вспомнил все. Все звуки, запахи. Вспомнил, о чем говорилось за столом.
Тетя Аня пришла со своим студнем. Они с матерью готовили студень по разным рецептам, соперничали. Гости охотно отведали оба блюда, потом сравнивали, рассуждали тоном знатока. Тетя Аня вдруг пошла красными пятнами — ей показалось, что ее недостаточно оценили.
Теперь, глядя на тетю Аню образца шестьдесят шестого года, Сигизмунд увидел на ее лице трагический отсвет блокады. Тогда это не бросалось в глаза. Удивительно — со времени войны прошло двадцать лет, а этот трагизм в складке губ, в росчерке бровей так и остался. Сгладился только совсем недавно.
Вспомнил крепкие духи тети Ани и солдатскую шутку деда по этому поводу. Дед мелькнул в кадре лишь на мгновение. Видно было, что оператор — похоже, снимал отец — старался деда не снимать.
Заново переживая этот день и видя его глазами взрослого человека, Сигизмунд вдруг понял, что тетя Аня была в семье посмешищем. Почему — непонятно.
Отец томительно и скучно подолгу задерживал камеру то на бутылках, то на поднятых рюмках. Рюмки эти Сигизмунд сразу же вспомнил. Хрустальные “тюльпанчики” шестидесятых. Они потом все разбились, один за другим. Отец по этому поводу шутил, что мать, мол, стеклянную посуду не бьет — только хрустальную.
Очень много снимали мать. Теперь Сигизмунд мог оценить, что мать была в молодости красива. На этой записи мать была моложе его теперешнего лет на семь.
Затем отец попытался заснять на пленку Сигизмунда. “Для истории, Гошка! Давай, улыбнись!” Сигизмунд сидел рядом с Аспидом, всей кожей ощущая его презрение к суетливой деятельности подвыпившего отца, и мотал опущенной головой. Потом поднял лицо — тут-то его и засняли. Тогда он вывалил язык, стал кривляться и говорить гадости. Отец потом смеялся, говорил, что кино немое и гадости не записались.
Сигизмунд пытался вспомнить, что именно он говорил, надеясь шокировать назойливого оператора, но так и не смог. Ушло.
Мать потом Сигизмунда ругала. Говорила, что ей было стыдно перед гостями. Сигизмунду и самому было стыдно.
Просматривая день рождения матери, Сигизмунд вдруг понял, что единственный человек из всей семьи, который его по-настоящему интересует, — это Аспид. Но как раз Аспида на записи практически не было. Возможно, кстати, неприязнь отца тут не при чем. Не исключено, что сработала квалификация конспиратора, умевшего непринужденно избегать любых съемок.
Завершалась пленка осенней прогулкой по Елагину острову. Оператор пустился в изыски, снимал то дрожащие на ветру листья, то плавающие в лужах веточки, то желуди, то лебедей. Немного — Ангелину, задумчиво прогуливающуюся по аллеям. И совсем чуток — десятилетнего Сигизмунда. Он забрался на дерево и наотрез отказался делать что-либо еще.
Выключив видеомагнитофон, Сигизмунд посидел некоторое время в задумчивости. Ему было грустно — до ломоты в груди. Он вдруг остро ощутил, как распалась его семья. Еще в начале семидесятых семья была — большая, сплоченная. Пусть каждый жил своей жизнью, пусть отношения между членами этой семьи были сложными, но семья БЫЛА. Потом дед умер, Сигизмунд уехал от родителей, все развалилось.
А жаль.
Однако долго сожалеть о распаде семьи Сигизмунду не пришлось. Шестнадцатого мая одна тысяча девятьсот девяносто седьмого года в двадцать часов ноль шесть минут по Московскому времени — свершилось: к валяющемуся на диване Сигизмунду заглянула Аська и мрачно сказала:
— Морж, идем. Там тебя этот старый хрен зовет.
— На что я ему сдался?
— Вот ты его и спроси.
Сигизмунд с кряхтением поднялся. Аська с подозрением покосилась на него.
— Хоть ты, Морж, на ходу не рассыпайся. А то уже тошнит от хворых.
— На себя полюбуйся, — огрызнулся Сигизмунд.
Достало. Все достало. В собственном доме по вызову хожу. Какой-то старый дегенерат аудиенцию назначает. Гнать, всех гнать! Измыслить, как — и к едрене фене.
Нарочно шаркая шлепанцами, Сигизмунд проник в “светелку”. “Старый дегенерат” развалился на тахте. Рядом вила гнездо заметно растолстевшая Лантхильда. Тут же верхом на стуле сидел Вамба. Что-то замысловатое плел из тонких ремешков. Сплетет — расплетет… Сплетет — расплетет…
Едва Сигизмунд вошел, в него уперся хмурый взор из-под кустистых бровей. Изуродованная шрамами физиономия старого вандала обратилась к “зятьку”.
Старец источал какой-то свой особенный запах. Плюс корвалоловая вонь.
— Чего? — буркнул Сигизмунд. — Звали?
Старый вандал некоторое время пялился на Сигизмунда молча, мрачнея с каждой секундой. Затем, брызгая слюной и разъяряясь все больше, заговорил. В исполнении папаши Валамира вандальская речь звучала песьим брехом. Гав! Гав!
Хватило даже скудных познаний Сигизмунда, чтобы понять: старец ярился, требовал, обличал… Все крутилось вокруг имени “Сегерих”. Мол, вынь да положь Сегериха! Сигизмунду тестюшка и слова вставить не давал. Наконец выдохся и заткнулся. Снова мрачным взором сверлить принялся.
Сигизмунд перевел взгляд на Вамбу. Вамба выглядел озабоченным.
— Йаа, Сигисмундс, — закивал Вамба, — Сегерих! Сегерих — хвор ист?
— А мне почем знать?
— Посем? — Вамба повторил знакомое слово. Потер пальцы понятным жестом, будто купюры слюнил. — Нии “посем”! Хвор?
Старый пень снова ожил. Завопил с удвоенной силой. Сегерих! Чтоб был! Здесь! Немедленно! Ну? Что стоишь? Где Сегерих-то? Ну-ка быстро, ноги в руки — искать!
