Пьер Бенуа
Кенигсмарк
ПРЕДИСЛОВИЕ
Переиздавая русский перевод (1923 г.) романа «Кенигсмарк» (1918 г.) французского мастера авантюрного романа Пьера Бенуа (1886 — 1962), издательство «Logos» знакомит русскую публику с одним из крупнейших бестселлеров XX века.
«Кенигсмарк» — первый из серии сорока романов, написанных Бенуа, — вышел отдельным изданием в самый день перемирия и сразу принес его автору огромную славу. В нем изображается придворный быт немецких княжеств перед первой мировой войной. Французский наставник Рауль Виньерт, приехав в замок Лаутенбург-Детмольд для воспитания сына великого князя Фридриха-Августа, без памяти влюбляется в великую княгиню Аврору. Роясь в архиве библиотеки замка, Виньерт открывает страшную тайну. Увлекаясь страстью, он, вопреки всякой осторожности, подбирается к самому сердцу великой драмы.
Как и последующие романы Бенуа, «Кенигсмарк» обладает всеми ингредиентами авантюрного романа — живописной, воспроизведенной до малейшей подробности, обстановкой, загадочной и чарующей атмосферой, сложной, богатой перипетиями интригой, роковым столкновением между героем-идеалистом и фатальной женщиной. Два уровня повествования — реалистический и волшебный — развертываются каждый внутри другого, совершаются один через другой и в конце концов вполне сливаются, благодаря двусмысленной символике «Авроры». Вовлеченный в загадочный мир немецкого замка Рауль Виньерт переживает наяву волнующий кошмар, хватающий его за душу. Таинственность событий соткана из недомолвок и полуразрешенных вопросов. Путем ряда случайных столкновений с действительной жизнью, Бенуа мало-помалу открывает перед читателем бездны, лежащие в каждом отдельном существе, уверенно обходясь без заумных отвлеченностей. Здесь нет и следа германской туманности. Какая-то чарующая светотень распределяет светлые и теневые штрихи в пленительной ясности латинского ума. Так сказывается «волшебный» реализм Бенуа, его романтизм, рождающийся от слияния поэзии и бытовизма. Такой художник способен увлечь читателей всех стран, всех возрастов и всех эпох, ибо он придает жизни каждого из нас необходимое четвертое измерение, выход из самого себя за собственные пределы, предлагая путешествовать на край жизни и смерти.
В начале двадцатых годов романы Бенуа переводились в России и издавались, правда, незначительными тиражами, чтобы дать хлеб умелым, но нуждавшимся мастерам. Кроме «Кенигсмарка» их появилось всего шесть: «Атлантида» (1922), «За Дон-Карлоса» (1923), «Дорога гигантов» (1923), «Соленое озеро» (1924), «Владелица замка в Ливане» (1924), «Колодец Иакова» (1925).
После 1925 г. переводы прекратились, очевидно, по той причине, что романы Бенуа «отражали идеологическую близость автора к реакционным кругам французского общества того времени»и грешили «обычными недостатками буржуазного романа приключений, предназначенного для» легкого чтения «, — трафаретным изображением психологии действующих лиц, искусственной экзотикой, чисто декоративным» историческим» обрамлением событий» (Большая Советская Энциклопедия, 2 — ое изд. , 1950 г.).
Пусть новый русский читатель, уже освобожденный от всяких реальных или мнимых «трафаретов», сам определит свою личную оценку, хотя бы на основе «Кенигсмарка».
Leon NALLET
«Кенигсмарк» — первый из серии сорока романов, написанных Бенуа, — вышел отдельным изданием в самый день перемирия и сразу принес его автору огромную славу. В нем изображается придворный быт немецких княжеств перед первой мировой войной. Французский наставник Рауль Виньерт, приехав в замок Лаутенбург-Детмольд для воспитания сына великого князя Фридриха-Августа, без памяти влюбляется в великую княгиню Аврору. Роясь в архиве библиотеки замка, Виньерт открывает страшную тайну. Увлекаясь страстью, он, вопреки всякой осторожности, подбирается к самому сердцу великой драмы.
