— Я знаю, — продолжал великий герцог с горечью в голосе, — что заслуга жнеца тем больше, чем менее благодатна почва, давшая всходы. Позвольте мне теперь вас поблагодарить и выразить пожелание, чтобы гостеприимство, оказываемое вам в Лаутенбурге, пришлось вам совсем по душе, и чтобы оно позволило вам довести до конца дело, столь хорошо начатое.
   — Монсиньор, — ответил я, положительно растроганный, — меня приводит в смущение благоволение, оказываемое мне вами.
   — Нет, — произнёс он с особенной силой, — я ваш должник, я. Мне стало известно, что, несмотря на скудный досуг, который вам оставляет воспитание моего сына, вы находите ещё время для дела, которое мне, быть может, ещё дороже. Пусть это навсегда останется между нами. Я знаю, с какими трудностями вы встретились, прежде чем добиться от великой герцогини того доверия, которое, я не сомневаюсь, она вам теперь оказывает. Я слишком мало вас знал, чтобы с самого начала, точнее и определённее, чем я это делал, выразить вам, как я желал бы, чтобы вы предоставили себя в её распоряжение, чтобы вы попытались её развлечь, отогнать от неё прочь её мрачные мысли, вывести её из, так сказать, моральной неуравновешенности, столь роковой для её физического здоровья. Вы меня поняли, и вы успели больше, чем я надеялся. Теперь вы видите, что я ваш должник.
   В его словах было так много величавой печали, что я, необыкновенно взволнованный, только и мог пробормотать:
   — Монсиньор, я обещаю вам…
   Он протянул руку, как бы отстраняя меня.
   — Мне не нужны обещания. Я теперь вас знаю; я чувствую, что всё то добро, что вы будете в состоянии сделать для великой Германии, вы сделаете. Это будет лучшим способом оправдать моё доверие к вам. Правда, не всегда ваша задача будет для вас легка. Женщина, особенно та женщина, которая перенесла тяжёлое душевное потрясение, вследствие смерти любимого человека, не отличается тем постоянно одинаковым расположением духа, которым гордится наш брат, мужчина.
   После короткой паузы он продолжал.
   — Я мог бы ещё кое-что прибавить к тем словам благодарности, которые я только что высказал вам, если бы я не считал излишними всякие новые знаки моего к вам уважения. Но позвольте мне сосчитаться с вами за те повышенные требования, которые я предъявляю к вашему самопожертвованию. Я отдал уже приказ об увеличении вашего вознаграждения до пятнадцати тысяч марок.
   Я не мог удержаться от восклицания.
   — Полноте, — остановил он меня, улыбаясь своей очаровательной улыбкой (он был мастер придавать очарование своей улыбке), — разве вы не играете теперь каждый вечер в бридж, по пяти пфеннигов очко?
 
   Явившись к завтраку с небольшим опозданием, я пришёл как раз в тот момент, когда между профессором Киром Бекком и Кесселем шёл горячий спор.
   Последнему, видимо, доставляло удовольствие дразнить старого учёного, который принадлежал к числу людей, мало склонных понимать шутку: он весь покраснел от негодования.
   Я слишком был занят своими собственными мыслями, чтобы прислушиваться к тому, о чём они между собой говорили. Я смутно лишь слышал, как профессор утверждал, что в ближайшую войну химия сыграет большую роль, чем все прочие военные средства, и что он, Кир Бекк, находится на пути к открытию, которое позволит ему, располагая скромной лабораторией с несколькими ретортами, уничтожить целый армейский корпус.
   Кессель отвечал ему шутками, и это ужасно злило его.
   Наконец, он решил пригласить меня в свидетели против майора, и попросил меня процитировать ему то место из Ренана, где этот учёный выражает пожелание, чтобы судьбы человечества были вручены комиссии учёных, имеющих в своём распоряжении взрывчатые вещества, достаточные для того, чтобы разорвать весь земной шар, если его обитатели осмелятся пошевельнуться.