Лантхильда тихонечко кивала Сигизмунду с умильным видом. Мол, Сигизмундушка, ну что ты, право. Видишь — батюшка Сегериха просит? Что тебе стоит, коли так уж приспичило старому человеку! Сходи, уважь. Поищи.
Постепенно наливаясь “свинцовой мерзостью бытия” по самые уши, Сигизмунд медленно повернулся и молча вышел из “светелки”.
Аська сидела на кухне, покуривала. Завидев Сигизмунда, встрепенулась.
— Чайку хочешь, Морж? Слушай, меня он тоже достал. Во как достал! Все говорит, говорит, поучает… За мальчика принял, сиськи щупал, чтобы проверить, потом хохотал, по спине меня хлопал — чуть душу наружу не выбил… А знаешь, я ему понравилась. Он считает — это отменная шутка волосы срезать и так ходить. Вамба рассказал ему про меня и Вавилу…
— А что — ты и Вавила? — удивился Сигизмунд.
— А ты не знал?
— Откуда мне знать? Я над тобой со свечкой не стою.
— Да мы уж давно. Его кольцо в пупе прикололо. Ну и пошло… А меня — хайры. Ну и другое тоже. У него шрам на животе, только не от аппендицита. Папочка Валамир говорит, мы с Вавилой друг другу идеально подходим. Мол, два раздолбая.
— Да это он просто радуется, что Вамба на тебя не позарился. Вавила старой сволочи — никто, а Вамба все-таки сынок.
— Да ну тебя в задницу. С тобой как с человеком разговариваешь… Или ты ревнуешь, Моржик? Так я ведь тебя тоже люблю… А чего ему от тебя надо было?
— Какого-то Сегериха.
— А где он?
— Кто?
— Сегерих.
— Да хер его знает, этого Сегериха! Я его в гробу видал!
Аська неожиданно сказала, давя окурок:
— В самом деле, Морж, что ты кобенишься. Сходил бы, поискал этого Сегериха. Сам видишь, волнуется дед. Еще копыта отбросит от переживаний.
— Будет вам сейчас Сегерих! — заорал Сигизмунд. Вскочил.
— Ты хоть чай-то допей! — в спину ему крикнула Аська.
Сигизмунд шел в Анахрон, грохоча заграждениями и яростно бормоча себе под нос:
— Будет вам сейчас Сегерих! Будет вам Сегерих!
На полдороге обнаружил, что впопыхах не переоделся. Так и выбежал в хорошей куртке. Да и фиг с ней. Отомщу! За все отомщу!
Но спустившись и остановившись перед заветными кирпичами, открывающими подземный ход, Сигизмунд вдруг задумался. Он пережил здесь столько ужаса, видел столько страшного и неприглядного… И там, в темноте, в черном зеве колодца, ждало что-то… какой-то неведомый провал.
И все же раз за разом он находил в себе силы идти в Анахрон, заглядывать в приемную камеру, осматривать “предбанник”. Ни отвращение к бесчеловечному порождению жестокой эпохи, ни стерегущий за каждым поворотом страх, — ничто не могло остановить его.
Почему? Ведь не ярость же, в самом деле, погнала его из кухни в Анахрон! И всяко не тревога за судьбу какого-то там Сегериха! И меньше всего — желание потакать капризам старого вандала, оккупировавшего “светелку” и тиранящего оттуда всю тусовку.
Нет, совсем не в этом дело. Совсем не в этом.
А в том, что Анахрон неудержимо притягивал к себе. Звал. И это было сильнее любого страха.
Сигизмунд вошел в тоннель и закрыл за собой потайную дверь. Впереди тянулся темный ход. Но и мрак, и одиночество, и страх — все это казалось малой платой за наслаждение оставить в недосягаемой дали бессмыслицу “верхней” жизни.
Здесь, под землей, в недрищах Анахрона, имелась своя алогичность. Но — другая. Может быть, более высокого порядка. Волюнтаризм акта Творения. Бессмысленность претворения биомассы в разумное существо. Нелогичность Создателя.
Жрец Анахрона, блин!
И ведь снова побежишь отсюда, умирая от ужаса! И снова будешь возвращаться.
Опять вспомнились кадры семейной “хроники”: Аспид, презрительно глядящий и на застолье, и на любительские кинопотуги отца… Еще бы тебе, дед, не кривиться! Ты играл в куда более захватывающие бирюльки.
Неожиданно, будто въяве, увиделась и кинокамера. Она называлась “Спорт-2” и являла собою толстостенную железную коробку, из которой пипкой торчал крохотный объектив. И помещалась она в очень жестком футляре. Почти таком же большом и твердом, как деревянная кобура от маузера, которую дед хранил как реликвию германской войны.
Анахрон был сегодня чрезвычайно активен. Сигизмунд ощущал, как пульсирует пространственно-временная ткань. А может, это была игра воспаленного воображения.
К приемной камере Сигизмунд приближался с опаской. Если Сегерих — или, скажем, Лиутар с дружиной — здесь, то… А, пошло все на хрен! Всех, всех натурализую, пропишу к себе, поселю в “светелке” и на кухне. Лиутару нашепчу, что старый пердун Валамир, мол, его с дерьмом тут смешивал. Вообще интриги разведу. Или схожу с вандалами Зимний возьму. Кто тут временные? Слазь! Кончилось ваше время.
А может вообще на вандальских мечах да копьях взойти в кресло начальника нашего РЭУ? Квартиру вандалам выделить казенную, а дворника оттуда — гнать, гнать…
В камере, как и ожидал Сигизмунд, никого не оказалось. Заходить туда он не стал. Закурил.
Почему-то не хотелось покидать помещение Анахрона. А куда, собственно, идти? Домой? Квартира теперь, почитай что, тю-тю. Аська, сучка, и та… С вандалом спуталась. И ведь плевать ей, что он вандал.
Лантхильда… Нет, все, поломата жизнь, поломата!
…На этот раз Анахрон сработал мгновенно. Не было ни страха, ни гула, ни дрожи, ни предчувствий. Не было удушья и умирания. Сигизмунд вдруг оказался в овраге. Том самом. Он сразу узнал это место. Почему-то он лежал на спине. Над ним на рассветном небе горела одинокая звезда. И едко пахло гарью.
