— Ничего, отрастут скоро, а пока в косыночке будешь ходить, — утешила Машу Голикова.
— К сожалению, они действительно быстро отрастают, — заметила Максимова. Сама она была повязана чистым белым платком, стянутым а узел на затылке. — Я стригусь каждый месяц.
Изба, куда пришли девушки, состояла из жилой половины и сеней. Около трети комнаты занимала большая закопченная печь, на ней спала хозяйка с детьми. Неразборчивый шепот и ленивый, слабый плач доносились из темноты под потолком. В избе был полумрак, над столом мерцала задымленная позолота иконы. На веревке, протянутой под черными низкими балками, сушились чулки.
Маша, скинув гимнастерку, умывалась в углу из старого чайника, подвешенного на бечевке. Девушки собирали ужин. Аня открыла банку мясных консервов, припасенную для особого случая, Голикова колола сахар штыком от немецкой винтовки. Подруги расспрашивали Рыжову, как ей жилось в госпитале, и она коротко отвечала, недовольная присутствием непредвиденного слушателя. Сестра с плоским лицом, спокойно внимавшая Их беседе, мешала рассказать о самом важном. По дороге сюда Маша предвкушала удивление подруг, когда им будут показаны письма прославленного в дивизии комбата, и теперь была раздосадована. Странное удовольствие, испытываемое ею от признаний человека, к которому недавно она чувствовала лишь почтительное уважение, смущало девушку. Быть может, даже оно свидетельствовало о ее легкомыслии, если не было обычным для всех в подобных случаях. И Маша огорчалась оттого, что задушевный разговор, видимо, не мог немедленно состояться.
— Ох, девушки, как я мечтала повидаться с вами! — сказала Рыжова.
Мыло текло по ее лицу, и она ощупью, с закрытыми глазами, искала носик чайника.
— Разве понимают в гражданке, что значит боевая дружба, — громко отозвалась Клава.
— Дружба на в-всю жизнь, — сдержанно произнесла Маневич.
— Так поговорить хотелось, душу отвести, — продолжала Маша.
«Это я для тебя говорю, — мысленно обращалась он к плосколицей сестре, — пойми, что ты тут лишняя…»
Утершись вафельным полотенцем, Маша подошла к столу. Щеки ее порозовели от холодной воды, маленькие уши стали совсем красными.
— Какие в гражданке все разнеженные, — проговорила она тонким голосом, — чай пьют из чашек, на скатерти… Мне даже странно было первое время…
На нешироких плечиках девушки висела голубая шелковая сорочка с атласным бантиком, заправленная в мужские ватные штаны.
— Какая рубашечка!.. — воскликнула Голикова.
— Не захотела ее дома оставлять… — в некотором замешательстве сказала Маша.
Клава и Аня рассматривали сорочку, трогали ее, поглаживали скользкие, блестящие складки… Впрочем, девушки не завидовали и не сожалели о том, чего лишились. Их посерьезневшие лица выражали только бескорыстную заинтересованность знатоков.
— Прелесть, — убежденно проговорила Клава.
— А мне совестно немного, — призналась Маша. Она пошла в угол взять гимнастерку, громыхая подкованными сапогами.
— Почему же совестно? — вмешалась в разговор Максимова, до сих пор молчаливо сидевшая в стороне.
— На фронт ведь приехала, не на дачу…
— Глупости, — сказала Максимова. — Шелковое белье гораздо гигиеничнее.
— Мусенька! — радостно закричала Клава. — Есть у меня сюрприз тебе!
Полная, рослая, она легко закружилась по комнате, ища по углам, заглядывая под лавки. Вытащив свой мешок, Голикова торопливо начала в нем рыться.
— Нам тут несколько раз подарки присылали, — быстро говорила она. — Зубных щеток у меня семь штук накопилось… Пришлось выбросить… А платочков больше дюжины… Кружевные, вышитые: «Дорогому бойцу…», «Защитнику родины…»
— Нет, ты подумай, — тонким голосом пропела Маша, — вышивает дивчина платочек, думает — лейтенанту попадет или бойцу. А выходит — ни лейтенанту, ни бойцу, а бойчихе.
— Ужас, сколько барахла таскаешь с собой, — пожаловалась Клава.
Она выкладывала на лавку вещи: алюминиевый портсигар, в котором стучали пуговицы, трофейную масленку из пластмассы, револьверные патроны, бюстгальтер, кобуру от парабеллума, чистое полотенце…
Маша, надев, гимнастерку, подпоясавшись, села на лавку. Аня встала рядом и несмело обняла подругу. Та прижалась щекой к ее руке. Доброе, благодарное чувство, какое бывает у человека, возвратившегося домой, охватило Машу. Лишь поглядывая на Максимову, она все еще досадовала.
«Хоть бы ушла куда-нибудь, — думала девушка, — не видит разве, что она мешает нам…»
Но Дуся действительно, кажется, не догадывалась об этом. Широкое, угловатое лицо ее было бесстрастно; большие руки спокойно лежали на коленях.
— К новому году женские подарки давали, — снова заговорила Клава. — Конфеты мы сразу съели, одеколон тоже кончился…
Голикова опустилась на пол перед мешком, желтые волосы ее осыпались густыми завитками на лицо, открыв гладкий затылок.
— Вот они! Нашла! — крикнула девушка и, как флажком, махнула длинными светлыми чулками. Потом бросила их на колени Маше.
— Фильдеперсовые! — удивившись, сказала та.
Натянув чулок на руку, она пошевелила пальцами по невесомой, прозрачной ткани.
— Х-хорошие чулки, — заметила Аня.
— Возьми себе, Маша! — закричала Голикова, счастливая от собственной щедрости.
— Ты с ума сошла, — сказала Рыжова и медленно вынула пальцы из чулка.
— Будешь у нас вся в шелку! — радовалась Клава.
Маша подняла на нее глаза с расширившимися в полусумраке зрачками.
— Ни за что не возьму… Тебе ведь подарили…
— Непрактичные они в наших условиях, — сказала Максимова.
— Зато гигиеничные, — передразнила ее Голикова. — Ну, возьми… Хоть один чулок возьми!
— Что я с одним буду делать! — изумилась Маша.
— А мы их разрежем, зашьем, и получатся носочки. Две пары… В туфлях никто ничего не заметит…
— Потом, потом, — сказала Маша и покраснела, подумав вдруг, что ее в носочках может увидеть Горбунов.