   Признаюсь, я не особенно внимательно вслушивался в его рассуждения.
   — Конечно, — ответил я, — позвольте и мне, господин Бекк, со своей стороны попросить вас разъяснить мне кое-что.
   — К вашим услугам.
   — Не можете ли вы объяснить мне, что такое Кирхгауз?
   Старик встал и, к величайшему моему изумлению, бросил на меня взгляд, полный негодования. Прежде чем я пришёл в себя от неожиданности, он вышел, хлопнув дверью.
   Я взглянул на Кесселя. Обычно хладнокровный и корректный, он буквально покатывался со смеху.
   — Что это значит? — спросил я.
   — Ну, поздравляю вас, — произнёс он наконец. — Бедняга! Вы заметили, до чего он был взбешен? Он, который был уверен, что вы его поддержите.
   — Но почему он так рассердился?
   Моё изумление было так искренно, что теперь опешил сам Кессель.
   — Как, вы это сделали не преднамеренно?
   — Что именно?
   — Вы не умышленно спросили его, что такое Кирхгауз?
   — Я спросил его, потому что я этого не знаю, и для того, чтобы узнать.
   Я сам начал злиться.
   Он взглянул на меня и стал хохотать ещё сильнее.
   — Вот так так! Право, я ничего подобного в жизни не видел. Кирхгауз, мой дорогой… неужели вы не знаете, что такое это значит в Лаутенбурге?
   — Говорите же!
   — Говорить? Чёрт возьми! Здесь так называется сумасшедший дом.
 
   Какое бы ни было время года, великая герцогиня охотилась.
   Время от времени, чтобы доставить удовольствие офицерам 7 — го гусарского полка, она соглашалась принимать участие в облаве на лисиц или оленей. Но больше всего любила она охотиться одна, невзирая ни на дождь, ни на ветер, без грума, без загонщика и без слуг; она любила охоту с собакой, со всякого рода неожиданностями.
   Сколько раз по вечерам я видел, как в своей маленькой гостиной она сама делала себе патроны. Перед нею на столе с привинченным к нему сертиссером лежали в ряд синие, фиолетовые, зелёные, светло-жёлтые, трёхцветные красивые гильзы. Аккуратно отмеривая медной мерочкой порох, она методически опускала в гильзу полагающуюся ей дозу пороха, забивала пыж, всыпала дробь и вкладывала поверх кружочек из белого картона. Затем, заклепав патрон, она отмечала на нём номер дроби.
   Гаген был непременным участником всякой охоты, и так как это входило в его служебные обязанности, то поистине трудно было от него отделаться. Мелузина фон Граффенфрид, слабая здоровьем, не была мастерицей ходить и предпочитала оставаться во дворце и лежать на звериных шкурах, покуривая папироски. Зато Марсе всегда отправлялся с нами. Это давало ему возможность выставлять напоказ свои сенсационные спортивные костюмы, которые неизменно вызывали комплименты Авроры. Впрочем, это был самый услужливый, милый и полный жизни товарищ.
   Около двух часов пополудни мы верхами выезжали из замка. Сначала нам нужно было пересечь лес Герренвальд. С ёлки на ёлку перескакивали белки, с аллей тяжело поднимались фазаны. В глубине обросшего кустарником ущелья шумно снялся невидимый бекас.
   Марсе с удовольствием здесь бы и остался: он предпочитал охотиться в лесу на фазанов, стоя на прогалине и имея при себе лакея, который заряжал бы ему ружьё и докладывал каждый раз, когда поднималась дичь: «Слева фазан, господин граф, — самец; курочка справа, ваше сиятельство».
   Но великая герцогиня и слушать ничего не хотела; ей противно было всё, что напоминало официальную охоту, она определённо заявляла, что больше всего она любит водяную дичь. Вскоре деревца становились всё реже и реже, и мы вышли в открытое болотистое поле; бледно-серое, зеленоватое, оно тянулось до горизонта.