Затем склон стремительно надвинулся на Сигизмунда. Он испугался, что сейчас ударится лицом. Однако этого не произошло. Сигизмунд почувствовал сильный толчок. Перед глазами расплылись радужные круги.
…Сигизмунд с размаху сел на что-то твердое. Посидел неподвижно, прислушиваясь к ощущениям в теле. Пошевелил пальцами. Согнул ногу. Потом осторожно открыл глаза.
Он сидел в промерзшей песочнице посреди двора, под деревом. Это была старая заслуженная ива, вросшая в решетку. Ветер шевелил на земле жухлые листья. Рядом с решеткой виднелись ржавые качели. Снег, судя по всему, еще не выпал. Наблюдались “заморозки на почве”. Ноябрь, что ли?
Возле качелей уныло возилось двое детей. Дети поглядели на Сигизмунда без особого интереса. Вскоре их внимание полностью переключилось на проходившую мимо кошку.
Сигизмунд, кряхтя, встал на четвереньки, выбрался из песочницы, отряхнулся и пошел со двора.
Перенос! Точно — перенос.
Странное ощущение охватило Сигизмунда. Он знал, что Анахрон перенес его КУДА-то. Видимо — в недалекое прошлое. Но это-то как раз определить несложно. Куда удивительнее было другое: Сигизмунд не сомневался в том, что перенос этот очень нестабилен. Он буквально ощущал, как напряжена вся мощь Анахрона, как натянуты незримые канаты, удерживающие его здесь и сейчас.
Двор был знаком. Он находился в десяти минутах ходьбы от того дома, где жил сейчас Сигизмунд. Потом этот двор реконструировали, песочницу, разумеется, убрали, ржавые качели — тоже, иву спилили… В каком же это было году?
Треклятого Сегериха — “правильного мужика” — поблизости, вроде бы, пока не просматривалось.
Покачиваясь, Сигизмунд прошел арку и выбрался на канал.
Была поздняя осень; уже смеркалось. Сигизмунд оглядел себя: кроссовки, джинсы, куртка. Немного не по сезону, но сойдет. Холодновато, конечно.
Двигаясь, как на автопилоте, свернул на Банковский переулок и вышел на Садовую, к Апраксину двору. Пока что было безлюдно. Сигизмунд нарочно пошел этим переулком. Пытался привыкнуть к случившемуся.
Ой-ой-ой. “СЛАВА КПСС!” Куда же это мы попали? Вернее — КОГДА?
Впечатление от Садовой было сопоставимо с ударом сковородки по физиономии. По улице шли “польта”. Молодые, старые, средних лет. Серые, черные, коричневые. Суконные, какие-то сиротские. В руках покачивались тяжеленные “дипломаты”. Женщины с убогим кокетством вихляли клетчатым “полусолнце-клешем”. Сигизмунд, конечно, помнил эти приталенные пальто на однокурсницах. Тогда это казалось очень женственным.
В сгущающейся серости ноябрьских сумерек пронзительно и безотрадно желтели облупленные стены домов. Стыл голый асфальт. Обостренно не хватало пушистого снега.
Направо, в направление площади Мира, — как легко на язык вернулось это название, — уже маячила уродливая конструкция шахты метрополитена. В каком же году она появилась? Кажется в 84-м. Или в конце 83-го?
На проводах и фонарях тряпками обвисли красные флаги.
Несколько минут Сигизмунд молча стоял, привыкая. С ужасающей стремительностью возвращались, заполняя мозг, прежние названия. И прежние навыки.
Скользнул глазами по фасадам — не мелькнет ли портрет нынешнего любимого вождя? Потом осенило: газеты. Купить, что ли, в “Союзпечати” какую-нибудь “Ленинградскую правду” или “Вечерку”… Полез в карман, вытащил полторы тысячи… Тотчас спохватился. Торопливо запихал назад. И вовремя. Сзади Сигизмунда похлопали по плечу.
Мент. Лейтенант. Неразборчиво пробормотал что-то. Сигизмунд уловил: “…документики”. Тут же прошиб холодный пот. С трудом совладав с собой, полез в карман куртки — вроде, паспорт там был.
Паспорт там и был. Хорошо хоть паспорт действительный — такие в семидесятые годы выдавали. Да только вот гражданство подкачало. Вклеено было в серпастый-молоткастый, что является товарищ такой-то гражданином России.
Мент взял паспорт, вперился взглядом во вкладыш.
— Фарцовщик, — донеслось до Сигизмунда.
— А эт-то что такое? — Мент ткнул во вкладыш.
— В нашем посольстве в Гондурасе вклеили, — услышал Сигизмунд собственный голос. — Я за границей получал. Родители там работали… Геологи.
А у самого в голове лихорадочно вертелось: только бы вернул! А то дернет Анахрон назад, в конец девяностых, и объясняйся там без паспорта в ментовке: мол, потерял… лет пятнадцать тому назад… ваш один взял, еще при Совке… Нет, в каком точно году, не помню, товарищ капитан. То есть, господин капитан. Ах, я такой рассеянный, такой рассеянный, можно мне новый паспорт сделать?
Мент закончил любоваться вкладышем, быстро перелистнул на прописку, удостоверился. Похлопал паспортом по ладони. С огромным подозрением посмотрел на Сигизмунда. Нехотя вернул ему паспорт и зашагал прочь.
Сигизмунд перевел дыхание. Хорошо, что мент не стал сопоставлять год рождения с внешностью Сигизмунда. Да и то обстоятельство, что вторая фотография уже вклеена… Так какой все-таки год?
А год на дворе оказался оруэлловский. 1984-й. У кормила, пошатываясь, стоял ветхий старец Черненко. Последние вялые судороги Совка, наиболее тупое и скудоумное время.
Заканчивалось 14 ноября 1984 года. Сигизмунд брел по Садовой, не переставая изумляться тому, в какое серое время он, оказывается, жил. Глазу постоянно не хватало ярких пятен, ставших уже привычными. Красного, правда, наблюдался переизбыток…
Лица в толпе тоже были иными. Куда больше евреев и куда меньше кавказцев. Один южный тип за минувшие тринадцать лет почти полностью сменился другим. Теперь поневоле начинаешь жалеть о евреях — может быть, они были пронырливы, но тихи, интеллигентны и мирны. Чего нельзя сказать о пришедших им на смену.