Как и последующие романы Бенуа, «Кенигсмарк» обладает всеми ингредиентами авантюрного романа — живописной, воспроизведенной до малейшей подробности, обстановкой, загадочной и чарующей атмосферой, сложной, богатой перипетиями интригой, роковым столкновением между героем-идеалистом и фатальной женщиной. Два уровня повествования — реалистический и волшебный — развертываются каждый внутри другого, совершаются один через другой и в конце концов вполне сливаются, благодаря двусмысленной символике «Авроры». Вовлеченный в загадочный мир немецкого замка Рауль Виньерт переживает наяву волнующий кошмар, хватающий его за душу. Таинственность событий соткана из недомолвок и полуразрешенных вопросов. Путем ряда случайных столкновений с действительной жизнью, Бенуа мало-помалу открывает перед читателем бездны, лежащие в каждом отдельном существе, уверенно обходясь без заумных отвлеченностей. Здесь нет и следа германской туманности. Какая-то чарующая светотень распределяет светлые и теневые штрихи в пленительной ясности латинского ума. Так сказывается «волшебный» реализм Бенуа, его романтизм, рождающийся от слияния поэзии и бытовизма. Такой художник способен увлечь читателей всех стран, всех возрастов и всех эпох, ибо он придает жизни каждого из нас необходимое четвертое измерение, выход из самого себя за собственные пределы, предлагая путешествовать на край жизни и смерти.
В начале двадцатых годов романы Бенуа переводились в России и издавались, правда, незначительными тиражами, чтобы дать хлеб умелым, но нуждавшимся мастерам. Кроме «Кенигсмарка» их появилось всего шесть: «Атлантида» (1922), «За Дон-Карлоса» (1923), «Дорога гигантов» (1923), «Соленое озеро» (1924), «Владелица замка в Ливане» (1924), «Колодец Иакова» (1925).
После 1925 г. переводы прекратились, очевидно, по той причине, что романы Бенуа «отражали идеологическую близость автора к реакционным кругам французского общества того времени»и грешили «обычными недостатками буржуазного романа приключений, предназначенного для» легкого чтения «, — трафаретным изображением психологии действующих лиц, искусственной экзотикой, чисто декоративным» историческим» обрамлением событий» (Большая Советская Энциклопедия, 2 — ое изд. , 1950 г.).
Пусть новый русский читатель, уже освобожденный от всяких реальных или мнимых «трафаретов», сам определит свою личную оценку, хотя бы на основе «Кенигсмарка».
Leon NALLET
Пролог
Эти старые замки галантной Саксонии и курфюршества Ганноверского, эти готические дворцы, мрачные и безмолвные извне, феерические внутри, с обоями из парчи, с тяжёлыми ковровыми портьерами, — какое странное и фантастическое зрелище являют они нам! Трагедия там сливается с пасторалью: в каждую дверь стучится интрига; по полуосвещённым коридорам любовь ведёт сарабанду…
Блаз де Бюри
«Я долго не решался вернуть к жизни эту рукопись, завещанную смертью. Но лейтенант Виньерт, — подумал я, — и та, которую он любил, сошли под вечные своды, и я решил, что нет теперь основания замалчивать трагические события, ареной которых в месяцы, непосредственно предшествовавшие великой войне, стал двор немецкого княжества Лаутенбург-Детмольд».
П. Б.
— В ружьё!
Тёмная масса роты уже выстроилась по четыре человека в ряд. Это была привычка, предупреждающая и экономящая слова команды.
Ночь спускалась, унылая и холодная, пересечённая длинными мокрыми полосами. Дождь лил целый день. По середине прогалины лужи воды отражали ещё бледное, серовато-зелёное небо.
Раздался приказ: шагом марш! Маленький отряд тронулся. Я шёл впереди. На опушке леса стоял павильон, нечто вроде потешного дворца конца восемнадцатого века.
Два или три снаряда слегка повредили его крылья. Люстры зала в первом этаже, отражаясь в зеркалах, блестели сквозь высокие стёкла окон, и многочисленные отражения эти делали наступающую октябрьскую ночь ещё более зловещей и мрачной. Профили пяти или шести теней, в длинных плащах, обрисовались на фоне этого освещения.
— Какая рота, лейтенант?
— 24-я, 218-го полка, генерал.
— Вы назначены занять окопы в Блан-Саблоне?
— Да, генерал.
— Хорошо. Как только вы разместите людей, вы отправитесь за приказами в штаб. Ваш батальонный командир их уже получил. Желаю вам успеха.