— Н-носочки даже лучше, — заметила Маневич. — Лето с-скоро, жара…
Девушки уселись за стол; Аня пригласила Максимову, и Маша скрепя сердце подчинилась этому. На столе поблескивала красноватая бутылка портвейна, лежали в раскрытом кульке розовые круглые конфеты. То и другое Рыжова достала-из своего мешка. Откупорив вино, она разлила портвейн по кружкам, стараясь, чтобы всем досталось поровну.
— Мне так много н-не надо, — сказала Аня.
— Один раз можно… Ничего, — разрешила Голикова.
— За победу, сестрички! — громко сказала Маша.
Лица у девушек стали серьезными; все чокнулись и отпили по глотку.
— Ничего себе, — одобрила Клава.
— Я кагор хотела купить, нигде не нашла… — важно сказала Рыжова.
— Ешьте, а то опьянеете, — посоветовала Дуся.
Подруги принялись закусывать, потом снова выпили, на этот раз — за Машу. Консервы были быстро съедены, вскоре опустел и кулек. Но Максимова не обнаруживала желания покинуть общество, и Маша с тоской подумала, что новая сестра так и не оставит их до самого утра, когда надо будет отправляться на работу.
«Ну, иди, иди спать… — твердила про себя Маша, пристально глядя на Максимову, словно внушала ей. — Пора уже… Иди в свой угол…»
Как будто подчинившись, Дуся вдруг поднялась, но не ушла, а пересела ближе к Рыжовой.
— Как Москва выглядит? — спросила она.
— Изменилась Москва, — сухо ответила Маша.
— Разрушений много?
— Нет, особенно не заметно… — Вспомнив о Москве, девушка смягчилась. — Совсем другая стала Москва. Не видно нигде былых витрин — заколочены досками, заложены мешками с песком. На Ленинградском шоссе баррикады стоят, рогатки.
— На Ленинградском шоссе?! — испуганно переспросила Клава.
— Университет очень пострадал… Помнишь, Аня, мы с тобой в садике там сидели, студенткам завидовали?..
— В с-седьмом классе когда учились…
— Ну да, семилетку кончали… Нет больше ни садика, ни решетки. А манеж напротив весь в оспе от осколков.
— Так, — сурово сказала Дуся.
— Людей стало меньше на улицах, — продолжала Маша. — Дома стоят неприветливые… По ночам огонька нигде не увидишь. Как будто к бою все приготовилось. Только радио весело гремит.
Она на секунду задумалась и вдруг мечтательно улыбнулась.
— Красавица Москва! Как я прощалась с нею! Целый день ходила по знакомым улицам, смотрела… На метро до Сокольников проехала.
Маша вздохнула негрустно от полноты ощущений. Ибо никогда раньше, кажется, ей так не нравился город, в котором она родилась, жила, училась. Самая суровость нового облика столицы заставляла девушку сильнее почувствовать свою любовь к ней.
— Ну, чего немцам надо было, чего полезли на нас? — сказала Клава.
— Еще н-наплачутся, — строго проговорила Аня. Ее тонкие, похожие на ласточкины крылья, брови сошлись у переносицы.
— За Москву, за любимую! — предложила Маша.
Подруги снова чокнулись и выпили вино, оставшееся в кружках.
— Увидим ли ее снова к-когда-нибудь, — оказала Аня.
— Если и умрем, так за родину, за правду, — проговорила Клава, беспечально блестя добрыми, захмелевшими глазами. — Что нам себя жалеть, что у нас — дети, муж?
— И деньги на сберкнижке не лежат, — добавила Маша.
Девушки минуту помолчали, испытывая удовольствие оттого, что видят и слушают друг друга, сидя все вместе, одним кружком. За окном простиралась фронтовая ночь; бутылка вина стояла на столе. И это особенно нравилось девушкам, так как было вещным знаком их независимости и вольности. Видимо, чтобы не уступать мужчинам, следовало не только воспринять их достоинства, — это представлялось не таким уж трудным, — надо было также усвоить их пороки.
— Ох, веселые денечки! — вырвалось у Клавы.
И подруги заговорили все сразу громкими, оживленными голосами. Клава подсела к Рыжовой и, взяв ее за руку, кричала о том, что не согласна больше оставаться в медсанбате и хочет служить на передовой; Аня, улыбаясь, сообщила, что ей обещано место в одном из батальонов.
— Веселые денечки! — повторила Маша.
Она снова подумала о любви Горбунова, и ее словно омыла теплая волна… Но не потому, что сама она привязалась к этому человеку, — ей было ново и весело сознавать себя любимой. Ее как будто уносил на себе быстрый поток больших событий, интересных встреч, отважных поступков, чистых побуждений… Самая опасность вызывала особенное, обостренное чувство жизни. И даже трудный быт казался теперь Маше полным прелести необычайного.
Максимова, наконец, встала и вышла из комнаты. Маша проводила ее загоревшимся взглядом.
— Ох, сестрички! — начала она. — Если бы вы только знали… — Она умолкла, заслышав шаги в сенях.
Дуся, широкая в плечах, плотная, вернулась, неся охапку соломы.
— Ты о чем? — спросила Голикова.
— Так, ничего, — сказала Маша.
Надо было устраиваться на ночь, и девушки вышли из-за стола. Маневич расстелила на соломе плащ-палатку, потом подошла к подругам. Она немного косолапила, ставя носки внутрь. Взявшись за руки, обнявшись, девушки постояли несколько секунд, как бы прощаясь с вечером, который был так хорош и уже кончился.
— Песен не попели, жалко, — сказала Клава.
Аня переставила коптилку на край стола, чтобы не так темно было в углу, где подруги собирались спать. Сидя на шумящей, потрескивающей соломе, они стаскивали сапоги, снимали гимнастерки. На троих было одно одеяло, и поэтому его разостлали поперек; ноги покрыли шинелями.
— Прямо не верится, что я опять с вами, — тихо сказала Маша. Она лежала посредине, между Клавой и Аней.
— Я так рада, — прошептала Голикова, привлекая голову Маши к себе на круглое, мягкое плечо.
Слышалось ровное, спокойное дыхание Максимовой. Она лежала на самом краю общей постели и, кажется, уже уснула. На столе клонился, вытягиваясь, огненный лепесток коптилки. И сумрак, наполнявший комнату, слабо покачивался на бревенчатых стенах.
— Совсем спать не хочется, — в самое ухо Маши сказала Голикова.
— И мне не хочется, — шепнула Маша.
«Сейчас я им все расскажу», — подумала она, вздохнув от сладкого волнения… Приподнявшись на локте, она попыталась удостовериться в том, что Максимова действительно спит.
— А знаешь, я из пулемета стрелять научилась, — сообщила Голикова.
— Не ври, — сказала Маша.
— Мне капитан Громов показал…
— Кто это Громов?