И на всех встречных лицах — независимо от национальности — жуткая совковая штамповка. Оказывается, и это почти ушло! Исчезло — Сигизмунд не успел даже отследить, когда именно — неизбывное выражение терпеливой покорности, которое выделяло советского человека в любой толпе, в любой точке земного шара.
Господи! Неужели именно эти годы остались в памяти Сигизмунда как лучшие в его жизни? Ему было тогда двадцать четыре…
Даже если бы Сигизмунд и встретил сейчас самого себя, то вряд ли узнал бы. Наверняка таскал тогда что-то серое, маловыразительное. И морду имел скучную, совковую.
Прошел галереи Гостиного. Там роились безликие оголтелые толпы — давали какой-то дефицит. Сапоги, наверное. Или нейлоновые куртки.
Вышел на Невский. А Невский уже и тогда был болен. Невский заболел в конце восемьдесят второго года. Что-то случилось с ним неуловимое, словно хворь какая-то одолела.
А в голове будто таймер тикает: В ЭТОМ ВРЕМЕНИ, СТРЫЙКОВСКИЙ, У ВАС ПОЧТИ НЕТ ВРЕМЕНИ!
И чем больше удалялся Сигизмунд от дворика с промерзшей песочницей, тем сильнее напрягались незримые нити, тем труднее было Анахрону удерживать его в восемьдесят четвертом.
Пассаж. На крыше соседнего дома — реклама кинотеатра “Молодежный”: там шел фильм “Игрушка” с Пьером Ришаром — любимцем публики. Книжный магазин “Ленинград”, всегда полупустой. Елисеевский. Конечно, очереди. Магазин “Подарки”. Без рекламы “LANCOME”. Улица Толмачева, перетянутая красным лозунгом с призывом “ЛЕНИНГРАДЦЫ! ДОСТОЙНО ВСТРЕТИМ…” что-то там, не дочитал, прошел мимо. Дом Пионеров с огромной доской почета и фотографиями ТАСС. Аничков мост с позеленевшими конями. Красное здание дворца Белосельских-Белозерских, оно же Куйбышевский райком партии. Красный флаг на крыше. На противоположной стороне — Дом Журналиста. Еще один красный флаг. В окнах большие снимки каких-то производственных сцен. Магазин “Океан”, острый запах рыбы. Проходя, Сигизмунд привычно поморщился.
Невский непривычно чист. На асфальте — ни банок, ни сигаретных пачек, ни дурацких упаковок от дешевых сладостей. Невский непривычно сер и тускл. Ни дебильной рекламы, ни праздничных витрин.
Очень много военных. Военные тоже серые, безрадостные какие-то. Война в Афгане еще идет.
Улица Рубинштейна, уходящая направо. Малый Академический театр, а чуть подальше — Дом народного творчества. С ленинградским рок-клубом.
“Гастрит”. Запах солянки. Пьяноватые мужчины. А народищу! Стопроцентной окупаемости было заведение.
Кинотеатр “Титан”. Дорогой был кинотеатр, вспомнил вдруг Сигизмунд. Везде билеты на вечерний сеанс стоили пятьдесят копеек, а в “Титане” — семьдесят. А зал неудобный — кишка.
На миг Сигизмунд запнулся у афиши. А фильмец-то там шел — “Бал”. Помнит Сигизмунд этот фильмец. Очень даже помнит.
Кинотеатр “Знание”. Там по пьяни хорошо отсиживаться было. Крутили старые немудрящие ленты. А стулья там были как на детских утренниках, хлопающие. И почти все — с оторванным коленкором.
А из дверей “Октября” вьется длинный, полубезнадежный хвост очереди.
А как, оказывается, человек отвыкает от очередей! Наверное, это было первое, от чего Сигизмунд отвык, едва лишь грянула перестройка. Интересно, на что они так рвутся? Иностранное что-то крутят, не иначе.
Вот и Литейный. Налево пойдешь — в “Букинист” попадешь. Направо пойдешь…
Глухо бухнуло и на мгновение замерло, пронзенное восторгом, сердце. Красная стена, четыре желтоватых окна.
ОН ОТКРЫТ.
И НИКТО НЕ ПОНИМАЕТ, КАКОЕ ЭТО ЧУДО, ЧТО ОН ОТКРЫТ!
Сигизмунд с трудом дождался, пока загорится зеленый свет. Еще на противоположной стороне тротуара зашарил глазами по стоящим у красной стены людям — выискивал знакомые лица. Бесполезно. Нет там знакомых лиц. Да и зрение за годы подсело. Впору очки покупать.
Единственным облегчением для Сигизмунда было то обстоятельство, что ненависть Валамира выглядела вполне осознанной и что дед, стало быть, вовсе не спятил.
Лантхильда перетащила свое рукоделие в “светелку” и часами просиживала возле Валамира. Выла какие-то горестные песни, услаждая слух батюшки. Валамир Лантхильду, судя по всему, одобрял. И рукоделия ее одобрял, и тягучие песни, и беременность. Все это было аттиле по сердцу.
Иногда Лантхильда сладким голосом звала в “светелку” Вамбу. Вамба недоверчиво косился, озирался, но шел. Затем из “светелки” начинал доноситься скрипучий голос старца — распекал сынка, пилил, наставлял и бранил на чем свет стоит. Вамба в ответ бубнил что-то малоубедительное.
Следует отдать должное старому Валамиру и его чадам: Сигизмунда они пока что не трогали. Иногда Вамба доносил до Сигизмунда реляции из “светелки”. Больше всего “светелку” занимал вопрос о том, где может находиться Сегерих.
Сигизмунд чувствовал, как жизнь постепенно заполняется дремучей косностью. Осталось только встать на четвереньки и оскотиниться. Вспоминал, неустанно себя дураком обзывая, как умилялся по первости над Лантхильдой. Жалел ее. Все родню лантхильдину представить себе пытался — как, мол, она, бедненькая, в землянке жила? Вот она, лантхильдина родня! Умиляйся! Уподобляйся!
Иногда несбыточно вспоминалось, как с легким скрипом ввинчивается в гнездо цилиндр, помеченный красным…
* * *
Получил наконец видеозапись, сделанную с восьмимиллиметровой кинопленки. Решил посмотреть.