— Благодарю вас, генерал.
Люди подвигались в темноте — причудливые силуэты каких-то горбунов, склонившихся над своими посохами, с тяжёлым грузом мешков на спинах. В этих мешках лежали вперемешку самые разнородные вещи. Ведь окопы тот же необитаемый остров; мало ли что может понадобиться в окопах? Солдаты забрали с собой всё, что только можно было взять.
Царила тишина, сосредоточенная и унылая, которую солдаты соблюдают, когда идут занимать новый сектор. Впрочем, Блан-Саблон пользовался дурной славой. Неприятельские окопы находились, правда, довольно далеко, на расстоянии 300 или 400 метров, — но природа местности не позволила вырыть сносные окопы; они беспрестанно обрушивались и лишь с трудом поддерживались при помощи подпорок. В довершение всего местность эта была лесистая, пересечённая оврагами; на расстоянии каких-нибудь шестидесяти метров уже ничего не было видно. А на войне ничто так не нервирует, как таинственность, создаваемая невозможностью видеть.
Чей-то голос произнёс:
— А что, свечку-то можно будет, по крайней мере, зажечь? Никто не знает?
Зажечь свечку это значит играть в карты. Это допускается, когда окопы достаточно глубоки и есть брезент, чтобы завесить вход.
Другой проворчал:
— А надолго мы застрянем в этой дыре?
Вопрос этот остался без ответа. В октябре 1914 г. административная сторона войны ещё не определилась; не были ещё установлены точные смены, не был решён вопрос об отпусках… Никто не мог знать, сколько дней придется оставаться в скверных окопах; исправлять их не решались. Вот уже месяц, как всё остановилось. Уж наверно до конца недели будет какое-нибудь движение.
Я нащупывал стеком лесную тропинку, которую освещал на три шага фонарик, спрятанный под шинелью у солдата. Ужасная вещь быть колонновожатым в лесу, в тёмную ночь, когда не знаешь дороги. Вслед за тобою люди, в том числе и начальники, подвигаются словно бараны, и думают только о том, как бы при внезапной остановке не удариться носом об ранец идущего впереди: его спина — весь ваш горизонт. Другие могли думать на ходу о смене, о картах, о доме, о чём угодно. Но у меня могла быть только одна забота: как бы не сбиться с пути с этой слепо следовавшей за мной толпой.
Кругом тишина, нарушаемая лишь глухим топотом извивающейся за мною людской змеи. Деревья осеняют нас тёмным куполом. От времени до времени, проходя через прогалину, мы поднимаем головы; но и небо так же темно, как древесные своды.
— Где лейтенант?
— Во главе отряда, лейтенант!
Чья-то рука легла мне на плечо. Это Виньерт. С тех пор, как после сражения при Кране, мы расстались с нашим капитаном, назначенным батальонным командиром в другой полк, командование ротой получил старший по службе, Рауль Виньерт, стройный, поразительно красивый двадцатипятилетний брюнет. Два месяца войны сблизили нас теснее, чем могли бы сблизить десять лет мира. До августа 1914 года мы не были знакомы, но тем не менее у нас было немало общих воспоминаний. Я был родом из Беарна, он из Ландови. Я готовился в Сорбонне к экзамену на звание преподавателя немецкой литературы, он на два года позже готовился там же на кафедре истории. То молчаливый, то весёлый, он при всяких обстоятельствах оказывался превосходным ротным командиром. Солдаты порой находили его несколько рассеянным, несколько не от мира сего, но они любили его за его спокойное мужество, за постоянную его заботу об их благополучии. Виньерт не спал, как я, вместе с солдатами. Он предпочитал устроиться отдельно. Но зато он всегда выбирал себе место наименее защищённое, наименее удобное, где соломы было поменьше. Солдаты всё это замечали. Будучи моложе меня на два года, Виньерт всячески заботился о том, чтобы я не чувствовал, что он мой начальник. Со своей стороны, я был в восторге, что мне довелось состоять под командой такого товарища. Кроме того, я был очень рад, что не на меня легла ответственность, которую в любую минуту несёт ротный командир. Составление штатов, обсуждение разных дел то с фельдфебелем, то с каптенармусом, отчётность, как ни проста она в походе. Всё это мало меня прельщало. А Виньерт, который во время отступления не спал и часу в ночь, который последним ушёл из объятого пламенем Гиза и первым вернулся в разрушенный до основания Виль-о-Буа — этот самый Виньерт методически и кропотливо входил в мельчайшие подробности военного хозяйства. Порою, при виде этого обаятельного и образованного человека, с головой уходившего в эти несносные мелочи, я думал: не ищет ли он забвения? Не ищет ли он отвлечения от каких-то одолевающих его чёрных мыслей? А он, словно
боясь, что я угадываю, что творится в его душе, подходил ко мне с каким-нибудь шутливым замечанием, и в этот день всему полку казалось, что не было человека более весёлого, более беспечного.