— Ты его не знаешь… Артиллерист один.
— Он н-ничего себе, — заметила Аня.
Клава села, поджав под себя ноги, покосилась ка спящую Дусю и, низко наклонившись над Рыжовой, еле слышно сказала:
— Он мне объяснился вчера.
— Объяснился? — не сразу переспросила Маша. Ее собственная новость оказалась как бы похищенной у нее, и девушка почувствовала себя уязвленной.
— То есть не совсем объяснился, но дал понять, — прошептала Голикова; глаза ее в полутьме казались огромными.
— Как это дал понять?
— По-всякому… Сказал, что у него голова кружится, когда я рядом стою. Потом про руки мои говорил, про волосы.
— Ну, а ты что? — спросила Маша заинтересованно.
— Он меня обнять хотел, я по рукам ударила, — радостно сказала Голикова.
— И все?
— Потом он меня обнял… Мы в сенях стояли… Там темно… Ну, и поцеловал… Потом я вывернулась и убежала.
— Пошляк он, твой Громов, — проговорила Маша, так как ей действительно не понравилось то, что произошло с Голиковой: это не отвечало ее собственным смутным ожиданиям, и девушка была обижена не столько за подругу, сколько за самое себя.
Голикова помолчала, не понимая, почему событие, доставившее ей столько удовольствия, не обрадовало самых близких ей людей.
— Отчего же пошляк, если я ему нравлюсь? — выговорила, наконец, она.
— Стыдно об этом думать сейчас, — сказала Маша, испытывая даже некоторое мстительное удовлетворение от того, что говорит это подруге, опередившей ее своим рассказом.
— Ты что, з-замуж собираешься за него? — спросила Аня, приблизив к Голиковой лицо с удивленно взлетевшими бровями.
— Нет… не собираюсь, — вяло ответила Клава.
— А к-как же ты думаешь? Т… т… — Аня разволновалась и умолкла, пережидая, когда сможет снова заговорить. — Т… так просто…
— Никогда, — устрашившись, сказала Голикова.
— Выбрось все это из головы, Клавка, — зашептала Маша. — Мы не для романов сюда приехали… Кончится война — тогда, пожалуйста, целуйтесь.
Опустив голову, Клава потыкала пальцем в одеяло.
— Легко вам говорить, девушки, — сказала она покорным голосом. — Если б к вам так приставали…
— Почему ты думаешь, что не пристают? — спросила, не удержавшись, Маша.
Голикова быстро наклонилась и крепко стиснула ее руку выше локтя.
— Кто? — выдохнула она.
— Не хотела я вам говорить… — сказала Маша, не чувствуя уже особенного желания быть откровенной.
— Я вам все рассказываю, а ты секретничаешь, — возмутилась Клава.
— Если проболтаетесь — убью! — «предупредила Маша.
— Ясно, — ответила Голикова.
— Горбунова, старшего лейтенанта, знаете? — очень тихо сказала Маша.
— Кто ж его не знает! — прошептала Клава.
— Засыпал меня письмами… Не понимаю, как мой адрес узнал.
Маша вскочила и босиком на цыпочках побежала к лавке, где лежала ее гимнастерка. Из нагрудного кармана она достала несколько помятых бумажных треугольников и села ближе к коптилке.
— Вначале товарищ старший лейтенант моим здоровьем больше интересовался, — сказала она. — А перед своим отъездом получила я вот это…
Аня и Клава переползли по постели к ногам Рыжовой. Подняв встрепанные головы, они приготовились слушать. Аня обхватила худые плечи длинными белыми руками.
— Я так удивилась… — проговорила Маша.
Огонек в коптилке оставлял в тени часть ее лица, обращенную к подругам, но обрисовывал золотистой линией профиль, утиный носик, шевелящиеся губы, короткие вихры надо лбом. Развернув треугольник. Маша начала читать негромким ясным голосом:
«…Не удивляйтесь этому письму. Быть может, мы не так уж скоро встретимся… Но и через год, два, три я отыщу вас, где бы вы ни были. Поэтому я хочу, чтобы вы немножко ожидали меня…»
Маша сидела на лавке в одной сорочке, стянув ее и придерживая на груди, упершись в темный пол узкой ступней.
«…Дорогая моя, — читала она дальше, — простите, что так называю вас. Может ли быть, что я полюбил вас после того, как перестал видеть. Нет, конечно… Но я только теперь понял то, что случилось раньше. Помните ли. Маша, ту морозную ночь, когда мы с вами отбивались от фрицев, сидя в разрушенной школе? Там, под свист осколков, я почувствовал, как вы мне дороги! И я пишу это письмо с одной мыслью — не забывайте меня! Сколько бы ни пришлось воевать, год, два, три — я буду напоминать вам о себе…»
Маша читала нарочито ровно, невыразительно, подчеркивая свое полное безразличие. Вдруг она оборвала чтение, ощутив неловкость, как будто любовь Горбунова была уже их общим проступком.
— Дальше все в том же духе, — сказала она.
— Красиво как пишет, — прошептала Клава.
— Сентиментальности… Никак не ожидала от боевого командира.
— Ну, читай, читай… — нетерпеливо сказала Голикова. — Еще немножко…
Маша неохотно наклонилась над письмом.
«…Я часто думаю, Маша, о том времени, когда кончится война, — снова начала она, — какое это будет чудесное время! Помню, окончив десятилетку, я летом с товарищами поехал на Кавказ. Мы поднимались на высокую гору, долго карабкались, подтягивались на веревках, мы шли в облаках, в непроглядном тумане… И вдруг увидели солнце… Когда я думаю о нашей жизни после победы, — а мы обязательно победим, — я так и представляю себе эту жизнь: темные тяжелые тучи внизу, позади, а над головами синее небо…»
Маша снова не окончила, испытывая все большее недовольство собой. Пока она читала, в комнате, казалось, звучал не ее голос, произносивший искренние, хорошие слова. Они были обращены к ней одной, и то, что их слушали другие, не понравилось девушке.
Она читала все тише и, наконец, замолчала, потом медленно сложила письмо.
Черный, отлакированный таракан вынырнул из темноты, побежал по краю стола и остановился в нерешительности, опустив усики. Маша встала и сунула письмо в карман гимнастерки.
— Я даже рада теперь, что меня не назначили в полк, — сказала она, — пришлось бы часто встречаться… Ни к чему это.
— Ты не любишь его? — изумленно спросила Клава.
— Конечно, нет, — сказала Рыжова, хотя опять не была уверена в этом. Однако после всего, что она только что наговорила Голиковой, она не могла ответить иначе.