Старый хрыч в этот день особенно свирепствовал. Может, погода на него так действовала.
Пленка была переведена на видео без каких-либо монтажных изысков. Оператор в большинстве случаев остался неизвестным. Иногда было понятно, что снимал отец. В одном случае Сигизмунд заподозрил руку Аспида.
После обязательного мерцания испорченных кадров показались пятилетний Сигизмунд с дедушкой Аспидом возле магазина. Они топтались на месте возле большого магазинного окна. Дед то и дело дергал Сигизмунда за руку и, наклоняясь к уху внука, что-то говорил ему, показывая на камеру. По всему было видно, что вся эта киносъемка Аспиду смертельно неинтересна. Сигизмунд наконец поднял голову, посмотрел в объектив — этого от него и добивались. После чего съемка закончилась.
Затем появился пятилетний Сигизмунд на трехколесном велосипедике. На Сигизмунде была тугая вязаная шапочка с мыском.
Сигизмунд вспомнил эту шапочку. Он ее терпеть не мог. Находил, во-первых, безобразной. А во-вторых, она давила. Но мать заставляла носить, потому что “не дуло в ушки”.
Маленького Гошу на велосипедике показывали очень долго, назойливо и неизобретательно. Сигизмунд просмотрел запись в ускоренном режиме. Так оказалось повеселее.
Центральным блоком записи оказался день рождения матери. Стол ломился от изобилия. Оператор любовно заснял все салаты, селедку под шубой, студни, колбасу, красную рыбу… Странно было смотреть сейчас на еду, которая была приготовлена тридцать лет тому назад.
Незатейливая запись неожиданно втянула Сигизмунда в прошлое почище любого Анахрона. Он вспомнил все. Все звуки, запахи. Вспомнил, о чем говорилось за столом.
Тетя Аня пришла со своим студнем. Они с матерью готовили студень по разным рецептам, соперничали. Гости охотно отведали оба блюда, потом сравнивали, рассуждали тоном знатока. Тетя Аня вдруг пошла красными пятнами — ей показалось, что ее недостаточно оценили.
Теперь, глядя на тетю Аню образца шестьдесят шестого года, Сигизмунд увидел на ее лице трагический отсвет блокады. Тогда это не бросалось в глаза. Удивительно — со времени войны прошло двадцать лет, а этот трагизм в складке губ, в росчерке бровей так и остался. Сгладился только совсем недавно.
Вспомнил крепкие духи тети Ани и солдатскую шутку деда по этому поводу. Дед мелькнул в кадре лишь на мгновение. Видно было, что оператор — похоже, снимал отец — старался деда не снимать.
Заново переживая этот день и видя его глазами взрослого человека, Сигизмунд вдруг понял, что тетя Аня была в семье посмешищем. Почему — непонятно.
Отец томительно и скучно подолгу задерживал камеру то на бутылках, то на поднятых рюмках. Рюмки эти Сигизмунд сразу же вспомнил. Хрустальные “тюльпанчики” шестидесятых. Они потом все разбились, один за другим. Отец по этому поводу шутил, что мать, мол, стеклянную посуду не бьет — только хрустальную.
Очень много снимали мать. Теперь Сигизмунд мог оценить, что мать была в молодости красива. На этой записи мать была моложе его теперешнего лет на семь.
Затем отец попытался заснять на пленку Сигизмунда. “Для истории, Гошка! Давай, улыбнись!” Сигизмунд сидел рядом с Аспидом, всей кожей ощущая его презрение к суетливой деятельности подвыпившего отца, и мотал опущенной головой. Потом поднял лицо — тут-то его и засняли. Тогда он вывалил язык, стал кривляться и говорить гадости. Отец потом смеялся, говорил, что кино немое и гадости не записались.
Сигизмунд пытался вспомнить, что именно он говорил, надеясь шокировать назойливого оператора, но так и не смог. Ушло.
Мать потом Сигизмунда ругала. Говорила, что ей было стыдно перед гостями. Сигизмунду и самому было стыдно.
Просматривая день рождения матери, Сигизмунд вдруг понял, что единственный человек из всей семьи, который его по-настоящему интересует, — это Аспид. Но как раз Аспида на записи практически не было. Возможно, кстати, неприязнь отца тут не при чем. Не исключено, что сработала квалификация конспиратора, умевшего непринужденно избегать любых съемок.
Завершалась пленка осенней прогулкой по Елагину острову. Оператор пустился в изыски, снимал то дрожащие на ветру листья, то плавающие в лужах веточки, то желуди, то лебедей. Немного — Ангелину, задумчиво прогуливающуюся по аллеям. И совсем чуток — десятилетнего Сигизмунда. Он забрался на дерево и наотрез отказался делать что-либо еще.
Выключив видеомагнитофон, Сигизмунд посидел некоторое время в задумчивости. Ему было грустно — до ломоты в груди. Он вдруг остро ощутил, как распалась его семья. Еще в начале семидесятых семья была — большая, сплоченная. Пусть каждый жил своей жизнью, пусть отношения между членами этой семьи были сложными, но семья БЫЛА. Потом дед умер, Сигизмунд уехал от родителей, все развалилось.
А жаль.
* * *
Однако долго сожалеть о распаде семьи Сигизмунду не пришлось. Шестнадцатого мая одна тысяча девятьсот девяносто седьмого года в двадцать часов ноль шесть минут по Московскому времени — свершилось: к валяющемуся на диване Сигизмунду заглянула Аська и мрачно сказала:
— Морж, идем. Там тебя этот старый хрен зовет.
— На что я ему сдался?
— Вот ты его и спроси.
Сигизмунд с кряхтением поднялся. Аська с подозрением покосилась на него.
— Хоть ты, Морж, на ходу не рассыпайся. А то уже тошнит от хворых.
— На себя полюбуйся, — огрызнулся Сигизмунд.
Достало. Все достало. В собственном доме по вызову хожу. Какой-то старый дегенерат аудиенцию назначает. Гнать, всех гнать! Измыслить, как — и к едрене фене.