В этот вечер он был в сосредоточенном и важном настроении. Ничего удивительного. Ему ведь приходилось нести ответственность за двести пятьдесят человек, в новом секторе. А может быть, он получил какой-нибудь неизвестный мне приказ.
— Где мы находимся? — спросил он меня.
— Через десять минут мы придём в штаб командования. Ничего нового? — спросил я вполголоса.
— Одна рота нашего батальона должна будет, кажется, произвести какую-то операцию, но не наша рота.
— Я во всяком случае останусь в штабе. Вы произведёте смену без меня, а я через четверть часа возвращусь с приказом.
Это было действительно тоскливое место — этот Блан-Саблон. По спуску оврага — карликовый лес, разнесённый снарядами, с кое-где сохранившимися группами деревьев, чёрные какие-то провалы. Дальше — дорога, забаррикадированная ветвями, спускающаяся на протяжении нескольких сотен метров к деревне, занятой неприятелем.
Солдаты, до сих пор молчавшие, не могли удержаться от кратких замечаний.
— Да, нечего сказать! Хорошенькое местечко! Видно, уж нам так везёт.
— Смирно!
Смена напоминает какую-то фигуру котильона. Ротный командир, взводные, капралы, солдаты должны быстро найти себе подобных, которых они пришли сменить, и занять их места. Всё это надо проделать в пять минут, без шума, иначе неприятельская артиллерия успеет расстрелять скучившихся людей, из которых половина оказывается вне прикрытия.
Приходящих на смену сравнительно легко заставить соблюдать тишину, но с уходящими это не так просто. От радости, что их ожидает сон под крышей и несколько дней отдыха в тылу, они становятся болтливыми. Они начинают давать советы своим заместителям.
— А главное, не высовывай голову на этом месте, там напротив есть молодчик, который не любит меня. Я сегодня три раза стрелял в него, и если я его не подстрелил, он наверно захочет отомстить. А затем…
— Смирно! Вы!
Серьёзно, какой отвратительный сектор! Четыре или пять постов, двенадцать часовых, не считая патрулей. Эх, бедняги, немного вам удастся тут поспать.
— Прощайте, сударь.
— Прощайте. Спасибо за любезность. — Офицер смененной роты уходит. Шум шагов замирает в лесу.
Хорошо, что поспели: как раз показалась луна; печальная, окутанная жёлтым туманом, плывет она среди серых облаков, мелких, похожих на хлопья.
Своим белесоватым светом она освещает грустную картину, взрытое снарядами поле, изуродованные стволы деревьев. Людей не видно, они уже в окопах. Часовые наклоняют ружья к земле; не надо, чтобы штыки блестели. За нами виднеются маленькие плоские холмики, окружённые трогательными низенькими оградами из кривого леса.
Это могилы.
Солдаты ещё не успели их заметить. Тем лучше! Пусть они увидят эти могилы завтра, на рассвете, когда они освоятся и когда солнце прольёт на нашу землю относительную радость.
Находящиеся под моей командой пять постов и двенадцать часовых на своих местах. Остальные солдаты в своих норах, и половина из них уже храпит. С двумя добровольцами — всегда находятся не спящие и любознательные — я отправляюсь в обход.
— Вы скажете лейтенанту Виньерту, что я отправился установить связь с двадцать третьей ротой; пусть он подождёт меня в окопе, я возвращусь через четверть часа.
Мы идём вдоль заграждения. На одинаковом расстоянии один от другого, из немецких окопов показываются и тотчас же исчезает белесовато-голубые огоньки.
— Кто идёт?
— Массена.
