Страница:
Мои возможности наблюдать Сталина были ограничены специфическими функциями переводчика. Я видел его в обществе иностранных посетителей, где он играл роль гостеприимного хозяина. Когда дежурный офицер сообщал, что гости миновали Спасские ворота, и до их появления здесь оставались считанные минуты, я направлялся в кабинет Сталина, минуя секретариат, комнату, где сидел Поскребышев и помещение охраны. Тут всегда находились несколько человек в форме и в штатском, а у самой двери в кабинет в кресле обычно дремал главный телохранитель вождя генерал Власик. Он использовал каждую тихую минутку, чтобы вздремнуть, так как должен был круглые сутки находиться при "хозяине". Входил я в кабинет без предупреждения и всегда кого-то там заставал: членов политбюро, высших военных командиров или министров. Они сидели за длинным столом с блокнотами, а Сталин прохаживался по ковровой дорожке. При этом он либо выслушивал кого-то из присутствовавших, либо высказывал свои соображения. Мое появление служило своеобразным сигналом к тому, что пора заканчивать совещание. Сталин, взглянув на меня, обычно говорил:
- Американцы сейчас явятся. Давайте прервемся...
Все, быстро собрав свои бумаги, вставали из-за стола и покидали кабинет. Оставался только Молотов. Он присутствовал при всех беседах Сталина с иностранцами, хотя в них практически не участвовал, а больше молчал. Иногда сам Сталин обращался к нему по какому-либо конкретному вопросу, называя его "Вячеслав". Молотов же в присутствии посторонних строго придерживался официального "товарищ Сталин".
Надо признать, что при всех своих отвратительных качествах Сталин обладал способностью очаровывать собеседников. Он, несомненно, был большой актер и мог создать образ обаятельного, скромного, даже простецкого человека. В первые недели войны, когда казалось, что Советский Союз вот-вот рухнет, все высокопоставленные иностранные посетители, начиная с Гарри Гопкинса, были настроены весьма пессимистически. А уезжали они из Москвы в полной уверенности, что советский народ будет сражаться и в конечном счете победит. Но ведь положение у нас было действительно катастрофическое. Враг неотвратимо двигался на Восток. Чуть ли не каждую ночь приходилось прятаться в бомбоубежищах. Так что же побуждало Гопкинса, Гарримана, Бивербрука и других опытных и скептически настроенных политиков менять свою точку зрения? Только беседы со Сталиным. Несмотря на казавшуюся безнадежной ситуацию, он умел создать атмосферу непринужденности, спокойствия.
В кабинет, где всегда царила тишина, едва доносился перезвон кремлевских курантов. Сам "хозяин" излучал благожелательность, неторопливость. Казалось, ничего драматического не происходит за стенами этой комнаты, ничто его не тревожит. У него масса времени, он готов вести беседу хоть всю ночь. И это подкупало. Его собеседники не подозревали, что уже принимаются меры к эвакуации Москвы, минируются мосты и правительственные здания, что создан подпольный обком столицы, а его будущим работникам выданы паспорта на вымышленные имена, что казавшийся им таким беззаботным "хозяин" кремлевского кабинета прикидывает различные варианты на случай спешного выезда правительства в надежное место. После войны он в минуту откровения сам признался, что положение было отчаянным. Но сейчас он умело это скрывает за любезной улыбкой и показной невозмутимостью. Говоря о нуждах Красной Армии и промышленности, Сталин называет не только зенитные, противотанковые орудия и алюминий для производства самолетов, но и оборудование для предприятий, целые заводы. Поначалу собеседники недоумевают: доставка и установка оборудования, налаживание производства потребуют многие месяцы, если не годы.
А ведь западные военные эксперты утверждают, что советское сопротивление рухнет в ближайшие четыре-пять недель. О каком же строительстве новых заводов может идти речь? Даже оружие посылать русским рискованно - как бы оно не попало в руки немцев. Но если Сталин просит заводы, значит, он что-то знает, о чем не ведают ни эксперты, ни политики в западных демократиях. И как понимать олимпийское спокойствие Сталина и его заявление Гопкинсу, что, если американцы пришлют алюминий, СССР будет воевать хоть четыре года? Несомненно, Сталину виднее, как обстоят тут дела! И вот Гопкинс, Бивербрук, Гарриман заверяют Рузвельта и Черчилля, что Советский Союз выстоит и что есть смысл приступить к организации военных поставок стойкому советскому союзнику. Сталин блефовал, но, по счастью, оказался прав. Так же как и тогда, когда после посещения британским министром иностранных дел Антони Иденом подмосковного фронта во второй половине декабря 1941 года он заявил:
- Русские были два раза в Берлине, будут и в третий раз...
Неисправимые сталинисты могут расценить такое пророчество как свидетельство прозорливости вождя. Но мне представляется, что он и тут играл роль оптимиста. В узком кругу он не раз в те дни признавался, что "потеряно все, что было завоевано Лениным", что не избежать катастрофы. Наигранной бодростью он прикрывал свое неверие в народ, презрительно обзывая аплодировавшую ему толпу "дураками" и "болванами". Но именно этот нелюбимый и пугавший его народ, жертвуя десятками миллионов жизней своих сынов и дочерей, сделал его пророчества возможными.
Лично ко мне Сталин всегда относился ровно, индифферентно. Порой мне казалось, что он смотрит как-то сквозь меня, даже не замечает моего присутствия. Но он, как вскоре выяснилось, в каждом случае сам выбирал из нас двоих себе переводчика. Иной раз, когда предстояла беседа с американцами, вызывали Павлова, а к англичанам - меня, хотя США были в моей компетенции, а Великобритания - Павлова. Бывало и так, что в течение нескольких недель приглашали только одного из нас, независимо от того, с кем происходила беседа. Каждому из нас в таких случаях было не по себе, каждый нервничал и терялся в догадках: чем не угодил "хозяину", что вызвало его неудовольствие. Но потом все снова входило в норму, никаких замечаний нам не делали, а мы, разумеется, не осмеливались выяснять. Быть может, это была такая маленькая игра, чтобы держать нас в напряжении и в состоянии "здоровой конкуренции".