— В-вы можете после войны п-пожениться, — прошептала Аня, так как была добра и рассудительна.
— Дурочка, разве мы имеем право думать о любви, когда идет такая война! Мы должны забыть все личное…
Маша почувствовала сожаление, почти испуг, столь решительно жертвуя собой. Но было нечестно разрешить себе то, в чем она отказывала другим.
Опустившись на постель, она поползла на четвереньках под одеяло. Девушки улеглись и некоторое время молчали. Маша сознавала, что подруги не одобряют ее: видимо, они жалели уже старшего лейтенанта. И хотя она не только разделяла их жалость, но в большей степени горевала над собой — отступать ей было некуда.
— Ничего с Горбуновым не сделается, — сказала она. — Злее немцев бить будет.
— Удивляюсь на тебя, Маша, какая ты волевая… — упрекнула ее Голикова.
— Какая есть… Многие говорили, что из меня атаман выйдет… — Неожиданно для себя Маша печально вздохнула. — И частично не ошиблись…
Приподнявшись, чтобы поправить свое изголовье, она заметила вдруг открытые внимательные глаза Максимовой. «Ох, она не спала!» — подумала Маша, вглядываясь в сумрак, стараясь понять, как относится Дуся к тому, что слышала. Но скуластое лицо некрасивой девушки было непроницаемо.
Подруг разбудили, едва начался рассвет. В медсанбат была доставлена с переднего края большая партия раненых, и Рыжова, запыхавшись, прибежала в сортировочную. Там на полу, на лавках лежали люди в мокрых шинелях, в ботинках, облепленных грязью. Под потолком горела, ничего не освещая, забытая керосиновая лампа на проволочной дуге. В маленькие квадратные оконца, мутные от дождя, проникало утро.
Маша огляделась и направилась к военфельдшеру. Мимо нее санитары пронесли на носилках человека, покрытого с головой шинелью. Были видны только слипшиеся от воды или пота волосы; рука с засохшей на пальцах грязью почти каралась пола. На угольниках шинели раненого Маша увидела три зеленых квадратика, обозначавших звание старшего лейтенанта. И, не отдавая себе отчета в том, что делает, она бросилась к носилкам. Их поставили на пол, и Маша наклонилась над раненым. Она подняла его безвольную руку и положила вдоль тела так, как ей казалось, будет удобнее. Потом осторожно приподняла угол шинели. Она увидела незнакомое синевато-серое лицо с неплотно прикрытыми глазами.
«Не он!» — чуть не крикнула Маша, скорбя и радуясь одновременно.
Тихо опустив шинель, она отошла…
— К сожалению, они действительно быстро отрастают, — заметила Максимова. Сама она была повязана чистым белым платком, стянутым а узел на затылке. — Я стригусь каждый месяц.
Изба, куда пришли девушки, состояла из жилой половины и сеней. Около трети комнаты занимала большая закопченная печь, на ней спала хозяйка с детьми. Неразборчивый шепот и ленивый, слабый плач доносились из темноты под потолком. В избе был полумрак, над столом мерцала задымленная позолота иконы. На веревке, протянутой под черными низкими балками, сушились чулки.
Маша, скинув гимнастерку, умывалась в углу из старого чайника, подвешенного на бечевке. Девушки собирали ужин. Аня открыла банку мясных консервов, припасенную для особого случая, Голикова колола сахар штыком от немецкой винтовки. Подруги расспрашивали Рыжову, как ей жилось в госпитале, и она коротко отвечала, недовольная присутствием непредвиденного слушателя. Сестра с плоским лицом, спокойно внимавшая Их беседе, мешала рассказать о самом важном. По дороге сюда Маша предвкушала удивление подруг, когда им будут показаны письма прославленного в дивизии комбата, и теперь была раздосадована. Странное удовольствие, испытываемое ею от признаний человека, к которому недавно она чувствовала лишь почтительное уважение, смущало девушку. Быть может, даже оно свидетельствовало о ее легкомыслии, если не было обычным для всех в подобных случаях. И Маша огорчалась оттого, что задушевный разговор, видимо, не мог немедленно состояться.
— Ох, девушки, как я мечтала повидаться с вами! — сказала Рыжова.
Мыло текло по ее лицу, и она ощупью, с закрытыми глазами, искала носик чайника.
— Разве понимают в гражданке, что значит боевая дружба, — громко отозвалась Клава.
— Дружба на в-всю жизнь, — сдержанно произнесла Маневич.
— Так поговорить хотелось, душу отвести, — продолжала Маша.
«Это я для тебя говорю, — мысленно обращалась он к плосколицей сестре, — пойми, что ты тут лишняя…»
Утершись вафельным полотенцем, Маша подошла к столу. Щеки ее порозовели от холодной воды, маленькие уши стали совсем красными.
— Какие в гражданке все разнеженные, — проговорила она тонким голосом, — чай пьют из чашек, на скатерти… Мне даже странно было первое время…
На нешироких плечиках девушки висела голубая шелковая сорочка с атласным бантиком, заправленная в мужские ватные штаны.
— Какая рубашечка!.. — воскликнула Голикова.
— Не захотела ее дома оставлять… — в некотором замешательстве сказала Маша.
Клава и Аня рассматривали сорочку, трогали ее, поглаживали скользкие, блестящие складки… Впрочем, девушки не завидовали и не сожалели о том, чего лишились. Их посерьезневшие лица выражали только бескорыстную заинтересованность знатоков.
— Прелесть, — убежденно проговорила Клава.
— А мне совестно немного, — призналась Маша. Она пошла в угол взять гимнастерку, громыхая подкованными сапогами.
— Почему же совестно? — вмешалась в разговор Максимова, до сих пор молчаливо сидевшая в стороне.
— На фронт ведь приехала, не на дачу…
— Глупости, — сказала Максимова. — Шелковое белье гораздо гигиеничнее.
— Мусенька! — радостно закричала Клава. — Есть у меня сюрприз тебе!
Полная, рослая, она легко закружилась по комнате, ища по углам, заглядывая под лавки. Вытащив свой мешок, Голикова торопливо начала в нем рыться.
— Нам тут несколько раз подарки присылали, — быстро говорила она. — Зубных щеток у меня семь штук накопилось… Пришлось выбросить… А платочков больше дюжины… Кружевные, вышитые: «Дорогому бойцу…», «Защитнику родины…»
— Нет, ты подумай, — тонким голосом пропела Маша, — вышивает дивчина платочек, думает — лейтенанту попадет или бойцу. А выходит — ни лейтенанту, ни бойцу, а бойчихе.
— Ужас, сколько барахла таскаешь с собой, — пожаловалась Клава.