   Двое слуг ждали нас в маленьком шале. Мы отдали им лошадей. Марсе взял с собой своего Дика, крупную овернскую, иссиня-чёрную короткошерстную лягавую собаку; у неё было неважное чутьё, на охоте она немного заносилась, но стойку делала хорошо. Длинношерстный спаниель великой герцогини, чёрный с огненными подпалинами, довольно-таки уродливый, казался собачьей роднёй Тараса Бульбы.
   С каким наслаждением, бросив поводья, Аврора спрыгнула на землю. Я ещё теперь вижу перед собой движение, которым она открыла свою безкурковку и вложила в неё два лилово-розовых патрона. Я ещё и теперь слышу этот звук — удар медной головки патрона о сталь ствола.
   …Когда мне было пятнадцать лет, у меня было старое шомпольное ружьё; я уже тогда испытал необычайное удовольствие, доставляемое охотой в бесконечных болотах. Впоследствии в полку стрельба по исчезающим фигурам казалась мне детской забавой в сравнении с добрыми дуплетами по разлетающимся в сторону бекасам; тогда эти дуплеты мне удавались.
   На севере Ланд, в Даксе, есть огромное болото, по окраинам которого расположены жалкие деревушки Эрм и Гурбера. Туда можно пробраться через котловину, прозванную «Мишенью», так как в прежнее время там упражнялись в стрельбе в цель императорские стрелки.
   Такая же бесконечная туманная равнина была и здесь. О, этот жалобный звук отсыревшего мягкого песка, земли, пропитанной влагой; высокая жёлтая трава, острая как сабля, которая режет руки при неосторожном к ней прикосновении. Я знал всё разнообразие этого пейзажа, с виду однообразного: здесь лужица, там предательский, скатертью стелющийся зелёный мох, а дальше трясина, окружённая камышом. Я знал весь этот болотный мир, всю его флору и фауну. Как и прекрасная охотница с волжских болот, я знал всех птиц, населяющих эти бледно-серые пространства: дергача чёрного и дергача водяного, вприпрыжку бегающего по обнажённому кустарнику; дергача дрокового или коростеля, который прежде чем решится взлететь, с бешеной скоростью бежит в высокой траве, сбивает со следа лучших собак и вконец замучивает охотника, который думает, что это заяц. А взлетев, эта бедная птица, вследствие своей неловкости, легко делается добычей охотника.
   Там живут многие виды уток, по которым дробь скользит и которые с головокружительной быстротой несутся в косом направлении; широконосые свистуны; чернети, каголки с красивыми красными головками; пронзительные чирки, плавающие парочками и имеющие на своих рыжеватых грудках три пёрышка в виде чёрного трилистника.
   Там водятся пиголицы, чёрные с белым, как сороки, и как сороки же, с карканьем взлетающие на воздух и тотчас же стремительно падающие на землю, чтобы ускользнуть от выстрела.
   Там встречаются зуйки, столь прелестные по весне в своём золотом, в виде шлейфа, оперении.
   Там попадается, наконец, самая красивая, самая трудная для ружейного выстрела дичь, царица болот — семья бекасов: маленькая птичка, потоньше жаворонка, которую у нас зовут глушанкой, с синими и золотыми полосками; обыкновенный бекас величиной с перепела, сплошной комочек нервов, и самый редкий гость болот — вальдшнеп, величиной с куропатку.
   Издавая крики грустные и хриплые, они летят с ослепительной скоростью, описывая при этом зигзаги, приводящие охотника в замешательство. Он целится вправо, и когда ветер унесёт дым, видит слева от себя, далеко-далеко, серенькую птичку, исчезающую в пространстве.