Нарочно шаркая шлепанцами, Сигизмунд проник в “светелку”. “Старый дегенерат” развалился на тахте. Рядом вила гнездо заметно растолстевшая Лантхильда. Тут же верхом на стуле сидел Вамба. Что-то замысловатое плел из тонких ремешков. Сплетет — расплетет… Сплетет — расплетет…
Едва Сигизмунд вошел, в него уперся хмурый взор из-под кустистых бровей. Изуродованная шрамами физиономия старого вандала обратилась к “зятьку”.
Старец источал какой-то свой особенный запах. Плюс корвалоловая вонь.
— Чего? — буркнул Сигизмунд. — Звали?
Старый вандал некоторое время пялился на Сигизмунда молча, мрачнея с каждой секундой. Затем, брызгая слюной и разъяряясь все больше, заговорил. В исполнении папаши Валамира вандальская речь звучала песьим брехом. Гав! Гав!
Хватило даже скудных познаний Сигизмунда, чтобы понять: старец ярился, требовал, обличал… Все крутилось вокруг имени “Сегерих”. Мол, вынь да положь Сегериха! Сигизмунду тестюшка и слова вставить не давал. Наконец выдохся и заткнулся. Снова мрачным взором сверлить принялся.
Сигизмунд перевел взгляд на Вамбу. Вамба выглядел озабоченным.
— Йаа, Сигисмундс, — закивал Вамба, — Сегерих! Сегерих — хвор ист?
— А мне почем знать?
— Посем? — Вамба повторил знакомое слово. Потер пальцы понятным жестом, будто купюры слюнил. — Нии “посем”! Хвор?
Старый пень снова ожил. Завопил с удвоенной силой. Сегерих! Чтоб был! Здесь! Немедленно! Ну? Что стоишь? Где Сегерих-то? Ну-ка быстро, ноги в руки — искать!
Лантхильда тихонечко кивала Сигизмунду с умильным видом. Мол, Сигизмундушка, ну что ты, право. Видишь — батюшка Сегериха просит? Что тебе стоит, коли так уж приспичило старому человеку! Сходи, уважь. Поищи.
Постепенно наливаясь “свинцовой мерзостью бытия” по самые уши, Сигизмунд медленно повернулся и молча вышел из “светелки”.
Аська сидела на кухне, покуривала. Завидев Сигизмунда, встрепенулась.
— Чайку хочешь, Морж? Слушай, меня он тоже достал. Во как достал! Все говорит, говорит, поучает… За мальчика принял, сиськи щупал, чтобы проверить, потом хохотал, по спине меня хлопал — чуть душу наружу не выбил… А знаешь, я ему понравилась. Он считает — это отменная шутка волосы срезать и так ходить. Вамба рассказал ему про меня и Вавилу…
— А что — ты и Вавила? — удивился Сигизмунд.
— А ты не знал?
— Откуда мне знать? Я над тобой со свечкой не стою.
— Да мы уж давно. Его кольцо в пупе прикололо. Ну и пошло… А меня — хайры. Ну и другое тоже. У него шрам на животе, только не от аппендицита. Папочка Валамир говорит, мы с Вавилой друг другу идеально подходим. Мол, два раздолбая.
— Да это он просто радуется, что Вамба на тебя не позарился. Вавила старой сволочи — никто, а Вамба все-таки сынок.
— Да ну тебя в задницу. С тобой как с человеком разговариваешь… Или ты ревнуешь, Моржик? Так я ведь тебя тоже люблю… А чего ему от тебя надо было?
— Какого-то Сегериха.
— А где он?
— Кто?
— Сегерих.
— Да хер его знает, этого Сегериха! Я его в гробу видал!
Аська неожиданно сказала, давя окурок:
— В самом деле, Морж, что ты кобенишься. Сходил бы, поискал этого Сегериха. Сам видишь, волнуется дед. Еще копыта отбросит от переживаний.
— Будет вам сейчас Сегерих! — заорал Сигизмунд. Вскочил.
— Ты хоть чай-то допей! — в спину ему крикнула Аська.
* * *
Сигизмунд шел в Анахрон, грохоча заграждениями и яростно бормоча себе под нос:
— Будет вам сейчас Сегерих! Будет вам Сегерих!
На полдороге обнаружил, что впопыхах не переоделся. Так и выбежал в хорошей куртке. Да и фиг с ней. Отомщу! За все отомщу!
Но спустившись и остановившись перед заветными кирпичами, открывающими подземный ход, Сигизмунд вдруг задумался. Он пережил здесь столько ужаса, видел столько страшного и неприглядного… И там, в темноте, в черном зеве колодца, ждало что-то… какой-то неведомый провал.
И все же раз за разом он находил в себе силы идти в Анахрон, заглядывать в приемную камеру, осматривать “предбанник”. Ни отвращение к бесчеловечному порождению жестокой эпохи, ни стерегущий за каждым поворотом страх, — ничто не могло остановить его.
Почему? Ведь не ярость же, в самом деле, погнала его из кухни в Анахрон! И всяко не тревога за судьбу какого-то там Сегериха! И меньше всего — желание потакать капризам старого вандала, оккупировавшего “светелку” и тиранящего оттуда всю тусовку.
Нет, совсем не в этом дело. Совсем не в этом.
А в том, что Анахрон неудержимо притягивал к себе. Звал. И это было сильнее любого страха.
Сигизмунд вошел в тоннель и закрыл за собой потайную дверь. Впереди тянулся темный ход. Но и мрак, и одиночество, и страх — все это казалось малой платой за наслаждение оставить в недосягаемой дали бессмыслицу “верхней” жизни.
Здесь, под землей, в недрищах Анахрона, имелась своя алогичность. Но — другая. Может быть, более высокого порядка. Волюнтаризм акта Творения. Бессмысленность претворения биомассы в разумное существо. Нелогичность Создателя.
Жрец Анахрона, блин!
И ведь снова побежишь отсюда, умирая от ужаса! И снова будешь возвращаться.
Опять вспомнились кадры семейной “хроники”: Аспид, презрительно глядящий и на застолье, и на любительские кинопотуги отца… Еще бы тебе, дед, не кривиться! Ты играл в куда более захватывающие бирюльки.
Неожиданно, будто въяве, увиделась и кинокамера. Она называлась “Спорт-2” и являла собою толстостенную железную коробку, из которой пипкой торчал крохотный объектив. И помещалась она в очень жестком футляре. Почти таком же большом и твердом, как деревянная кобура от маузера, которую дед хранил как реликвию германской войны.