Она выкладывала на лавку вещи: алюминиевый портсигар, в котором стучали пуговицы, трофейную масленку из пластмассы, револьверные патроны, бюстгальтер, кобуру от парабеллума, чистое полотенце…
Маша, надев, гимнастерку, подпоясавшись, села на лавку. Аня встала рядом и несмело обняла подругу. Та прижалась щекой к ее руке. Доброе, благодарное чувство, какое бывает у человека, возвратившегося домой, охватило Машу. Лишь поглядывая на Максимову, она все еще досадовала.
«Хоть бы ушла куда-нибудь, — думала девушка, — не видит разве, что она мешает нам…»
Но Дуся действительно, кажется, не догадывалась об этом. Широкое, угловатое лицо ее было бесстрастно; большие руки спокойно лежали на коленях.
— К новому году женские подарки давали, — снова заговорила Клава. — Конфеты мы сразу съели, одеколон тоже кончился…
Голикова опустилась на пол перед мешком, желтые волосы ее осыпались густыми завитками на лицо, открыв гладкий затылок.
— Вот они! Нашла! — крикнула девушка и, как флажком, махнула длинными светлыми чулками. Потом бросила их на колени Маше.
— Фильдеперсовые! — удивившись, сказала та.
Натянув чулок на руку, она пошевелила пальцами по невесомой, прозрачной ткани.
— Х-хорошие чулки, — заметила Аня.
— Возьми себе, Маша! — закричала Голикова, счастливая от собственной щедрости.
— Ты с ума сошла, — сказала Рыжова и медленно вынула пальцы из чулка.
— Будешь у нас вся в шелку! — радовалась Клава.
Маша подняла на нее глаза с расширившимися в полусумраке зрачками.
— Ни за что не возьму… Тебе ведь подарили…
— Непрактичные они в наших условиях, — сказала Максимова.
— Зато гигиеничные, — передразнила ее Голикова. — Ну, возьми… Хоть один чулок возьми!
— Что я с одним буду делать! — изумилась Маша.
— А мы их разрежем, зашьем, и получатся носочки. Две пары… В туфлях никто ничего не заметит…
— Потом, потом, — сказала Маша и покраснела, подумав вдруг, что ее в носочках может увидеть Горбунов.
— Н-носочки даже лучше, — заметила Маневич. — Лето с-скоро, жара…
Девушки уселись за стол; Аня пригласила Максимову, и Маша скрепя сердце подчинилась этому. На столе поблескивала красноватая бутылка портвейна, лежали в раскрытом кульке розовые круглые конфеты. То и другое Рыжова достала-из своего мешка. Откупорив вино, она разлила портвейн по кружкам, стараясь, чтобы всем досталось поровну.
— Мне так много н-не надо, — сказала Аня.
— Один раз можно… Ничего, — разрешила Голикова.
— За победу, сестрички! — громко сказала Маша.
Лица у девушек стали серьезными; все чокнулись и отпили по глотку.
— Ничего себе, — одобрила Клава.
— Я кагор хотела купить, нигде не нашла… — важно сказала Рыжова.
— Ешьте, а то опьянеете, — посоветовала Дуся.
Подруги принялись закусывать, потом снова выпили, на этот раз — за Машу. Консервы были быстро съедены, вскоре опустел и кулек. Но Максимова не обнаруживала желания покинуть общество, и Маша с тоской подумала, что новая сестра так и не оставит их до самого утра, когда надо будет отправляться на работу.
«Ну, иди, иди спать… — твердила про себя Маша, пристально глядя на Максимову, словно внушала ей. — Пора уже… Иди в свой угол…»
Как будто подчинившись, Дуся вдруг поднялась, но не ушла, а пересела ближе к Рыжовой.
— Как Москва выглядит? — спросила она.
— Изменилась Москва, — сухо ответила Маша.
— Разрушений много?
— Нет, особенно не заметно… — Вспомнив о Москве, девушка смягчилась. — Совсем другая стала Москва. Не видно нигде былых витрин — заколочены досками, заложены мешками с песком. На Ленинградском шоссе баррикады стоят, рогатки.
— На Ленинградском шоссе?! — испуганно переспросила Клава.
— Университет очень пострадал… Помнишь, Аня, мы с тобой в садике там сидели, студенткам завидовали?..
— В с-седьмом классе когда учились…
— Ну да, семилетку кончали… Нет больше ни садика, ни решетки. А манеж напротив весь в оспе от осколков.
— Так, — сурово сказала Дуся.
— Людей стало меньше на улицах, — продолжала Маша. — Дома стоят неприветливые… По ночам огонька нигде не увидишь. Как будто к бою все приготовилось. Только радио весело гремит.
Она на секунду задумалась и вдруг мечтательно улыбнулась.
— Красавица Москва! Как я прощалась с нею! Целый день ходила по знакомым улицам, смотрела… На метро до Сокольников проехала.
Маша вздохнула негрустно от полноты ощущений. Ибо никогда раньше, кажется, ей так не нравился город, в котором она родилась, жила, училась. Самая суровость нового облика столицы заставляла девушку сильнее почувствовать свою любовь к ней.
— Ну, чего немцам надо было, чего полезли на нас? — сказала Клава.
— Еще н-наплачутся, — строго проговорила Аня. Ее тонкие, похожие на ласточкины крылья, брови сошлись у переносицы.
— За Москву, за любимую! — предложила Маша.
Подруги снова чокнулись и выпили вино, оставшееся в кружках.
— Увидим ли ее снова к-когда-нибудь, — оказала Аня.
— Если и умрем, так за родину, за правду, — проговорила Клава, беспечально блестя добрыми, захмелевшими глазами. — Что нам себя жалеть, что у нас — дети, муж?
— И деньги на сберкнижке не лежат, — добавила Маша.
Девушки минуту помолчали, испытывая удовольствие оттого, что видят и слушают друг друга, сидя все вместе, одним кружком. За окном простиралась фронтовая ночь; бутылка вина стояла на столе. И это особенно нравилось девушкам, так как было вещным знаком их независимости и вольности. Видимо, чтобы не уступать мужчинам, следовало не только воспринять их достоинства, — это представлялось не таким уж трудным, — надо было также усвоить их пороки.
— Ох, веселые денечки! — вырвалось у Клавы.
И подруги заговорили все сразу громкими, оживленными голосами. Клава подсела к Рыжовой и, взяв ее за руку, кричала о том, что не согласна больше оставаться в медсанбате и хочет служить на передовой; Аня, улыбаясь, сообщила, что ей обещано место в одном из батальонов.