   Среди этих ганноверских болот, до неузнаваемости похожих на наши ландские болота, Аврора фон Лаутенбург была ещё прекраснее, чем во дворце в парадном туалете. В норковой шапочке, в очень высоких изящных сапогах, она шла с лёгкостью трясогузки, прыгая по осыпавшимся под её ногами кочкам. Желтоватые испарения, носившиеся в этой туманной атмосфере, бросали лилово-розовый отблеск на её профиль.
   Марсе стрелял хладнокровно и хорошо. Маленький Гаген нервничал и каждый раз стрелял слишком рано. Я обнаруживал гораздо больше уменья, чем они, но какую жалкую фигуру представлял я рядом с великой герцогиней!
   Предоставив нам дергачей и уток, она себе брала только бекасовую дичь. Мало-помалу над водным пространством стала опускаться ночь. Над самым горизонтом небо загорелось последним медно-красным заревом. Лужицы блестели тем зелёным блеском, который сейчас же темнеет и переходит в чёрный. При каждом выстреле из ружей показывался бледный огонёк, который по мере того, как опускалась тьма, становился всё краснее.
   Теперь настал час великой герцогини. Её спаниель вошёл в раж, бегая то туда, то сюда. Слышно было, как при каждой его стойке взлетают бекасы, ни Марсе, ни Гаген, ни я не улавливали уже их глазом. Но Аврора видела их и с каждым её выстрелом маленькая серенькая птичка падала наземь.
   Через какую-нибудь секунду в темноте раздался шум раздвигаемой травы. С фосфорическим блеском в глазах, весь мокрый, лоснящийся, показывался чёрный спаниель с только что убитой дичью в зубах, и подносил её своей госпоже.
   Наступила ночь. Невысоко на небе, хрипло курлыкая, пронеслась невидимая вдали стая журавлей. Великая герцогиня взяла у своей собаки убитую птицу. Мы подошли. Я видел, как она ощупывала ещё тёплое тоненькое тельце, на котором не было видно ни малейшей ранки, ничего, что обнаруживало бы дробинку, незаметное маленькое отверстие, через которое вылетела жизнь этой маленькой птички.
   И с непоследовательностью, столь свойственной многим охотникам, Аврора фон Лаутенбург поднесла к своим губам маленькую безжизненную головку и запечатлела на ней поцелуй.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

   Это было в субботу вечером, 16 мая 1914 года.
   Великая герцогиня Лаутенбургская удостоила меня чести рассказать мне свою биографию. Позвольте мне передать вам её рассказ. Я должен это сделать не столько потому, что некоторые подробности его безусловно полезны для понимания драмы, которая сейчас развернётся перед вами, сколько для того, чтобы доставить себе счастье ещё раз вскрыть этот сундучок, переполненный самоцветными каменьями, лишний раз погрузить руки в эти дорогие моему сердцу варварские блестки, которые всегда будут освещать мне мою ночь, как бы черна она ни была.
   Гаген обязан был в этот день присутствовать на обеде 7 — го гусарского полка, поэтому его с нами не было. Я был бесконечно счастлив, когда убедился, что как бы фамильярно ни обращалась она с этим молчаливым и упорным влюбленным, со мной она чувствовала себя свободнее, чем с ним.
   В этот вечер она была одета в просторную и очень лёгкую тунику из жёлтого турецкого шёлка, отделанную вышивкой цвета «мов», с серебром. Она полулежала на кушетке, покрытой шкурой белого медведя. Порою она брала большую розу из чаши, стоявшей рядом с нею на маленьком столике, и слышно было, как на голубой ковёр мягко падали смятые её пальцами лепестки.
   Примостившаяся на ковре Мелузина опустила свою томную головку с полураспустившимися волосами на обнажённые ноги своей госпожи, временами их обнимая.
   В открытое окно, отбрасывая отдёрнутые занавески, врывался в комнату ночной ветерок, приносивший с собой из Герренвальда его лесные бальзамические ароматы; они сливались здесь с одуряющим запахом амбры, роз и папирос.