Анахрон был сегодня чрезвычайно активен. Сигизмунд ощущал, как пульсирует пространственно-временная ткань. А может, это была игра воспаленного воображения.
К приемной камере Сигизмунд приближался с опаской. Если Сегерих — или, скажем, Лиутар с дружиной — здесь, то… А, пошло все на хрен! Всех, всех натурализую, пропишу к себе, поселю в “светелке” и на кухне. Лиутару нашепчу, что старый пердун Валамир, мол, его с дерьмом тут смешивал. Вообще интриги разведу. Или схожу с вандалами Зимний возьму. Кто тут временные? Слазь! Кончилось ваше время.
А может вообще на вандальских мечах да копьях взойти в кресло начальника нашего РЭУ? Квартиру вандалам выделить казенную, а дворника оттуда — гнать, гнать…
В камере, как и ожидал Сигизмунд, никого не оказалось. Заходить туда он не стал. Закурил.
Почему-то не хотелось покидать помещение Анахрона. А куда, собственно, идти? Домой? Квартира теперь, почитай что, тю-тю. Аська, сучка, и та… С вандалом спуталась. И ведь плевать ей, что он вандал.
Лантхильда… Нет, все, поломата жизнь, поломата!
…На этот раз Анахрон сработал мгновенно. Не было ни страха, ни гула, ни дрожи, ни предчувствий. Не было удушья и умирания. Сигизмунд вдруг оказался в овраге. Том самом. Он сразу узнал это место. Почему-то он лежал на спине. Над ним на рассветном небе горела одинокая звезда. И едко пахло гарью.
Затем склон стремительно надвинулся на Сигизмунда. Он испугался, что сейчас ударится лицом. Однако этого не произошло. Сигизмунд почувствовал сильный толчок. Перед глазами расплылись радужные круги.
…Сигизмунд с размаху сел на что-то твердое. Посидел неподвижно, прислушиваясь к ощущениям в теле. Пошевелил пальцами. Согнул ногу. Потом осторожно открыл глаза.
Он сидел в промерзшей песочнице посреди двора, под деревом. Это была старая заслуженная ива, вросшая в решетку. Ветер шевелил на земле жухлые листья. Рядом с решеткой виднелись ржавые качели. Снег, судя по всему, еще не выпал. Наблюдались “заморозки на почве”. Ноябрь, что ли?
Возле качелей уныло возилось двое детей. Дети поглядели на Сигизмунда без особого интереса. Вскоре их внимание полностью переключилось на проходившую мимо кошку.
Сигизмунд, кряхтя, встал на четвереньки, выбрался из песочницы, отряхнулся и пошел со двора.
Перенос! Точно — перенос.
Странное ощущение охватило Сигизмунда. Он знал, что Анахрон перенес его КУДА-то. Видимо — в недалекое прошлое. Но это-то как раз определить несложно. Куда удивительнее было другое: Сигизмунд не сомневался в том, что перенос этот очень нестабилен. Он буквально ощущал, как напряжена вся мощь Анахрона, как натянуты незримые канаты, удерживающие его здесь и сейчас.
Двор был знаком. Он находился в десяти минутах ходьбы от того дома, где жил сейчас Сигизмунд. Потом этот двор реконструировали, песочницу, разумеется, убрали, ржавые качели — тоже, иву спилили… В каком же это было году?
Треклятого Сегериха — “правильного мужика” — поблизости, вроде бы, пока не просматривалось.
Покачиваясь, Сигизмунд прошел арку и выбрался на канал.
Была поздняя осень; уже смеркалось. Сигизмунд оглядел себя: кроссовки, джинсы, куртка. Немного не по сезону, но сойдет. Холодновато, конечно.
Двигаясь, как на автопилоте, свернул на Банковский переулок и вышел на Садовую, к Апраксину двору. Пока что было безлюдно. Сигизмунд нарочно пошел этим переулком. Пытался привыкнуть к случившемуся.
Ой-ой-ой. “СЛАВА КПСС!” Куда же это мы попали? Вернее — КОГДА?
Впечатление от Садовой было сопоставимо с ударом сковородки по физиономии. По улице шли “польта”. Молодые, старые, средних лет. Серые, черные, коричневые. Суконные, какие-то сиротские. В руках покачивались тяжеленные “дипломаты”. Женщины с убогим кокетством вихляли клетчатым “полусолнце-клешем”. Сигизмунд, конечно, помнил эти приталенные пальто на однокурсницах. Тогда это казалось очень женственным.
В сгущающейся серости ноябрьских сумерек пронзительно и безотрадно желтели облупленные стены домов. Стыл голый асфальт. Обостренно не хватало пушистого снега.
Направо, в направление площади Мира, — как легко на язык вернулось это название, — уже маячила уродливая конструкция шахты метрополитена. В каком же году она появилась? Кажется в 84-м. Или в конце 83-го?
На проводах и фонарях тряпками обвисли красные флаги.
Несколько минут Сигизмунд молча стоял, привыкая. С ужасающей стремительностью возвращались, заполняя мозг, прежние названия. И прежние навыки.
Скользнул глазами по фасадам — не мелькнет ли портрет нынешнего любимого вождя? Потом осенило: газеты. Купить, что ли, в “Союзпечати” какую-нибудь “Ленинградскую правду” или “Вечерку”… Полез в карман, вытащил полторы тысячи… Тотчас спохватился. Торопливо запихал назад. И вовремя. Сзади Сигизмунда похлопали по плечу.
Мент. Лейтенант. Неразборчиво пробормотал что-то. Сигизмунд уловил: “…документики”. Тут же прошиб холодный пот. С трудом совладав с собой, полез в карман куртки — вроде, паспорт там был.
Паспорт там и был. Хорошо хоть паспорт действительный — такие в семидесятые годы выдавали. Да только вот гражданство подкачало. Вклеено было в серпастый-молоткастый, что является товарищ такой-то гражданином России.
Мент взял паспорт, вперился взглядом во вкладыш.
— Фарцовщик, — донеслось до Сигизмунда.
— А эт-то что такое? — Мент ткнул во вкладыш.
— В нашем посольстве в Гондурасе вклеили, — услышал Сигизмунд собственный голос. — Я за границей получал. Родители там работали… Геологи.