— Веселые денечки! — повторила Маша.
Она снова подумала о любви Горбунова, и ее словно омыла теплая волна… Но не потому, что сама она привязалась к этому человеку, — ей было ново и весело сознавать себя любимой. Ее как будто уносил на себе быстрый поток больших событий, интересных встреч, отважных поступков, чистых побуждений… Самая опасность вызывала особенное, обостренное чувство жизни. И даже трудный быт казался теперь Маше полным прелести необычайного.
Максимова, наконец, встала и вышла из комнаты. Маша проводила ее загоревшимся взглядом.
— Ох, сестрички! — начала она. — Если бы вы только знали… — Она умолкла, заслышав шаги в сенях.
Дуся, широкая в плечах, плотная, вернулась, неся охапку соломы.
— Ты о чем? — спросила Голикова.
— Так, ничего, — сказала Маша.
Надо было устраиваться на ночь, и девушки вышли из-за стола. Маневич расстелила на соломе плащ-палатку, потом подошла к подругам. Она немного косолапила, ставя носки внутрь. Взявшись за руки, обнявшись, девушки постояли несколько секунд, как бы прощаясь с вечером, который был так хорош и уже кончился.
— Песен не попели, жалко, — сказала Клава.
Аня переставила коптилку на край стола, чтобы не так темно было в углу, где подруги собирались спать. Сидя на шумящей, потрескивающей соломе, они стаскивали сапоги, снимали гимнастерки. На троих было одно одеяло, и поэтому его разостлали поперек; ноги покрыли шинелями.
— Прямо не верится, что я опять с вами, — тихо сказала Маша. Она лежала посредине, между Клавой и Аней.
— Я так рада, — прошептала Голикова, привлекая голову Маши к себе на круглое, мягкое плечо.
Слышалось ровное, спокойное дыхание Максимовой. Она лежала на самом краю общей постели и, кажется, уже уснула. На столе клонился, вытягиваясь, огненный лепесток коптилки. И сумрак, наполнявший комнату, слабо покачивался на бревенчатых стенах.
— Совсем спать не хочется, — в самое ухо Маши сказала Голикова.
— И мне не хочется, — шепнула Маша.
«Сейчас я им все расскажу», — подумала она, вздохнув от сладкого волнения… Приподнявшись на локте, она попыталась удостовериться в том, что Максимова действительно спит.
— А знаешь, я из пулемета стрелять научилась, — сообщила Голикова.
— Не ври, — сказала Маша.
— Мне капитан Громов показал…
— Кто это Громов?
— Ты его не знаешь… Артиллерист один.
— Он н-ничего себе, — заметила Аня.
Клава села, поджав под себя ноги, покосилась ка спящую Дусю и, низко наклонившись над Рыжовой, еле слышно сказала:
— Он мне объяснился вчера.
— Объяснился? — не сразу переспросила Маша. Ее собственная новость оказалась как бы похищенной у нее, и девушка почувствовала себя уязвленной.
— То есть не совсем объяснился, но дал понять, — прошептала Голикова; глаза ее в полутьме казались огромными.
— Как это дал понять?
— По-всякому… Сказал, что у него голова кружится, когда я рядом стою. Потом про руки мои говорил, про волосы.
— Ну, а ты что? — спросила Маша заинтересованно.
— Он меня обнять хотел, я по рукам ударила, — радостно сказала Голикова.
— И все?
— Потом он меня обнял… Мы в сенях стояли… Там темно… Ну, и поцеловал… Потом я вывернулась и убежала.
— Пошляк он, твой Громов, — проговорила Маша, так как ей действительно не понравилось то, что произошло с Голиковой: это не отвечало ее собственным смутным ожиданиям, и девушка была обижена не столько за подругу, сколько за самое себя.
Голикова помолчала, не понимая, почему событие, доставившее ей столько удовольствия, не обрадовало самых близких ей людей.
— Отчего же пошляк, если я ему нравлюсь? — выговорила, наконец, она.
— Стыдно об этом думать сейчас, — сказала Маша, испытывая даже некоторое мстительное удовлетворение от того, что говорит это подруге, опередившей ее своим рассказом.
— Ты что, з-замуж собираешься за него? — спросила Аня, приблизив к Голиковой лицо с удивленно взлетевшими бровями.
— Нет… не собираюсь, — вяло ответила Клава.
— А к-как же ты думаешь? Т… т… — Аня разволновалась и умолкла, пережидая, когда сможет снова заговорить. — Т… так просто…
— Никогда, — устрашившись, сказала Голикова.
— Выбрось все это из головы, Клавка, — зашептала Маша. — Мы не для романов сюда приехали… Кончится война — тогда, пожалуйста, целуйтесь.
Опустив голову, Клава потыкала пальцем в одеяло.
— Легко вам говорить, девушки, — сказала она покорным голосом. — Если б к вам так приставали…
— Почему ты думаешь, что не пристают? — спросила, не удержавшись, Маша.
Голикова быстро наклонилась и крепко стиснула ее руку выше локтя.
— Кто? — выдохнула она.
— Не хотела я вам говорить… — сказала Маша, не чувствуя уже особенного желания быть откровенной.
— Я вам все рассказываю, а ты секретничаешь, — возмутилась Клава.
— Если проболтаетесь — убью! — «предупредила Маша.
— Ясно, — ответила Голикова.
— Горбунова, старшего лейтенанта, знаете? — очень тихо сказала Маша.
— Кто ж его не знает! — прошептала Клава.
— Засыпал меня письмами… Не понимаю, как мой адрес узнал.
Маша вскочила и босиком на цыпочках побежала к лавке, где лежала ее гимнастерка. Из нагрудного кармана она достала несколько помятых бумажных треугольников и села ближе к коптилке.
— Вначале товарищ старший лейтенант моим здоровьем больше интересовался, — сказала она. — А перед своим отъездом получила я вот это…
Аня и Клава переползли по постели к ногам Рыжовой. Подняв встрепанные головы, они приготовились слушать. Аня обхватила худые плечи длинными белыми руками.
— Я так удивилась… — проговорила Маша.
Огонек в коптилке оставлял в тени часть ее лица, обращенную к подругам, но обрисовывал золотистой линией профиль, утиный носик, шевелящиеся губы, короткие вихры надо лбом. Развернув треугольник. Маша начала читать негромким ясным голосом:
«…Не удивляйтесь этому письму. Быть может, мы не так уж скоро встретимся… Но и через год, два, три я отыщу вас, где бы вы ни были. Поэтому я хочу, чтобы вы немножко ожидали меня…»
Маша сидела на лавке в одной сорочке, стянув ее и придерживая на груди, упершись в темный пол узкой ступней.