   Нисколько не заботясь ни о стиле, ни о впечатлении от своих слов, мешая три языка, переходя от французского «вы» на русское «ты» или обращаясь к нам на немецкий манер, т. е. в третьем лице, Аврора заговорила:
   «Имей в виду, — начала она, — что, выйдя замуж, я, строго говоря, не сделала большой карьеры, род Гогенцоллернов, к которому принадлежал мой первый муж и принадлежит второй, моложе моего рода.
   Я урождённая княжна Тюменева. Я знаю, что ваша западно-европейская история почти ничего не говорит о нас. Но в Самарканде, Кара-Коруме и — незачем так далеко идти — в Тифлисе узнал бы ты из старинных монгольских хроник вещи, которые заставили бы тебя призадуматься. Ты понял бы, что в сравнении с нами все ваши Брольи, все ваши Кумберленды просто выскочки.
   Один из князей Тюменевых был обезглавлен Ярославом Великим; я не стану восходить ещё дальше в глубь времён, чтобы не терзать твоего уха варварскими для тебя именами. Другой, много позже, причинил столько хлопот Иоанну Грозному, что тот предпочёл с ним ладить и даже послал ему дорогие подарки, в том числе большие часы с изображением Зодиака, сплошь сделанного из сапфиров; это не помешало, однако, сыну этого самого Тюменева привести сорок тысяч конницы к Крымскому хану, когда тот отправился походом на Москву, в 1517, кажется, году.
   Но из того, что мы сначала боролись против царя, не следует, однако, что мы были дикарями. Борис Годунов очень нуждался в нас в своей борьбе с татарами. Конечно, мы предпочитали вести войны с европейцами. Так, решительной атакой под Полтавой руководил Алексей Тюменев, крестник Петра Великого, в благодарность за что царь оставил его в покое со своими реформами. В нашем роде имеется картина, в стиле вашего Миньяра, изображающая этого князя в норковой шапке, в шитом золотом кафтане, похожем на ризу, с длинными усами, которые царь пощадил у него не в пример прочим.
   Первый, кто познал бритву, был мой прадед, тот самый Владимир Тюменев, которого, не помню за что, чуть было не расстреляли по приказанию Барклая де Толли. Он командовал корпусом казаков, которые стояли лагерем в Елисейских полях и, кажется, наделали там дел. Прадед мой много награбил, но потом он всё продал и вырученные деньги поторопился проиграть в Пале-Рояле. Я думаю! Он ставил всё время дуплетом на красные, а чёрное вышло четырнадцать раз подряд.
   Отец Владимира сначала был в очень хороших отношениях с Екатериной Второй, но, когда он ей надоел, она женила его на одной девице из Ангальта. Это был первый случай, что моя фамилия породнилась с немцами; надеюсь, что я буду последней в этом списке. Не думай, Мелузина, что я хочу тебя задеть, но эта немка была дура и скряга, она даже ни одного из прижитых ею с мужем семерых детей не сумела родить похожим на себя: все до единого вышли маленькими казаками.
   Бабка моя была родом из Эривани; говорят, что я на неё похожа, но она была красивее меня. Она переменила веру, чтобы выйти за моего деда, в которого она влюбилась. До этого она была огнепоклонницей, а это самая красивая религия в мире.
   Отец мой, о котором мне не раз придётся с тобой говорить, был вторым Тюменевым, породнившимся с немцами, и притом с Гогенцоллернами. Как и мой дед Владимир, он был страстным игроком; он поклялся отыграть во Франции всё, что дед проиграл там. Он вёл такую игру, что, наверное, разорился бы, если бы вообще можно было разориться, когда владеешь площадью в шесть раз большею, чем любой из ваших департаментов, крестьянами, которым не знаешь счёта, и стадами, количество которых ежегодно удваивается.