— Мелен.
— Офицер 24 — ой роты идет для связи с 23 — й. У вас ничего нового?
— Ничего, лейтенант, если не считать того, что мы имели стычку с немецким патрулем. Вы, конечно, слышали только что выстрелы? Мы убили одного немца.
Действительно, на траве валяется мёртвое тело. Я наклоняюсь к нему и на эполете читаю: № 182.
— А где его бумаги?
— У капитана.
— Хорошо. Наш малый пост справа находится в ста метрах отсюда, в рощице. Через каждые два часа проходит патруль. Без фокусов, не так ли?
— Слушаю, лейтенант.
— Прощайте.
Возвратившись, я нахожу в моём окопе Виньерта. Он курит папиросу.
Я спрашиваю:
— Что нового?
— Ничего. По крайней мере, на сегодняшнюю ночь. У 22 — й роты, может быть, завяжется дело. Впереди этой роты лес образует выступ; у нас есть солидные основания предполагать, что неприятель роет там подкоп. Так вот, 22 — я рота отправится туда, проверит наши сведения и, если удастся, разрушит их работу. В шесть часов утра выступит один взвод, остальные пойдут в качестве прикрытия. Как только раздадутся взрывы, 23 — я рота откроет огонь по окопам напротив, чтобы приковать публику к месту. Что касается нас, мы не должны трогаться, разве только положение вещей резко ухудшится. Во всяком случае, 23 — я выходит на контратаку раньше нас, словом, спокойная ночь. А у вас ничего нового?
— Рота размещена, — ответил я. — Справа у меня связь установлена: там тоже ничего важного не случилось, если не считать стычки с немецким патрулём; одного немца они убили.
— А, знаю! Пехотинец, стрелок.
— Да, пехотинец. Прусская пехота, 182 — го полка.
— Любопытно, — сказал Виньерт, — откуда они, собственно, наши соседи напротив.
С этими словами он вынул из кармана маленький справочник Лавозелля.
— 160 — й… Познань — 180 — й, Альтона — 182, Липпе — 182, Лаутенбург… Лаутенбург…
— Что же дальше?
Он повторил:
— Лаутенбург.
Несколько изумлённый тоном его голоса, я спросил:
— Вам знакомо это — Лаутенбург?
— Да, — ответил он многозначительно. — А вы уверены в номере?
— Конечно, — сказал я с лёгкой досадой. — Да не всё ли равно, Лаутенбург или не Лаутенбург?
— Разумеется! — пробормотал он. — Конечно, всё равно.
Я смотрел на него. И мне тем легче было наблюдать за ним, что он, погружённый в свои мысли, не обращал на меня никакого внимания.
— В чём дело, Виньерт? Вам словно не по себе. Какое-нибудь неприятное известие?
Но он уже пришёл в себя и, пожимая плечами, ответил:
— Друг мой! Неприятное известие? От кого, скажите на милость? Ведь я один-одинёшенек на свете. Вы хорошо это знаете.
— Так или иначе, но вы весь вечер нервничаете. Мне хотелось бы, чтобы вы остались у меня в окопе. Ваш пост командира вы можете установить, где угодно.
— Да, вы правы, — прервал он меня, — я в самом деле немного нервничаю… Который час?
— Семь.
— Знаете что, сыграем в карты.
Это предложение было так неожиданно с его стороны, что два солдата, устроившиеся в окопе вместе со мною, в изумлении подняли головы: Виньерт ли это? Никто в роте никогда не видел в руках у Виньерта карт.
— Послушайте, Дамстоа и Энрике, нет ли у кого-нибудь из вас карт?
Чтобы у них да не было карт!
— Во что вы играете?
— В экарте, лейтенант.
— Ладно, давайте в экарте.
В какой-нибудь час Виньерт здорово проигрался. Оба солдата были очень смущены и не знали, чему больше удивляться: чести, которую им оказал лейтенант, или сумме — что-то около десяти франков, — которую они у него выиграли.
Я всё с большим и большим беспокойством смотрел на Виньерта. Он нервно бросил карты.
— Глупая игра! Уже восемь часов: я пойду посмотреть первую смену.
— И я пойду с вами.