У него был своеобразный юмор. Рассказывали, что однажды начальник политуправления Красной Армии Мехлис пожаловался Верховному главнокомандующему, что один из маршалов каждую неделю меняет фронтовую жену. Мехлис спросил, что будем делать. Сталин с суровым видом ничего не отвечал. Мехлис, полагая, что он обдумывает строгое наказание, начал было сожалеть о своем доносе. Но тут Верховный с лукавой усмешкой прервал молчание:
- Завидовать будем...
В ином случае Сталин на протяжении нескольких военных лет, время от времени, донимал другого маршала вопросом: почему его не арестовали в 1937 году? Не успевал тот раскрыть рот, как Сталин строго приказывал: "Можете идти!" И так повторялось до конца войны. Жена маршала после каждого подобного случая готовила ему узелок с теплыми вещами и сухарями, ожидая, что ее супруг вот-вот угодит в Сибирь. Настал День Победы. Сталин, окруженный военачальниками, произносит речь...
- Были у нас и тяжелые времена, и радостные победы, но мы всегда умели пошутить. Не правда ли, маршал... - И он называет имя злополучного объекта своих "шуток".
У меня сложности порой возникали с составлением телеграмм нашим послам в Лондоне и Вашингтоне. Проект телеграммы следовало приготовить сразу же после беседы, пока Сталин еще оставался у себя.
По своей старой подпольной привычке Сталин работал всю ночь, и прием дипломатов обычно проводился поздно, а то и на рассвете. Беседа порой продолжалась два-три часа, но телеграмма должна была занимать не больше двух страниц. Продиктовав, я снова отправлялся в кабинет Сталина. Он просматривал текст, делал те или иные поправки и подписывал. Но бывало и так, что его не устраивал мой вариант. Это его раздражало. Правда, груб он не был, а просто укорял:
- Вы тут сидели, переводили, все слышали, а ничего не поняли. Разве это важно, что вы тут написали? Главное в другом...
Он, однако, понимал, что я старался, но не сумел, И не было смысла отсылать меня с простым напутствием: "Переделайте". Он говорил:
- Берите блокнот и записывайте... - И диктовал по пунктам то, что считал важным.
После этого не стоило особого труда составить новую телеграмму. Все же всякий раз, когда случалось такое, долго оставался неприятный осадок.
Найти виновного!
Мне приходилось не раз наблюдать, как Молотов нервничал, если какое-то его предложение не встречало одобрения Сталина. Он несколько дней ходил мрачный, раздражительный, и тогда лучше было не попадаться ему под руку.
Распространенное на Западе мнение о том, будто Молотов не проявлял никакой инициативы и действовал исключительно по подсказке Сталина, представляется неправомерным, так же как и версия о том, что Литвинов вел свою "самостоятельную" политику, которая исчезла после его отстранения. Конечно, были нюансы, своя специфика. Но, просматривая в секретариате наркома иностранных дел досье прошлых лет, я убедился, что Литвинов по самому малейшему поводу обращался за санкцией в ЦК ВКП(б), то есть фактически к Молотову, курировавшему внешнюю политику. Как нарком иностранных дел Молотов пользовался большей самостоятельностью, быть может, и потому, что постоянно общался со Сталиным, имея, таким образом, возможность как бы между делом согласовать с ним тот или иной вопрос.
Обычно важные предложения готовил аппарат Наркоминдела. Соответствующую бумагу визировал заместитель наркома, занимающийся данной проблемой или страной, после чего она докладывалась наркому. И в большинстве случаев Молотов принимал окончательное решение. Не исключено, конечно, что и здесь он заранее получал добро "хозяина" либо по телефону, либо накануне на даче. Но все же, по моим наблюдениям, Молотов во многих случаях брал на себя ответственность.
По особо важным делам подготовленные документы, конечно, пересылались Сталину. Обычно через короткое время они возвращались в секретариат наркома с размашисто выведенными буквами "ИС" толстым синим карандашом. На столе у Сталина рядом с массивным письменным прибором в бронзовом стакане всегда торчало множество двухцветных сине-красных больших восьмигранных карандашей. Он брал их в ладонь и перебирал пальцами, как бы тренируя полупарализованную руку. Его виза безотказно приводила в действие весь административный аппарат.
Сейчас иной раз удивляешься, почему в последние годы множество правительственных постановлений и президентских указов попросту игнорируется аппаратом. Такая ситуация была абсолютно немыслима в сталинское время. Созданная Сталиным административная система основывалась помимо веры и определенного энтузиазма на трех опорах: дисциплине, страхе, поощрении. Правда, к 40-м годам энтузиазма поубавилось. Но страх усилился, подкрепляя железную дисциплину. Одновременно стала и более развитой система поощрений тогда-то и сформировались привилегии высшего эшелона, сохранившиеся до наших дней. Перспектива расстаться со "сладкой жизнью" была весьма важным стимулом к выполнению указаний вождя. Но еще более действенным было осознание - от рабочего, выточившего бракованную деталь, крестьянина, подобравшего колосок на колхозном поле, до министра и даже до члена политбюро, - что невыполнение воли "хозяина" может стоить головы. И механизм действовал.
Теперь энтузиазма вовсе не осталось, исчез страх. К тому же ни одного министра не лишили привилегий из-за плохой работы. В крайнем случае его отправляют на пенсию союзного значения, гарантирующую весьма высокий пожизненный статус. В этих условиях сохраненная и после шести лет перестройки административно-хозяйственная система вовсе перестала работать. Мы видели, как правительство, высшее партийное руководство пытались оживить ее потоком постановлений, указов, предписаний и увещеваний. А ситуация все более ухудшалась, подталкивая общество к непредсказуемому взрыву. Система, быть может, как-то заработает, если снова вселить в людей страх. Но это не разрешит коренных проблем, лишь погубит все надежды на лучшее будущее. Единственный выход - быстрейшее уничтожение сталинской системы и переход к рынку.