«…Дорогая моя, — читала она дальше, — простите, что так называю вас. Может ли быть, что я полюбил вас после того, как перестал видеть. Нет, конечно… Но я только теперь понял то, что случилось раньше. Помните ли. Маша, ту морозную ночь, когда мы с вами отбивались от фрицев, сидя в разрушенной школе? Там, под свист осколков, я почувствовал, как вы мне дороги! И я пишу это письмо с одной мыслью — не забывайте меня! Сколько бы ни пришлось воевать, год, два, три — я буду напоминать вам о себе…»
Маша читала нарочито ровно, невыразительно, подчеркивая свое полное безразличие. Вдруг она оборвала чтение, ощутив неловкость, как будто любовь Горбунова была уже их общим проступком.
— Дальше все в том же духе, — сказала она.
— Красиво как пишет, — прошептала Клава.
— Сентиментальности… Никак не ожидала от боевого командира.
— Ну, читай, читай… — нетерпеливо сказала Голикова. — Еще немножко…
Маша неохотно наклонилась над письмом.
«…Я часто думаю, Маша, о том времени, когда кончится война, — снова начала она, — какое это будет чудесное время! Помню, окончив десятилетку, я летом с товарищами поехал на Кавказ. Мы поднимались на высокую гору, долго карабкались, подтягивались на веревках, мы шли в облаках, в непроглядном тумане… И вдруг увидели солнце… Когда я думаю о нашей жизни после победы, — а мы обязательно победим, — я так и представляю себе эту жизнь: темные тяжелые тучи внизу, позади, а над головами синее небо…»
Маша снова не окончила, испытывая все большее недовольство собой. Пока она читала, в комнате, казалось, звучал не ее голос, произносивший искренние, хорошие слова. Они были обращены к ней одной, и то, что их слушали другие, не понравилось девушке.
Она читала все тише и, наконец, замолчала, потом медленно сложила письмо.
Черный, отлакированный таракан вынырнул из темноты, побежал по краю стола и остановился в нерешительности, опустив усики. Маша встала и сунула письмо в карман гимнастерки.
— Я даже рада теперь, что меня не назначили в полк, — сказала она, — пришлось бы часто встречаться… Ни к чему это.
— Ты не любишь его? — изумленно спросила Клава.
— Конечно, нет, — сказала Рыжова, хотя опять не была уверена в этом. Однако после всего, что она только что наговорила Голиковой, она не могла ответить иначе.
— В-вы можете после войны п-пожениться, — прошептала Аня, так как была добра и рассудительна.
— Дурочка, разве мы имеем право думать о любви, когда идет такая война! Мы должны забыть все личное…
Маша почувствовала сожаление, почти испуг, столь решительно жертвуя собой. Но было нечестно разрешить себе то, в чем она отказывала другим.
Опустившись на постель, она поползла на четвереньках под одеяло. Девушки улеглись и некоторое время молчали. Маша сознавала, что подруги не одобряют ее: видимо, они жалели уже старшего лейтенанта. И хотя она не только разделяла их жалость, но в большей степени горевала над собой — отступать ей было некуда.
— Ничего с Горбуновым не сделается, — сказала она. — Злее немцев бить будет.
— Удивляюсь на тебя, Маша, какая ты волевая… — упрекнула ее Голикова.
— Какая есть… Многие говорили, что из меня атаман выйдет… — Неожиданно для себя Маша печально вздохнула. — И частично не ошиблись…
Приподнявшись, чтобы поправить свое изголовье, она заметила вдруг открытые внимательные глаза Максимовой. «Ох, она не спала!» — подумала Маша, вглядываясь в сумрак, стараясь понять, как относится Дуся к тому, что слышала. Но скуластое лицо некрасивой девушки было непроницаемо.
Подруг разбудили, едва начался рассвет. В медсанбат была доставлена с переднего края большая партия раненых, и Рыжова, запыхавшись, прибежала в сортировочную. Там на полу, на лавках лежали люди в мокрых шинелях, в ботинках, облепленных грязью. Под потолком горела, ничего не освещая, забытая керосиновая лампа на проволочной дуге. В маленькие квадратные оконца, мутные от дождя, проникало утро.
Маша огляделась и направилась к военфельдшеру. Мимо нее санитары пронесли на носилках человека, покрытого с головой шинелью. Были видны только слипшиеся от воды или пота волосы; рука с засохшей на пальцах грязью почти каралась пола. На угольниках шинели раненого Маша увидела три зеленых квадратика, обозначавших звание старшего лейтенанта. И, не отдавая себе отчета в том, что делает, она бросилась к носилкам. Их поставили на пол, и Маша наклонилась над раненым. Она подняла его безвольную руку и положила вдоль тела так, как ей казалось, будет удобнее. Потом осторожно приподняла угол шинели. Она увидела незнакомое синевато-серое лицо с неплотно прикрытыми глазами.
«Не он!» — чуть не крикнула Маша, скорбя и радуясь одновременно.
Тихо опустив шинель, она отошла…
5
Вечером, накануне боя, командующий армией переговорил по телефону со своими командирами дивизий. От каждого он принял доклад о том, что подготовка к наступлению закончена или будет закончена до рассвета. Каждому он пожелал удачи, но не всем вполне поверил. Поэтому офицеры тотчас же отправились на командные пункты частей. Бригадный комиссар Уманен, член военного совета армии, еще с утра объезжал соединения. Ночью он позвонил и донес, что армия к действиям готова, но ухудшившаяся погода внушает тревогу за исход операции. Командующий подтвердил, однако, приказ о наступлении. Было уже поздно, и он отпустил начальника штаба, с которым весь вечер работал. Прощаясь, генерал-майор пожал командующему руку значительнее, чем обычно.
— Ну, помогай нам… — начал Рябинин и умолк, не договорив, кто именно должен был им помочь.
Вызвав адъютанта, он сказал, что уходит к себе спать. Слегка согнувшись, Рябинин встал из-за стола и направился к выходу; боль в пояснице не позволяла ему с некоторых пор сразу выпрямиться после долгого сидения. Адъютант предупредительно распахнул перед генералом дверь; на крыльце он включил фонарик. В узком луче света замелькали частые голубые капли, косо падавшие из темноты.
— Льет и льет, — сказал Рябинин ворчливо.
— Потоп, все развезло, — сказал адъютант.
Он попытался взять командующего под локоть, чтобы помочь сойти по ступенькам, но тот убрал руку, уклоняясь от услуги.