   Десять месяцев в году он проводил в Париже (он был членом Жокей-клуба), в Эксе, Ницце, словом, во всех местах, которые посещают игроки. В Эксе, в 1882 г., он познакомился с моей будущей матерью, герцогиней Элеонорой Гессен-Дармштадтской.
   Мама поистине была прекрасна, как ясный день. Это была Мелузина, но блондинка, хотя, быть может, и не столь красивая, как ты, моя дорогая Мелузиночка. Я плохо помню свою мать, потому что она умерла, когда мне было всего пять лет. Она никак не могла свыкнуться с нашей страной. Папа часто её обманывал; она всё плакала и плакала, а это, кажется, злит мужчин больше всего.
   Как можно было не наслаждаться жизнью в нашем дворце? — всё ещё спрашиваю я себя. Ты, пожалуйста, не воображай себе, что это было жилище какого-нибудь дикаря. В 1850 году, приблизительно, в Россию прибыла француженка, мадам Оммэр де Гелль, автор книги» Voyages dans les Steppes de la Caspienne «, которая вышла в Париже. Муж этой дамы, инженер, был командирован для каких-то геодезических работ. Ты можешь удостовериться в этом в своих книгах, она была принята моим дедом, она оставила точное описание его дворца.
   Дворец этот был построен на берегу Волги.
   Первое, что относится к моим самым отдалённым воспоминаниям, это вой пароходной сирены на рассвете. Три раза в неделю в Астрахань приходил пароход. Такие дни были настоящими праздниками. Съезжались гости. Как и все настоящие баре, папа всегда бывал в хорошем расположении духа, когда принимал у себя гостей.
   Окнами комната моя была обращена на Волгу, и я смотрела, как по жёлтой поверхности вод целые стаи уток важно плыли вниз по течению; они были очень похожи в этот момент на лакированных заводных игрушечных уток; и нужно же было, чтобы это совпадало как раз с теми моментами, когда моя гувернантка, м-ль Жоффр, втолковывала мне правила причастий: когда дополнение стоит впереди, оно согласуется, когда же оно стоит позади… Я вставала потихоньку, брала моё длинное заряженное дробью № 4 ружьё, и — бац-бац! — по птичьей флотилии. Слуги выезжали на лодках, вылавливали моих уток. А папа сердился, но только в том случае, если я таким манером не пристреливала по меньшей мере с полдюжины. После этого тебе нечего удивляться, что я иногда делаю ошибки в согласовании слов.
   Для игры на фортепиано был приглашён профессор, итальянец. Он был республиканец. Двусмысленно улыбаясь, он давал понять, что он был побочным сыном Гарибальди. Я помню только его имя: Теобальдо. Однажды, когда мне было пятнадцать лет, он, перевёртывая за моей спиной страницы партитуры, которую я разбирала, поцеловал меня в шею. Надо сказать, что я немного его подзадоривала — чтобы посмотреть, что из этого выйдет, понимаешь? Я расхохоталась. Он решил, что я трепещу от волнения, и поцеловал меня ещё крепче, а я продолжала хохотать. Вошёл папа. Я была уверена, что мне попадёт. Но в комнате было темно. Он вышел, унося с собой сертиссер, который он оставил на столе: для мелкой дичи папа сам готовил себе патроны, он добивался большей кучности.
   На следующий день мы вместе с мадемуазель Жоффр отправились погулять в сосновый лесок и забрались в чащу. Вдруг мы наталкиваемся на нечто крупное, мягкое, висящее на кедровом дереве. Это был бедняга Теобальдо. Испустив дикий крик, м-ль Жоффр пускается бежать. Я же, чтобы лучше рассмотреть его, повернула труп за ноги, но потом и сама пустилась наутёк что было мочи.
   Его чёрный и распухший язык свисал по самый галстук. Глаза его выкатились из орбит. Но что было ужаснее всего, они хранили то выражение, какое было в них, когда он целовал меня. С тех пор мужчины всегда вызывали во мне отвращение.