Идея перестройки прорезалась лишь спустя полвека. Тогда же, пятьдесят лет назад, инициалы вождя внушали всем трепет и послушание. Бывало, что бумага возвращалась без визы, перечеркнутая крест-накрест, но уже красным, а не синим карандашом: Сталин не утвердил посланный ему документ. Такое чрезвычайное происшествие - ЧП - потрясало Молотова. Он очень болезненно переживал "проколы". Не думаю, что то была боязнь возможных последствий. Ведь тогда Молотов являлся, пожалуй, самым близким к "хозяину" человеком.
Впрочем, и он, видимо, понимал: слишком частые повторения подобных ситуаций могли вызвать гнев и даже подозрения в том, что нарком, который должен одинаково с ним мыслить, чуть ли не преднамеренно подкапывается под его, Сталина, позицию. Думаю, однако, что Молотов, скорее всего, сокрушался из-за того, что, располагая теми же фактами и информацией, пришел к выводам, отличным от мнения "хозяина". Он, конечно, не мог допустить и мысли, что прав, а заблуждается Сталин. К тому времени уже все в окружении вождя были готовы безоговорочно признать его правоту, даже порой не вникнув в существо вопроса. Возможно, они действительно верили в Сталина. А скорее, помнили, что произошло с теми, кто осмеливался высказать сомнение.
Со своими непосредственными подчиненными Молотов был ровен, холодно вежлив, почти никогда не повышал голоса и не употреблял нецензурных слов, что было тогда обычным в кругу "вождей". Но он порой мог так отчитать какого-нибудь молодого дипломата, неспособного толково доложить о положении в стране своего пребывания, что тот терял сознание. И тогда Молотов, обрызгав беднягу холодной водой из графина, вызывал охрану, чтобы вынести его в секретариат, где мы общими усилиями приводили его в чувство. Впрочем, обычно этим все и ограничивалось, и виновник, проведя несколько тревожных дней в Москве, возвращался на свой пост, а в дальнейшем нередко получал и повышение по службе. Думаю, что Молотов проявлял известную терпимость в подобных случаях, поскольку речь шла о малоопытных работниках, в подборе которых он сам участвовал, и потому в какой-то мере нес за них ответственность. Снятие их с поста после совсем недавнего назначения могло быть истолковано "хозяином" как серьезный недостаток в работе с кадрами в Наркоминделе.
Впрочем, бывали случаи, когда Молотов считал нужным принять очень крутые, жесткие меры. Так, после подписания с Германией в августе 1939 года пакта о ненападении туда был назначен новым послом Шкварцев, работавший ранее директором текстильного института и пришедший в Наркоминдел по райкомовской путевке. Когда в ноябре 1940 года Молотов прибыл в Берлин на переговоры с Гитлером, он прежде всего вызвал Шкварцева, чтобы ознакомиться с политической ситуацией. Но его доклад оказался настолько беспомощным, что нарком после десятиминутного разговора предложил ему упаковать чемоданы и возвращаться домой. Вскоре послом СССР в Германии был назначен Деканозов, сохранивший также и пост заместителя наркома иностранных дел. А Шкварцев, вкусив соблазны заграничной жизни и тяготясь текстильной прозой, бомбардировал в годы войны Молотова записками, предлагая использовать "в трудное для Родины время" его "дипломатический опыт". Записки эти, разумеется, летели прямо в корзину.
Если в связи с допущенной в административном механизме оплошностью или недоработкой от Сталина поступало указание "найти и наказать виновного", то жертву следовало обнаружить немедленно, даже не занимаясь длительными расследованиями. Тем более беспощадно расправлялись с каждым, кто вызывал малейшее недовольство вождя.
Вспоминается такой эпизод. Как-то Сталин отправил Рузвельту телеграмму, на которую ждал скорого ответа. Но прошел день, второй, третий, а от американцев ничего не поступало. Молотов поручил мне выяснить, не задержалась ли телеграмма по пути. Отвечал за прохождение правительственных посланий начальник шифровального отдела Наркоминдела, к которому я и обратился. Он навел справки и сообщил, что телеграмма без помех прошла к пункту, до которого простиралась наша ответственность. Дальше следили американцы, и, поскольку от них не поступало никакого сигнала, надо полагать, что все в порядке. Я все же предложил запросить американцев. Оказалось, что на их стороне произошла какая-то помеха, в связи с чем послание пришло в Вашингтон с двухдневным опозданием. Учитывая условия войны, когда всякое могло случиться, я пришел к выводу, что никакого ЧП не произошло. Так и доложил Молотову.
- Кто же виноват? - спросил он строго.
- По-видимому, никто, по крайней мере на нашей стороне...
- То есть как это никто не виноват? Что же я скажу товарищу Сталину? Он очень недоволен и распорядился найти и наказать виновных. А вы мне говорите, что виновных нет! Вы гнилой интеллигент!
Я стоял, опустив голову, не зная, что ответить.
- Что вы стоите, как истукан! - раздраженно выкрикнул Молотов. - Позовите Вышинского!
Я пулей вылетел из кабинета.
Вышинский был тогда первым заместителем наркома иностранных дел, но все мы помнили его как генерального прокурора, получившего зловещую славу во время политических процессов 30-х годов. Он-то найдет виновного, думал я, набирая по кремлевскому аппарату его номер.
Андрей Януарьевич не заставил себя ждать: спустя минут двадцать он уже входил к нам в секретариат. Вышинский был известен своей грубостью с подчиненными, способностью наводить страх на окружающих. Но перед высшим начальством держался подобострастно, угодливо. Даже в приемную наркома он входил, как воплощение скромности. Видимо, из-за своего меньшевистского прошлого Вышинский особенно боялся Берии и Деканозова, последний даже при людях обзывал его не иначе как "этот меньшевик". Хотя Деканозов был вторым замнаркома, а Вышинский, будучи первым, курировал отношения с Соединенными Штатами и Англией, приходилось часто наблюдать, как на запросы наших послов в Лондоне и Вашингтоне первым реагировал Деканозов: давал поручение составить ответ, сам подписывал телеграмму с теми или иными указаниями, а Вышинскому посылали ее копию, после того как она ушла по назначению. И Вышинский ни разу не набрался смелости протестовать.