Они перешли улицу, шлепая по лужам, и поднялись на крыльцо дома напротив. Часовой, ослепленный фонариком, приблизил к генералу сощуренные, вглядывающиеся глаза. Адъютант постучал, и женщина в темном платье, отводя от света заспанное лицо, впустила командарма, На цыпочках, чтобы не потревожить хозяев, он прошел в свою комнату…
Здесь, как обычно, ожидал на столике глиняный кувшин, покрытый блюдечком; рядом под чистым полотенцем лежал хлеб. Генерал отправил спать адъютанта, налил молока в кружку и стоя выпил. Потом присел, отдыхая…
Утром он начинал наступление, подготовка к которому поглощала все его силы в течение последних недель. И хотя цель операции заключалась всего лишь в овладении несколькими пунктами, что облегчило бы последующие наступательные действия фронта, Рябинин испытывал скрытое волнение… Через несколько часов он должен был атаковать крупными силами в условиях весенней распутицы, что до сих пор никому не удавалось. В штабе фронта многие считаЛи рискованной не самую идею этого сражения, но именно его дату. Однако намерения главного командования, предписавшего наступление, были правильно поняты генералом. Успех или неудача его попытки имели принципиальное тактическое значение. Поэтому командарм чувствовал себя более возбужденным, чем обычно… Вернувшись, наконец, к себе после долгого дня деятельности, только насильственно прерванной, а не завершенной, он как будто не знал, что ему делать со своим одиночеством. Он оглядел комнату, снял очки, протер их, повертел в руках, рассматривая оправу, потом опять надел.
На столе, поверх стопки газет, Рябинин увидел почтовую открытку и с некоторым замешательством вспомнил, что на нее давно надо ответить. Письмо было от сестры, с которой он не виделся много лет… Но генерал привык уже отвечать только на служебные бумаги, на запросы и рапорты — он был вдовцом, не имел детей, друзья его молодости потерялись… Достав из стола чистый лист бумаги, Рябинин задумчиво сидел над ним некоторое время, не зная, как и с чего начать. Не без труда он сочинил коротенькое сообщение о том, что здоров, что наступила весна и снег сходит с полей. Подумав, он попросил сестру не беспокоиться о нем и справился о здоровье племянницы, которой никогда не видел. Он едва не подписался своей полной фамилией, как подписывался под приказами. Спохватившись, он удивленно вывел: «Твой брат Сережа».
В занавешенное окно слабо и дробно застучал дождь, брошенный на стекло ветром.
«Льет, проклятый!» — подумал командарм, прислушиваясь.
Он посмотрел на часы — отдыхать ему осталось немного. Надписав на конверте адрес, он с облегчением отодвинул письмо. Повернувшись боком к столу, генерал, стараясь не запачкать пальцев, долго стаскивал сапоги, затем, отдуваясь, отнес их к кровати. Он постоял там и снова вернулся к столу, неслышно ступая большими ногами в белых шерстяных носках. Сняв телефонную трубку, он вызвал начальника своей артиллерии.
— Ну, помогай нам… — начал Рябинин и умолк, не договорив, кто именно должен был им помочь.
Вызвав адъютанта, он сказал, что уходит к себе спать. Слегка согнувшись, Рябинин встал из-за стола и направился к выходу; боль в пояснице не позволяла ему с некоторых пор сразу выпрямиться после долгого сидения. Адъютант предупредительно распахнул перед генералом дверь; на крыльце он включил фонарик. В узком луче света замелькали частые голубые капли, косо падавшие из темноты.
— Льет и льет, — сказал Рябинин ворчливо.
— Потоп, все развезло, — сказал адъютант.
Он попытался взять командующего под локоть, чтобы помочь сойти по ступенькам, но тот убрал руку, уклоняясь от услуги.
Они перешли улицу, шлепая по лужам, и поднялись на крыльцо дома напротив. Часовой, ослепленный фонариком, приблизил к генералу сощуренные, вглядывающиеся глаза. Адъютант постучал, и женщина в темном платье, отводя от света заспанное лицо, впустила командарма, На цыпочках, чтобы не потревожить хозяев, он прошел в свою комнату…
Здесь, как обычно, ожидал на столике глиняный кувшин, покрытый блюдечком; рядом под чистым полотенцем лежал хлеб. Генерал отправил спать адъютанта, налил молока в кружку и стоя выпил. Потом присел, отдыхая…
Утром он начинал наступление, подготовка к которому поглощала все его силы в течение последних недель. И хотя цель операции заключалась всего лишь в овладении несколькими пунктами, что облегчило бы последующие наступательные действия фронта, Рябинин испытывал скрытое волнение… Через несколько часов он должен был атаковать крупными силами в условиях весенней распутицы, что до сих пор никому не удавалось. В штабе фронта многие считаЛи рискованной не самую идею этого сражения, но именно его дату. Однако намерения главного командования, предписавшего наступление, были правильно поняты генералом. Успех или неудача его попытки имели принципиальное тактическое значение. Поэтому командарм чувствовал себя более возбужденным, чем обычно… Вернувшись, наконец, к себе после долгого дня деятельности, только насильственно прерванной, а не завершенной, он как будто не знал, что ему делать со своим одиночеством. Он оглядел комнату, снял очки, протер их, повертел в руках, рассматривая оправу, потом опять надел.
На столе, поверх стопки газет, Рябинин увидел почтовую открытку и с некоторым замешательством вспомнил, что на нее давно надо ответить. Письмо было от сестры, с которой он не виделся много лет… Но генерал привык уже отвечать только на служебные бумаги, на запросы и рапорты — он был вдовцом, не имел детей, друзья его молодости потерялись… Достав из стола чистый лист бумаги, Рябинин задумчиво сидел над ним некоторое время, не зная, как и с чего начать. Не без труда он сочинил коротенькое сообщение о том, что здоров, что наступила весна и снег сходит с полей. Подумав, он попросил сестру не беспокоиться о нем и справился о здоровье племянницы, которой никогда не видел. Он едва не подписался своей полной фамилией, как подписывался под приказами. Спохватившись, он удивленно вывел: «Твой брат Сережа».
В занавешенное окно слабо и дробно застучал дождь, брошенный на стекло ветром.
«Льет, проклятый!» — подумал командарм, прислушиваясь.
Он посмотрел на часы — отдыхать ему осталось немного. Надписав на конверте адрес, он с облегчением отодвинул письмо. Повернувшись боком к столу, генерал, стараясь не запачкать пальцев, долго стаскивал сапоги, затем, отдуваясь, отнес их к кровати. Он постоял там и снова вернулся к столу, неслышно ступая большими ногами в белых шерстяных носках. Сняв телефонную трубку, он вызвал начальника своей артиллерии.