Я никогда не забуду этой ночи. Небо мало-помалу очистилось от облачного руна. Луна, почти полная, блестела в холодной синеве. При свете её, в промежутках между тёмными группами деревьев, песок и окопы тянулись длинной белой лентой.
Было так светло, что ракет не пускали: в них не было надобности.
Царило полное безмолвие. Временами, с визгливым жужжанием, пролетала шальная пуля, а затем далеко в долине слышался ружейный выстрел.
Мы тихо обменивались словом-другим с часовыми. Одни из них плашмя лежали в воронках, вырытых снарядами, другие за кустами. Рота развернулась на большом протяжении, не менее пятисот метров, и обход занял у нас добрый час.
В конце линии Виньерт попросил меня указать ему последний пост 23 — й роты.
Мы отправились туда. Четверо солдат закапывали тело недавно убитого немца. Виньерт жестом отстранил их, склонился над могилой и начал разрывать песок, которым они засыпали труп.
— Да, — пробормотал он, — 182 — го. Это так.
Затем дрожащим голосом он произнёс:
— Вернёмся. Мне холодно.
Дамстоа и Энрике спали в землянке. Было тихо; слышно было лишь ровное дыхание людей, да порою раздавался тихий писк полевой мышки, привлечённой запахом соломы, в которой ещё сохранились колосья. Виньерт лежал рядом со мной, и хотя в темноте его не было видно, я чувствовал, что он ещё не спит.
Сквозь отверстие в двери видно было синее небо, на котором, словно слезинка, ярко блестела серебряная звезда.
Прошёл час или около этого. Виньерт лежал неподвижно. Видно, таинственный товарищ, посланный мне войной, наконец, уснул. Что так смутило его в этот вечер? Какое воспоминание осмелилось отвлечь его мысль от мелочей военного хозяйства? Ведь он так плотно приковал все свои мысли к этим мелочам, как будто с определённым умыслом — не дать им уноситься в запретные миры.
Вдруг я услышал глубокий вздох, и Виньерт схватил мою руку.
— Что с вами, друг мой?
В ответ на моё восклицание он ещё судорожнее сжал мою руку.
Я решил сжечь свои корабли.
— Друг мой, — сказал я, — дорогой друг, вы видите сами, как я беспокоюсь за вас, я вижу, как вы страдаете весь этот вечер. В чём дело? Если бы мы были с вами в другом месте, например, в Париже, я бы не позволил себе такой нескромности. При других обстоятельствах такая откровенность была бы, пожалуй, смешной, но здесь она священна. Завтра, Виньерт, быть может, мы будем уже в бою и четыре солдата выроют и нам яму в том же песке, где теперь вечным сном покоится тот немец. Неужели вы так-таки ничего мне не скажете?
Я почувствовал, как дрогнула и ослабела его рука.
— Долго нужно было бы рассказывать, мой бедный друг. И поймёте ли вы меня? Не сочтёте ли вы меня сумасшедшим?
— Я слушаю вас, — произнёс я таким тоном, словно бы я не просил, а приказывал.
— Пусть будет так. Я задыхаюсь от воспоминаний, и, действительно, было бы эгоистично, если бы я унёс их с собой в могилу. Но пеняйте на себя: в эту ночь вам не удастся уснуть…
И вот эта странная история, которую в тот вечер, 30 октября 1914 года, лейтенант Виньерт рассказал мне в местности, которую занимавшие её солдаты окрестили «Перекрёстком смерти».
ГЛАВА ПЕРВАЯ
— Вы состоите при университете, — начал он. — Вы не рассердитесь, если, в самом начале этого рассказа, услышите несколько горьких слов по адресу университета, к корпорации которого мне не довелось приобщиться. Впрочем, это ничем не оправдываемая горечь. Именно университету, не принявшему меня в своё лоно, я обязан воспоминаниями, которые я не отдал бы за кафедру в Сорбонне.
Я принадлежал к числу студентов, которые не лишены способностей, но не имеют никаких средств. Я был стипендиатом. Иначе говоря, я обязался сдавать ежегодно экзамены определённым образом, приобрести себе специальный образ мыслей и должен был, в конце концов, получить звание преподавателя и место в каком-нибудь провинциальном лицее.