Тем больший страх испытывал Вышинский в присутствии Сталина и Молотова. Когда те его вызывали, он входил к ним пригнувшись, как-то бочком, с заискивающей ухмылкой, топорщившей его рыжеватые усики.
Так было и на этот раз. Я последовал за ним. Молотов предложил мне доложить результаты моего, как он выразился, "жалкого расследования". Это был своеобразный сигнал Вышинскому о том, чего от него ждут. Когда я закончил, повторив, что не смог обнаружить виновного, Молотов обратился к Вышинскому:
- Товарищ Сталин требует расследования и строгого наказания виновных. Поручаю это вам...
- Все ясно, Вячеслав Михайлович. Разрешите идти?
Молотов кивнул. Я передал Вышинскому мою докладную, и тот бесшумно выскользнул из кабинета.
Молотов уже спокойным тоном принялся пояснять:
- В каждом промахе обязательно кто-то виноват. Что из того, что всегда проверяли прохождение телеграмм только на нашей стороне! А кто завел такой порядок? Надо было проверять всю линию. Кто-то же этот несовершенный порядок установил? А вы говорите - нет виноватого...
Вскоре мы узнали, что начальник шифровального отдела исключен из партии, снят с работы. Он навсегда исчез из нашего поля зрения. Задание товарища Сталина - найти и строго наказать виновного - было неукоснительно выполнено.
Молотов долго помнил этот инцидент. Заходя в нашу с Павловым комнату по какому-то делу, а это случалось нередко, он, видя мой приоткрытый сейф, шутливым тоном говорил:
- Ну вот, опять у этого гнилого интеллигента душа нараспашку, сейф не заперт, на столе разбросаны бумаги, входи и смотри. Ох, уж эти мне русские интеллигенты!..
Белая Церковь
К осени 1934 года поток туристов значительно уменьшился. Иностранцы, которые приезжали в деловые командировки, а их тоже обслуживал "Интурист", были в основном деловые люди, приглашенные советскими властями для участия в стройках пятилетки.
Среди них - немало американцев, помогавших сооружать Днепрогэс, первую плотину на Днепре и мощную гидроэлектростанцию. Одну такую группу поручили сопровождать мне.
Мы выехали поездом во второй половине дня и на следующее утро прибыли в Запорожье. Поскольку в пути нечего было рассчитывать на нормальное питание - в вагоне-ресторане подавали только водянистый чай с кусочком сахара и перловую кашу, интуристовский ресторан приготовил довольно обильный "сухой паек". Он обычно состоял из икры, крабов, ветчины, сыра, масла, белого хлеба, вареных яиц, джема в красиво оформленной баночке, пакетиков чая для заварки и сахара. Ничего похожего в магазинах уже давно не появлялось. Но ведь пищевая промышленность все это производила. Не может быть, думал я, что такой продукции хватает только для иностранцев. Конечно, высшее руководство страны тоже всем этим пользуется. Но наверняка продуктов питания выпускается значительно больше. Куда же все идет? Пока это оставалось для меня загадкой.
Имея в осенние и зимние месяцы много свободного времени, гиды киевского "Интуриста" использовали его по-разному. Одни записались на курсы повышения квалификации, другие принялись изучать дополнительный язык. Кое-кто взял отпуск за свой счет и занимался письменными переводами. Меня назначили временно исполняющим обязанности заведующего филиалом "Интуриста" в Шепетовке, на советско-польской границе, в то время - бойком месте. Из Шепетовки трижды в неделю отправлялся в Баку трансиранский экспресс, которым пользовались западные бизнесмены, афганские торговцы каракулем, иранские нефтепромышленники, торговцы коврами, черной икрой. В ту и в другую сторону ехали транзитом дипломаты, представители фирм, просто любители приключений. Начинали и заканчивали тут свою поездку по Советскому Союзу и многие иностранные туристы. Польский поезд доставлял всю эту пеструю публику до советской границы. Его подавали к платформе с одной стороны шепетовского вокзала. Пассажиры проходили пограничный и таможенный контроль в большом зале и направлялись к противоположной платформе, где их ожидал трансиранский экспресс.
Польский состав выглядел довольно непрезентабельно: сидячие места с продавленными диванами, давно не мытые окна, облупившаяся краска вагонов. Зато обслуживающий персонал поражал чисто шляхетской броскостью: синие френчи военного покроя, ярко-красные ремни и портупеи, фуражки-конфедератки с эмблемой белого орла и блестящим козырьком - все казалось весьма импозантным.
Наш трансиранский экспресс содержался на уровне мировых стандартов. Он состоял почти полностью из дореволюционных спальных вагонов бельгийского производства, оформленных снаружи под красное дерево, с медными, ярко начищенными поручнями и надписью латинскими буквами: "Sleeping car". Такие вагоны в первые послевоенные годы все еще можно было встретить на наших внутренних маршрутах. Вагоны представляли собой верх комфорта: просторные двухместные купе с широкими койками - одна над другой. Днем верхняя опускалась, образуя как бы спинку дивана. Все это покрывали голубоватым чехлом с длинной бахромой. Купе имело откидывающийся столик и обитое красным бархатом кресло. Ручки, вешалки, полки из латуни придавали всему богатый и нарядный вид. Между каждыми двумя купе находилось туалетное помещение, куда вела застекленная в стиле "арт нуво" дверца. Там стоял умывальник, а за занавеской был устроен душ. Уборные располагались по оба конца вагона, под умывальником в туалетном помещении купе стоял фаянсовый, разрисованный яркими цветами ночной горшок.