А у самого в голове лихорадочно вертелось: только бы вернул! А то дернет Анахрон назад, в конец девяностых, и объясняйся там без паспорта в ментовке: мол, потерял… лет пятнадцать тому назад… ваш один взял, еще при Совке… Нет, в каком точно году, не помню, товарищ капитан. То есть, господин капитан. Ах, я такой рассеянный, такой рассеянный, можно мне новый паспорт сделать?
Мент закончил любоваться вкладышем, быстро перелистнул на прописку, удостоверился. Похлопал паспортом по ладони. С огромным подозрением посмотрел на Сигизмунда. Нехотя вернул ему паспорт и зашагал прочь.
Сигизмунд перевел дыхание. Хорошо, что мент не стал сопоставлять год рождения с внешностью Сигизмунда. Да и то обстоятельство, что вторая фотография уже вклеена… Так какой все-таки год?
А год на дворе оказался оруэлловский. 1984-й. У кормила, пошатываясь, стоял ветхий старец Черненко. Последние вялые судороги Совка, наиболее тупое и скудоумное время.
Заканчивалось 14 ноября 1984 года. Сигизмунд брел по Садовой, не переставая изумляться тому, в какое серое время он, оказывается, жил. Глазу постоянно не хватало ярких пятен, ставших уже привычными. Красного, правда, наблюдался переизбыток…
Лица в толпе тоже были иными. Куда больше евреев и куда меньше кавказцев. Один южный тип за минувшие тринадцать лет почти полностью сменился другим. Теперь поневоле начинаешь жалеть о евреях — может быть, они были пронырливы, но тихи, интеллигентны и мирны. Чего нельзя сказать о пришедших им на смену.
И на всех встречных лицах — независимо от национальности — жуткая совковая штамповка. Оказывается, и это почти ушло! Исчезло — Сигизмунд не успел даже отследить, когда именно — неизбывное выражение терпеливой покорности, которое выделяло советского человека в любой толпе, в любой точке земного шара.
Господи! Неужели именно эти годы остались в памяти Сигизмунда как лучшие в его жизни? Ему было тогда двадцать четыре…
Даже если бы Сигизмунд и встретил сейчас самого себя, то вряд ли узнал бы. Наверняка таскал тогда что-то серое, маловыразительное. И морду имел скучную, совковую.
Прошел галереи Гостиного. Там роились безликие оголтелые толпы — давали какой-то дефицит. Сапоги, наверное. Или нейлоновые куртки.
Вышел на Невский. А Невский уже и тогда был болен. Невский заболел в конце восемьдесят второго года. Что-то случилось с ним неуловимое, словно хворь какая-то одолела.
А в голове будто таймер тикает: В ЭТОМ ВРЕМЕНИ, СТРЫЙКОВСКИЙ, У ВАС ПОЧТИ НЕТ ВРЕМЕНИ!
И чем больше удалялся Сигизмунд от дворика с промерзшей песочницей, тем сильнее напрягались незримые нити, тем труднее было Анахрону удерживать его в восемьдесят четвертом.
Пассаж. На крыше соседнего дома — реклама кинотеатра “Молодежный”: там шел фильм “Игрушка” с Пьером Ришаром — любимцем публики. Книжный магазин “Ленинград”, всегда полупустой. Елисеевский. Конечно, очереди. Магазин “Подарки”. Без рекламы “LANCOME”. Улица Толмачева, перетянутая красным лозунгом с призывом “ЛЕНИНГРАДЦЫ! ДОСТОЙНО ВСТРЕТИМ…” что-то там, не дочитал, прошел мимо. Дом Пионеров с огромной доской почета и фотографиями ТАСС. Аничков мост с позеленевшими конями. Красное здание дворца Белосельских-Белозерских, оно же Куйбышевский райком партии. Красный флаг на крыше. На противоположной стороне — Дом Журналиста. Еще один красный флаг. В окнах большие снимки каких-то производственных сцен. Магазин “Океан”, острый запах рыбы. Проходя, Сигизмунд привычно поморщился.
Невский непривычно чист. На асфальте — ни банок, ни сигаретных пачек, ни дурацких упаковок от дешевых сладостей. Невский непривычно сер и тускл. Ни дебильной рекламы, ни праздничных витрин.
Очень много военных. Военные тоже серые, безрадостные какие-то. Война в Афгане еще идет.
Улица Рубинштейна, уходящая направо. Малый Академический театр, а чуть подальше — Дом народного творчества. С ленинградским рок-клубом.
“Гастрит”. Запах солянки. Пьяноватые мужчины. А народищу! Стопроцентной окупаемости было заведение.
Кинотеатр “Титан”. Дорогой был кинотеатр, вспомнил вдруг Сигизмунд. Везде билеты на вечерний сеанс стоили пятьдесят копеек, а в “Титане” — семьдесят. А зал неудобный — кишка.
На миг Сигизмунд запнулся у афиши. А фильмец-то там шел — “Бал”. Помнит Сигизмунд этот фильмец. Очень даже помнит.
Кинотеатр “Знание”. Там по пьяни хорошо отсиживаться было. Крутили старые немудрящие ленты. А стулья там были как на детских утренниках, хлопающие. И почти все — с оторванным коленкором.
А из дверей “Октября” вьется длинный, полубезнадежный хвост очереди.
А как, оказывается, человек отвыкает от очередей! Наверное, это было первое, от чего Сигизмунд отвык, едва лишь грянула перестройка. Интересно, на что они так рвутся? Иностранное что-то крутят, не иначе.
Вот и Литейный. Налево пойдешь — в “Букинист” попадешь. Направо пойдешь…
Глухо бухнуло и на мгновение замерло, пронзенное восторгом, сердце. Красная стена, четыре желтоватых окна.
ОН ОТКРЫТ.
И НИКТО НЕ ПОНИМАЕТ, КАКОЕ ЭТО ЧУДО, ЧТО ОН ОТКРЫТ!
Сигизмунд с трудом дождался, пока загорится зеленый свет. Еще на противоположной стороне тротуара зашарил глазами по стоящим у красной стены людям — выискивал знакомые лица. Бесполезно. Нет там знакомых лиц. Да и зрение за годы подсело. Впору очки покупать.