Сначала я оправдывал надежды, которые возлагал на меня Генеральный Совет моего департамента. Моя стипендия в лицее Мон-де-Марсан последовала за мною и превратилась в стипендию для словесника при лицее Генриха IV. Вместе с группой «генриховцев», в 1912 году, я предстал перед экзаменационной комиссией для поступления в Высшую Нормальную Школу. Тридцать пять наших учеников были приняты. Я был классифицирован 37 — м. В утешение я снова получил стипендию, на этот раз кандидатскую, при филологическом факультете Бордоского университета.
Я выкинул тогда одну штуку, которая подверглась строгому осуждению со стороны немногих интересовавшихся мною лиц. Находясь в интернате в лицее Генриха IV, я видел Париж столько же, сколько видит природу сквозь решётчатое оконце своей камеры арестант. Помню, как-то в июне месяце, в день розыгрыша Большого приза, я, бедный лицеист, очутился на Елисейских полях в тот час, когда, блестящим потоком, со скачек возвращалась целая вереница автомобилей. Каждый из них стоил в десять раз больше, чем стоила вся моя особа со дня моего появления на свет. Автомобили увозили со скачек миллионеров. Это зрелище, на фоне восхитительного желтовато-лилового освещения, положительно ослепляло меня, но тем не менее мне и в голову не приходили мысли, которые создают из беспомощных — бунтарей. Я подумал только: «Неужели на мою долю никогда не выпадет такое счастье?» «Бальзак — замечательный реалист», поучал нас наш преподаватель словесности. Значит, даже на взгляд этого простоватого добряка, с натуры списаны приключения молодых провинциальных героев, которые, не удовлетворяясь посредственною ролью в своём родном углу, отправляются в Париж, завоёвывают его и превращают его в покорного слугу своих страстей. А меня, наоборот, хотят отправить назад в провинцию. Молотилка отбросила меня, как шелуху. Ну, мы ещё посмотрим!
Вот при каких обстоятельствах я отказался от стипендии и решил записаться в Сорбонну, чтобы там добиться диплома кандидата словесности.
Какой-то внутренний голос мне шептал: «Не вступай в университетскую коллегию, но не пренебрегай даваемыми университетом званиями… Они имеют значение только вне университетских стен; это великолепные ловушки для ничтожеств».
По истечении года я сдал кандидатский экзамен. Я пробавлялся всё время уроками, и эти занятия заставили меня ещё больше затосковать по свободе. В конце концов, я был побеждён и решился примириться с участью, которой я до этого пренебрегал.
Я выставил свою кандидатуру на стипендию для подготовления на звание преподавателя исторических наук и выбрал Бордо. Я сказал «прости» Парижу.
Консультативный совет при министерстве народного просвещения, который рассматривает такие кандидатуры, собирается обыкновенно в первых числах октября. Мне пришлось ждать два месяца, и я провёл их в Ландах, в деревне, расположенной на морском берегу, у одного старого священника, простите за трафарет, но это было именно так. Храня добрую память о моих родителях, с которыми он был знаком, священник предложил мне гостеприимство в своём скромном доме.
Здесь я провёл самые спокойные дни моей жизни. Пользуясь полной свободой, живя в своё удовольствие на лоне природы, среди лесов, читая впервые книги, которые не имели никакого отношения ни к экзаменам, ни к ожидавшему меня в конце года конкурсу, я всецело отдавался обаянию этого чуда: умирающего лета.
Церковный дом стоял у пруда, сообщавшегося с морем при посредстве узенького канала, сплошь заросшего водорослями. По утрам меня будил шум прилива, врывавшийся в открытые настежь окна моей комнаты; из них мне были видны под серо-розовым небом зелёные, постепенно нарастающие волны. Стайки чаек и буревестников с жалобными криками носились над водой… Ах, если бы остаться здесь навсегда! Созерцать, как в величавом спокойствии развертывается перед тобой вечная смена времён года; не знать ничего, не иметь никаких дел, ни с кем не видеться, шататься целые дни по прибрежным дюнам, где набегают одна за другой высокие волны, гонимые ветром, где на серебристой песчаной кайме лежат выброшенные морем медузы, похожие на огромные аметистовые серьги.
Я принадлежал к числу студентов, которые не лишены способностей, но не имеют никаких средств. Я был стипендиатом. Иначе говоря, я обязался сдавать ежегодно экзамены определённым образом, приобрести себе специальный образ мыслей и должен был, в конце концов, получить звание преподавателя и место в каком-нибудь провинциальном лицее.