Проводники "спальных вагонов прямого сообщения" все как на подбор были солидные мужчины старорежимной выучки, сочетавшие предупредительность и заботу о пассажирах с чувством собственного достоинства. Они были одеты в коричневую форму с золотыми галунами и лампасами и в такого же цвета фуражки. Чай они заваривали поразительно вкусный и душистый, угощали длинненькими, завернутыми в фольгу сухариками. Каждое утро, а поезд шел до Баку три дня, проводники убирали постель, сметали пыль, протирали латунные предметы. В экспрессе имелся и хорошо обеспеченный продуктами и напитками ресторан с не менее обходительными официантами. Во всем поезде чувствовались строгий порядок, подтянутость, высокая дисциплина. Была ли это школа, еще сохранившаяся с царских времен, или железная рука сталинского наркома путей сообщения Кагановича - остается только гадать.
- Американцы сейчас явятся. Давайте прервемся...
Все, быстро собрав свои бумаги, вставали из-за стола и покидали кабинет. Оставался только Молотов. Он присутствовал при всех беседах Сталина с иностранцами, хотя в них практически не участвовал, а больше молчал. Иногда сам Сталин обращался к нему по какому-либо конкретному вопросу, называя его "Вячеслав". Молотов же в присутствии посторонних строго придерживался официального "товарищ Сталин".
Надо признать, что при всех своих отвратительных качествах Сталин обладал способностью очаровывать собеседников. Он, несомненно, был большой актер и мог создать образ обаятельного, скромного, даже простецкого человека. В первые недели войны, когда казалось, что Советский Союз вот-вот рухнет, все высокопоставленные иностранные посетители, начиная с Гарри Гопкинса, были настроены весьма пессимистически. А уезжали они из Москвы в полной уверенности, что советский народ будет сражаться и в конечном счете победит. Но ведь положение у нас было действительно катастрофическое. Враг неотвратимо двигался на Восток. Чуть ли не каждую ночь приходилось прятаться в бомбоубежищах. Так что же побуждало Гопкинса, Гарримана, Бивербрука и других опытных и скептически настроенных политиков менять свою точку зрения? Только беседы со Сталиным. Несмотря на казавшуюся безнадежной ситуацию, он умел создать атмосферу непринужденности, спокойствия.
В кабинет, где всегда царила тишина, едва доносился перезвон кремлевских курантов. Сам "хозяин" излучал благожелательность, неторопливость. Казалось, ничего драматического не происходит за стенами этой комнаты, ничто его не тревожит. У него масса времени, он готов вести беседу хоть всю ночь. И это подкупало. Его собеседники не подозревали, что уже принимаются меры к эвакуации Москвы, минируются мосты и правительственные здания, что создан подпольный обком столицы, а его будущим работникам выданы паспорта на вымышленные имена, что казавшийся им таким беззаботным "хозяин" кремлевского кабинета прикидывает различные варианты на случай спешного выезда правительства в надежное место. После войны он в минуту откровения сам признался, что положение было отчаянным. Но сейчас он умело это скрывает за любезной улыбкой и показной невозмутимостью. Говоря о нуждах Красной Армии и промышленности, Сталин называет не только зенитные, противотанковые орудия и алюминий для производства самолетов, но и оборудование для предприятий, целые заводы. Поначалу собеседники недоумевают: доставка и установка оборудования, налаживание производства потребуют многие месяцы, если не годы.
А ведь западные военные эксперты утверждают, что советское сопротивление рухнет в ближайшие четыре-пять недель. О каком же строительстве новых заводов может идти речь? Даже оружие посылать русским рискованно - как бы оно не попало в руки немцев. Но если Сталин просит заводы, значит, он что-то знает, о чем не ведают ни эксперты, ни политики в западных демократиях. И как понимать олимпийское спокойствие Сталина и его заявление Гопкинсу, что, если американцы пришлют алюминий, СССР будет воевать хоть четыре года? Несомненно, Сталину виднее, как обстоят тут дела! И вот Гопкинс, Бивербрук, Гарриман заверяют Рузвельта и Черчилля, что Советский Союз выстоит и что есть смысл приступить к организации военных поставок стойкому советскому союзнику. Сталин блефовал, но, по счастью, оказался прав. Так же как и тогда, когда после посещения британским министром иностранных дел Антони Иденом подмосковного фронта во второй половине декабря 1941 года он заявил:
- Русские были два раза в Берлине, будут и в третий раз...
Неисправимые сталинисты могут расценить такое пророчество как свидетельство прозорливости вождя. Но мне представляется, что он и тут играл роль оптимиста. В узком кругу он не раз в те дни признавался, что "потеряно все, что было завоевано Лениным", что не избежать катастрофы. Наигранной бодростью он прикрывал свое неверие в народ, презрительно обзывая аплодировавшую ему толпу "дураками" и "болванами". Но именно этот нелюбимый и пугавший его народ, жертвуя десятками миллионов жизней своих сынов и дочерей, сделал его пророчества возможными.
Лично ко мне Сталин всегда относился ровно, индифферентно. Порой мне казалось, что он смотрит как-то сквозь меня, даже не замечает моего присутствия. Но он, как вскоре выяснилось, в каждом случае сам выбирал из нас двоих себе переводчика. Иной раз, когда предстояла беседа с американцами, вызывали Павлова, а к англичанам - меня, хотя США были в моей компетенции, а Великобритания - Павлова. Бывало и так, что в течение нескольких недель приглашали только одного из нас, независимо от того, с кем происходила беседа. Каждому из нас в таких случаях было не по себе, каждый нервничал и терялся в догадках: чем не угодил "хозяину", что вызвало его неудовольствие. Но потом все снова входило в норму, никаких замечаний нам не делали, а мы, разумеется, не осмеливались выяснять. Быть может, это была такая маленькая игра, чтобы держать нас в напряжении и в состоянии "здоровой конкуренции".
У него был своеобразный юмор. Рассказывали, что однажды начальник политуправления Красной Армии Мехлис пожаловался Верховному главнокомандующему, что один из маршалов каждую неделю меняет фронтовую жену. Мехлис спросил, что будем делать. Сталин с суровым видом ничего не отвечал. Мехлис, полагая, что он обдумывает строгое наказание, начал было сожалеть о своем доносе. Но тут Верховный с лукавой усмешкой прервал молчание:
- Завидовать будем...