   Но вот я прочитала» Демона» Лермонтова. С тех пор я стала мечтательной. Это великий поэт; он выше вашего Виньи и даже Байрона. Я стала бледной; на щеках моих показались красные пятна. Приехал врач из Астрахани. Между нами, я сумела его уговорить, и он прописал мне пятигорские источники, а я этого только и хотела, так как там, ты, наверно, знаешь, был убит на дуэли Лермонтов.
   Пятигорские воды падают каскадами из чёрных гранитных скал и блестящей слюды. Это очень величественно. Через какую-нибудь неделю я стала так скучать, что почувствовала себя здоровой.
   Я уверена, что ни за что не выдержала бы там двухнедельный срок, назначенный мне отцом, если бы я не столкнулась с одним необычайно живописным французом. Это был политический изгнанник; кажется, он был другом Вальяна; одним словом, его изгнали из Франции при Карно и, как все его соотечественники, он отправился искать убежища в Россию.
   Старик был образован, у него были оригинальные идеи. Я почувствовала особенное расположение к нему с тех пор, как м-ль Жоффр стала воздевать к небу руки и повторять: «Что скажет его сиятельство!» Он говорил мне о целом ряде людей, о которых я до того не слыхала: о Сен-Симоне, Анфантене, Базаре, Карле Марксе, Лассале с его железным законом и бог его знает ещё о ком.
   Я никогда не читала Толстого. Старик дал мне «Воскресение». Я не имела представления об этом мире. Чтобы только позлить м-ль Жоффр, я попросила его объяснить мне социальные идеи Толстого. Старик ликовал.
   В результате, покинув Пятигорск, я увезла с собой Барбессуля. Так звали француза. Можете себе представить изумление папы, когда он увидел нас с этим патриархом. Но так как я выглядела хорошо, он не сказал ни слова. Он, впрочем, привык к моим причудам.
   Однажды, в феврале 1909 г., когда мне едва исполнилось двадцать лет, я выехала на лодке в один из рукавов Волги, поохотиться. Стреляю и вдруг вижу: стоит на берегу папин казак и неистово машет мне саблей, на острие которой он надел свою папаху. При этом он ещё кричит во всё горло, а что — не могу разобрать.
   Я поняла, что в доме что-то случилось, но несмотря на всё моё любопытство, я почему-то хотела показать, будто я совсем этим не интересуюсь, и причалила к берегу не раньше, чем через час. Бедняга чуть не умер от усталости — так он махал и орал. Он мне сказал, что князь ждёт меня у себя в кабинете. Домой я шла совсем не торопясь, хотя я и была уверена, что меня ждёт нагоняй.
   Ничего подобного. Папа был в самом восторженном настроении. Он меня поцеловал, потом показал мне лежавший на его письменном столе большой пакет с красной печатью и сказал, от кого это.
   Оказалось, что бумага была от царя. Он уведомлял моего отца, что в мае месяце должен прибыть в Санкт-Петербург император Вильгельм, что будут большие празднества, и просил его прибыть.
   Никогда, уверяю вас, дни не казались мне долгими в нашем волжском дворце. Несмотря на это, слушая отца, я испытывала безграничную радость, и с этой минуты я только и думала о том, как бы поразить петербургское общество. Целыми днями я только и делала, что смотрела на себя в зеркало, любуясь в нём своим отражением.
   До этого времени я шила себе туалеты в Астрахани. Папа открыл мне неограниченный кредит, и я через два дня уехала с м-ль Жоффр. Но у меня были свои планы.
   Я вернулась из Астрахани и заявила, что ничего там нет. Я плакала и уверяла папу, что я не хочу явиться ко двору одетой, как какая-нибудь дикарка. Вы понимаете, что я ни за что не хотела упустить такой прекрасный случай повидать Париж. Нужно лишь было суметь уломать папу. Я сразу поняла, что и ему доставит удовольствие повидаться со своими старыми парижскими знакомыми.