Сначала я оправдывал надежды, которые возлагал на меня Генеральный Совет моего департамента. Моя стипендия в лицее Мон-де-Марсан последовала за мною и превратилась в стипендию для словесника при лицее Генриха IV. Вместе с группой «генриховцев», в 1912 году, я предстал перед экзаменационной комиссией для поступления в Высшую Нормальную Школу. Тридцать пять наших учеников были приняты. Я был классифицирован 37 — м. В утешение я снова получил стипендию, на этот раз кандидатскую, при филологическом факультете Бордоского университета.
Я выкинул тогда одну штуку, которая подверглась строгому осуждению со стороны немногих интересовавшихся мною лиц. Находясь в интернате в лицее Генриха IV, я видел Париж столько же, сколько видит природу сквозь решётчатое оконце своей камеры арестант. Помню, как-то в июне месяце, в день розыгрыша Большого приза, я, бедный лицеист, очутился на Елисейских полях в тот час, когда, блестящим потоком, со скачек возвращалась целая вереница автомобилей. Каждый из них стоил в десять раз больше, чем стоила вся моя особа со дня моего появления на свет. Автомобили увозили со скачек миллионеров. Это зрелище, на фоне восхитительного желтовато-лилового освещения, положительно ослепляло меня, но тем не менее мне и в голову не приходили мысли, которые создают из беспомощных — бунтарей. Я подумал только: «Неужели на мою долю никогда не выпадет такое счастье?» «Бальзак — замечательный реалист», поучал нас наш преподаватель словесности. Значит, даже на взгляд этого простоватого добряка, с натуры списаны приключения молодых провинциальных героев, которые, не удовлетворяясь посредственною ролью в своём родном углу, отправляются в Париж, завоёвывают его и превращают его в покорного слугу своих страстей. А меня, наоборот, хотят отправить назад в провинцию. Молотилка отбросила меня, как шелуху. Ну, мы ещё посмотрим!
Вот при каких обстоятельствах я отказался от стипендии и решил записаться в Сорбонну, чтобы там добиться диплома кандидата словесности.
Какой-то внутренний голос мне шептал: «Не вступай в университетскую коллегию, но не пренебрегай даваемыми университетом званиями… Они имеют значение только вне университетских стен; это великолепные ловушки для ничтожеств».
По истечении года я сдал кандидатский экзамен. Я пробавлялся всё время уроками, и эти занятия заставили меня ещё больше затосковать по свободе. В конце концов, я был побеждён и решился примириться с участью, которой я до этого пренебрегал.
Я выставил свою кандидатуру на стипендию для подготовления на звание преподавателя исторических наук и выбрал Бордо. Я сказал «прости» Парижу.
Консультативный совет при министерстве народного просвещения, который рассматривает такие кандидатуры, собирается обыкновенно в первых числах октября. Мне пришлось ждать два месяца, и я провёл их в Ландах, в деревне, расположенной на морском берегу, у одного старого священника, простите за трафарет, но это было именно так. Храня добрую память о моих родителях, с которыми он был знаком, священник предложил мне гостеприимство в своём скромном доме.
Здесь я провёл самые спокойные дни моей жизни. Пользуясь полной свободой, живя в своё удовольствие на лоне природы, среди лесов, читая впервые книги, которые не имели никакого отношения ни к экзаменам, ни к ожидавшему меня в конце года конкурсу, я всецело отдавался обаянию этого чуда: умирающего лета.
Церковный дом стоял у пруда, сообщавшегося с морем при посредстве узенького канала, сплошь заросшего водорослями. По утрам меня будил шум прилива, врывавшийся в открытые настежь окна моей комнаты; из них мне были видны под серо-розовым небом зелёные, постепенно нарастающие волны. Стайки чаек и буревестников с жалобными криками носились над водой… Ах, если бы остаться здесь навсегда! Созерцать, как в величавом спокойствии развертывается перед тобой вечная смена времён года; не знать ничего, не иметь никаких дел, ни с кем не видеться, шататься целые дни по прибрежным дюнам, где набегают одна за другой высокие волны, гонимые ветром, где на серебристой песчаной кайме лежат выброшенные морем медузы, похожие на огромные аметистовые серьги.