В ином случае Сталин на протяжении нескольких военных лет, время от времени, донимал другого маршала вопросом: почему его не арестовали в 1937 году? Не успевал тот раскрыть рот, как Сталин строго приказывал: "Можете идти!" И так повторялось до конца войны. Жена маршала после каждого подобного случая готовила ему узелок с теплыми вещами и сухарями, ожидая, что ее супруг вот-вот угодит в Сибирь. Настал День Победы. Сталин, окруженный военачальниками, произносит речь...
- Были у нас и тяжелые времена, и радостные победы, но мы всегда умели пошутить. Не правда ли, маршал... - И он называет имя злополучного объекта своих "шуток".
У меня сложности порой возникали с составлением телеграмм нашим послам в Лондоне и Вашингтоне. Проект телеграммы следовало приготовить сразу же после беседы, пока Сталин еще оставался у себя.
По своей старой подпольной привычке Сталин работал всю ночь, и прием дипломатов обычно проводился поздно, а то и на рассвете. Беседа порой продолжалась два-три часа, но телеграмма должна была занимать не больше двух страниц. Продиктовав, я снова отправлялся в кабинет Сталина. Он просматривал текст, делал те или иные поправки и подписывал. Но бывало и так, что его не устраивал мой вариант. Это его раздражало. Правда, груб он не был, а просто укорял:
- Вы тут сидели, переводили, все слышали, а ничего не поняли. Разве это важно, что вы тут написали? Главное в другом...
Он, однако, понимал, что я старался, но не сумел, И не было смысла отсылать меня с простым напутствием: "Переделайте". Он говорил:
- Берите блокнот и записывайте... - И диктовал по пунктам то, что считал важным.
После этого не стоило особого труда составить новую телеграмму. Все же всякий раз, когда случалось такое, долго оставался неприятный осадок.
Найти виновного!
Мне приходилось не раз наблюдать, как Молотов нервничал, если какое-то его предложение не встречало одобрения Сталина. Он несколько дней ходил мрачный, раздражительный, и тогда лучше было не попадаться ему под руку.
Распространенное на Западе мнение о том, будто Молотов не проявлял никакой инициативы и действовал исключительно по подсказке Сталина, представляется неправомерным, так же как и версия о том, что Литвинов вел свою "самостоятельную" политику, которая исчезла после его отстранения. Конечно, были нюансы, своя специфика. Но, просматривая в секретариате наркома иностранных дел досье прошлых лет, я убедился, что Литвинов по самому малейшему поводу обращался за санкцией в ЦК ВКП(б), то есть фактически к Молотову, курировавшему внешнюю политику. Как нарком иностранных дел Молотов пользовался большей самостоятельностью, быть может, и потому, что постоянно общался со Сталиным, имея, таким образом, возможность как бы между делом согласовать с ним тот или иной вопрос.
Обычно важные предложения готовил аппарат Наркоминдела. Соответствующую бумагу визировал заместитель наркома, занимающийся данной проблемой или страной, после чего она докладывалась наркому. И в большинстве случаев Молотов принимал окончательное решение. Не исключено, конечно, что и здесь он заранее получал добро "хозяина" либо по телефону, либо накануне на даче. Но все же, по моим наблюдениям, Молотов во многих случаях брал на себя ответственность.
По особо важным делам подготовленные документы, конечно, пересылались Сталину. Обычно через короткое время они возвращались в секретариат наркома с размашисто выведенными буквами "ИС" толстым синим карандашом. На столе у Сталина рядом с массивным письменным прибором в бронзовом стакане всегда торчало множество двухцветных сине-красных больших восьмигранных карандашей. Он брал их в ладонь и перебирал пальцами, как бы тренируя полупарализованную руку. Его виза безотказно приводила в действие весь административный аппарат.
Сейчас иной раз удивляешься, почему в последние годы множество правительственных постановлений и президентских указов попросту игнорируется аппаратом. Такая ситуация была абсолютно немыслима в сталинское время. Созданная Сталиным административная система основывалась помимо веры и определенного энтузиазма на трех опорах: дисциплине, страхе, поощрении. Правда, к 40-м годам энтузиазма поубавилось. Но страх усилился, подкрепляя железную дисциплину. Одновременно стала и более развитой система поощрений тогда-то и сформировались привилегии высшего эшелона, сохранившиеся до наших дней. Перспектива расстаться со "сладкой жизнью" была весьма важным стимулом к выполнению указаний вождя. Но еще более действенным было осознание - от рабочего, выточившего бракованную деталь, крестьянина, подобравшего колосок на колхозном поле, до министра и даже до члена политбюро, - что невыполнение воли "хозяина" может стоить головы. И механизм действовал.
Теперь энтузиазма вовсе не осталось, исчез страх. К тому же ни одного министра не лишили привилегий из-за плохой работы. В крайнем случае его отправляют на пенсию союзного значения, гарантирующую весьма высокий пожизненный статус. В этих условиях сохраненная и после шести лет перестройки административно-хозяйственная система вовсе перестала работать. Мы видели, как правительство, высшее партийное руководство пытались оживить ее потоком постановлений, указов, предписаний и увещеваний. А ситуация все более ухудшалась, подталкивая общество к непредсказуемому взрыву. Система, быть может, как-то заработает, если снова вселить в людей страх. Но это не разрешит коренных проблем, лишь погубит все надежды на лучшее будущее. Единственный выход - быстрейшее уничтожение сталинской системы и переход к рынку.
Идея перестройки прорезалась лишь спустя полвека. Тогда же, пятьдесят лет назад, инициалы вождя внушали всем трепет и послушание. Бывало, что бумага возвращалась без визы, перечеркнутая крест-накрест, но уже красным, а не синим карандашом: Сталин не утвердил посланный ему документ. Такое чрезвычайное происшествие - ЧП - потрясало Молотова. Он очень болезненно переживал "проколы". Не думаю, что то была боязнь возможных последствий. Ведь тогда Молотов являлся, пожалуй, самым близким к "хозяину" человеком.
Впрочем, и он, видимо, понимал: слишком частые повторения подобных ситуаций могли вызвать гнев и даже подозрения в том, что нарком, который должен одинаково с ним мыслить, чуть ли не преднамеренно подкапывается под его, Сталина, позицию. Думаю, однако, что Молотов, скорее всего, сокрушался из-за того, что, располагая теми же фактами и информацией, пришел к выводам, отличным от мнения "хозяина". Он, конечно, не мог допустить и мысли, что прав, а заблуждается Сталин. К тому времени уже все в окружении вождя были готовы безоговорочно признать его правоту, даже порой не вникнув в существо вопроса. Возможно, они действительно верили в Сталина. А скорее, помнили, что произошло с теми, кто осмеливался высказать сомнение.
Со своими непосредственными подчиненными Молотов был ровен, холодно вежлив, почти никогда не повышал голоса и не употреблял нецензурных слов, что было тогда обычным в кругу "вождей". Но он порой мог так отчитать какого-нибудь молодого дипломата, неспособного толково доложить о положении в стране своего пребывания, что тот терял сознание. И тогда Молотов, обрызгав беднягу холодной водой из графина, вызывал охрану, чтобы вынести его в секретариат, где мы общими усилиями приводили его в чувство. Впрочем, обычно этим все и ограничивалось, и виновник, проведя несколько тревожных дней в Москве, возвращался на свой пост, а в дальнейшем нередко получал и повышение по службе. Думаю, что Молотов проявлял известную терпимость в подобных случаях, поскольку речь шла о малоопытных работниках, в подборе которых он сам участвовал, и потому в какой-то мере нес за них ответственность. Снятие их с поста после совсем недавнего назначения могло быть истолковано "хозяином" как серьезный недостаток в работе с кадрами в Наркоминделе.
Впрочем, бывали случаи, когда Молотов считал нужным принять очень крутые, жесткие меры. Так, после подписания с Германией в августе 1939 года пакта о ненападении туда был назначен новым послом Шкварцев, работавший ранее директором текстильного института и пришедший в Наркоминдел по райкомовской путевке. Когда в ноябре 1940 года Молотов прибыл в Берлин на переговоры с Гитлером, он прежде всего вызвал Шкварцева, чтобы ознакомиться с политической ситуацией. Но его доклад оказался настолько беспомощным, что нарком после десятиминутного разговора предложил ему упаковать чемоданы и возвращаться домой. Вскоре послом СССР в Германии был назначен Деканозов, сохранивший также и пост заместителя наркома иностранных дел. А Шкварцев, вкусив соблазны заграничной жизни и тяготясь текстильной прозой, бомбардировал в годы войны Молотова записками, предлагая использовать "в трудное для Родины время" его "дипломатический опыт". Записки эти, разумеется, летели прямо в корзину.
Если в связи с допущенной в административном механизме оплошностью или недоработкой от Сталина поступало указание "найти и наказать виновного", то жертву следовало обнаружить немедленно, даже не занимаясь длительными расследованиями. Тем более беспощадно расправлялись с каждым, кто вызывал малейшее недовольство вождя.
Вспоминается такой эпизод. Как-то Сталин отправил Рузвельту телеграмму, на которую ждал скорого ответа. Но прошел день, второй, третий, а от американцев ничего не поступало. Молотов поручил мне выяснить, не задержалась ли телеграмма по пути. Отвечал за прохождение правительственных посланий начальник шифровального отдела Наркоминдела, к которому я и обратился. Он навел справки и сообщил, что телеграмма без помех прошла к пункту, до которого простиралась наша ответственность. Дальше следили американцы, и, поскольку от них не поступало никакого сигнала, надо полагать, что все в порядке. Я все же предложил запросить американцев. Оказалось, что на их стороне произошла какая-то помеха, в связи с чем послание пришло в Вашингтон с двухдневным опозданием. Учитывая условия войны, когда всякое могло случиться, я пришел к выводу, что никакого ЧП не произошло. Так и доложил Молотову.
- Кто же виноват? - спросил он строго.
- По-видимому, никто, по крайней мере на нашей стороне...
- То есть как это никто не виноват? Что же я скажу товарищу Сталину? Он очень недоволен и распорядился найти и наказать виновных. А вы мне говорите, что виновных нет! Вы гнилой интеллигент!
Я стоял, опустив голову, не зная, что ответить.
- Что вы стоите, как истукан! - раздраженно выкрикнул Молотов. - Позовите Вышинского!
Я пулей вылетел из кабинета.
Вышинский был тогда первым заместителем наркома иностранных дел, но все мы помнили его как генерального прокурора, получившего зловещую славу во время политических процессов 30-х годов. Он-то найдет виновного, думал я, набирая по кремлевскому аппарату его номер.
Андрей Януарьевич не заставил себя ждать: спустя минут двадцать он уже входил к нам в секретариат. Вышинский был известен своей грубостью с подчиненными, способностью наводить страх на окружающих. Но перед высшим начальством держался подобострастно, угодливо. Даже в приемную наркома он входил, как воплощение скромности. Видимо, из-за своего меньшевистского прошлого Вышинский особенно боялся Берии и Деканозова, последний даже при людях обзывал его не иначе как "этот меньшевик". Хотя Деканозов был вторым замнаркома, а Вышинский, будучи первым, курировал отношения с Соединенными Штатами и Англией, приходилось часто наблюдать, как на запросы наших послов в Лондоне и Вашингтоне первым реагировал Деканозов: давал поручение составить ответ, сам подписывал телеграмму с теми или иными указаниями, а Вышинскому посылали ее копию, после того как она ушла по назначению. И Вышинский ни разу не набрался смелости протестовать.
Тем больший страх испытывал Вышинский в присутствии Сталина и Молотова. Когда те его вызывали, он входил к ним пригнувшись, как-то бочком, с заискивающей ухмылкой, топорщившей его рыжеватые усики.
Так было и на этот раз. Я последовал за ним. Молотов предложил мне доложить результаты моего, как он выразился, "жалкого расследования". Это был своеобразный сигнал Вышинскому о том, чего от него ждут. Когда я закончил, повторив, что не смог обнаружить виновного, Молотов обратился к Вышинскому:
- Товарищ Сталин требует расследования и строгого наказания виновных. Поручаю это вам...
- Все ясно, Вячеслав Михайлович. Разрешите идти?
Молотов кивнул. Я передал Вышинскому мою докладную, и тот бесшумно выскользнул из кабинета.
Молотов уже спокойным тоном принялся пояснять:
- В каждом промахе обязательно кто-то виноват. Что из того, что всегда проверяли прохождение телеграмм только на нашей стороне! А кто завел такой порядок? Надо было проверять всю линию. Кто-то же этот несовершенный порядок установил? А вы говорите - нет виноватого...
Вскоре мы узнали, что начальник шифровального отдела исключен из партии, снят с работы. Он навсегда исчез из нашего поля зрения. Задание товарища Сталина - найти и строго наказать виновного - было неукоснительно выполнено.
Молотов долго помнил этот инцидент. Заходя в нашу с Павловым комнату по какому-то делу, а это случалось нередко, он, видя мой приоткрытый сейф, шутливым тоном говорил:
- Ну вот, опять у этого гнилого интеллигента душа нараспашку, сейф не заперт, на столе разбросаны бумаги, входи и смотри. Ох, уж эти мне русские интеллигенты!..
Белая Церковь
К осени 1934 года поток туристов значительно уменьшился. Иностранцы, которые приезжали в деловые командировки, а их тоже обслуживал "Интурист", были в основном деловые люди, приглашенные советскими властями для участия в стройках пятилетки.
Среди них - немало американцев, помогавших сооружать Днепрогэс, первую плотину на Днепре и мощную гидроэлектростанцию. Одну такую группу поручили сопровождать мне.
Мы выехали поездом во второй половине дня и на следующее утро прибыли в Запорожье. Поскольку в пути нечего было рассчитывать на нормальное питание - в вагоне-ресторане подавали только водянистый чай с кусочком сахара и перловую кашу, интуристовский ресторан приготовил довольно обильный "сухой паек". Он обычно состоял из икры, крабов, ветчины, сыра, масла, белого хлеба, вареных яиц, джема в красиво оформленной баночке, пакетиков чая для заварки и сахара. Ничего похожего в магазинах уже давно не появлялось. Но ведь пищевая промышленность все это производила. Не может быть, думал я, что такой продукции хватает только для иностранцев. Конечно, высшее руководство страны тоже всем этим пользуется. Но наверняка продуктов питания выпускается значительно больше. Куда же все идет? Пока это оставалось для меня загадкой.
Имея в осенние и зимние месяцы много свободного времени, гиды киевского "Интуриста" использовали его по-разному. Одни записались на курсы повышения квалификации, другие принялись изучать дополнительный язык. Кое-кто взял отпуск за свой счет и занимался письменными переводами. Меня назначили временно исполняющим обязанности заведующего филиалом "Интуриста" в Шепетовке, на советско-польской границе, в то время - бойком месте. Из Шепетовки трижды в неделю отправлялся в Баку трансиранский экспресс, которым пользовались западные бизнесмены, афганские торговцы каракулем, иранские нефтепромышленники, торговцы коврами, черной икрой. В ту и в другую сторону ехали транзитом дипломаты, представители фирм, просто любители приключений. Начинали и заканчивали тут свою поездку по Советскому Союзу и многие иностранные туристы. Польский поезд доставлял всю эту пеструю публику до советской границы. Его подавали к платформе с одной стороны шепетовского вокзала. Пассажиры проходили пограничный и таможенный контроль в большом зале и направлялись к противоположной платформе, где их ожидал трансиранский экспресс.
Польский состав выглядел довольно непрезентабельно: сидячие места с продавленными диванами, давно не мытые окна, облупившаяся краска вагонов. Зато обслуживающий персонал поражал чисто шляхетской броскостью: синие френчи военного покроя, ярко-красные ремни и портупеи, фуражки-конфедератки с эмблемой белого орла и блестящим козырьком - все казалось весьма импозантным.
Наш трансиранский экспресс содержался на уровне мировых стандартов. Он состоял почти полностью из дореволюционных спальных вагонов бельгийского производства, оформленных снаружи под красное дерево, с медными, ярко начищенными поручнями и надписью латинскими буквами: "Sleeping car". Такие вагоны в первые послевоенные годы все еще можно было встретить на наших внутренних маршрутах. Вагоны представляли собой верх комфорта: просторные двухместные купе с широкими койками - одна над другой. Днем верхняя опускалась, образуя как бы спинку дивана. Все это покрывали голубоватым чехлом с длинной бахромой. Купе имело откидывающийся столик и обитое красным бархатом кресло. Ручки, вешалки, полки из латуни придавали всему богатый и нарядный вид. Между каждыми двумя купе находилось туалетное помещение, куда вела застекленная в стиле "арт нуво" дверца. Там стоял умывальник, а за занавеской был устроен душ. Уборные располагались по оба конца вагона, под умывальником в туалетном помещении купе стоял фаянсовый, разрисованный яркими цветами ночной горшок.
Проводники "спальных вагонов прямого сообщения" все как на подбор были солидные мужчины старорежимной выучки, сочетавшие предупредительность и заботу о пассажирах с чувством собственного достоинства. Они были одеты в коричневую форму с золотыми галунами и лампасами и в такого же цвета фуражки. Чай они заваривали поразительно вкусный и душистый, угощали длинненькими, завернутыми в фольгу сухариками. Каждое утро, а поезд шел до Баку три дня, проводники убирали постель, сметали пыль, протирали латунные предметы. В экспрессе имелся и хорошо обеспеченный продуктами и напитками ресторан с не менее обходительными официантами. Во всем поезде чувствовались строгий порядок, подтянутость, высокая дисциплина. Была ли это школа, еще сохранившаяся с царских времен, или железная рука сталинского наркома путей сообщения Кагановича - остается только гадать.