Ей слышно было, как он, осторожно шаркая шлепанцами, подошел к лестнице, как скрипнули нижние ступени. Потом стало тихо, и он вернулся к ней.
   - Это Зеледа, - объявил он, - ее дорожная сумка стоит на полу в коридоре верхнего этажа. Видно, чтобы не тратиться на ночлег в гостинице, она вернулась поездом в двадцать тридцать. Как это я выпустил из виду! Она здесь уже минут десять, а то и двадцать, кто знает?.. Быстро уходи!
   От нетерпения он переступал с ноги на ногу, хотя и старался в столь унизительном для себя положении сохранить некоторое достоинство. Однако Мушетта холодно возразила:
   - Теперь ты сходишь с ума! Да чего ты боишься, скажи на милость? Меня послал к тебе папа. Не могу же я тайком бежать, как воровка, - глупее этого не придумаешь. Да и окно твоей комнаты смотрит на улицу Эгролет, и она непременно увидит меня. Вернуться домой после трехдневной отлучки и не сказать ни слова! Странно как-то. Ты думаешь, она слышала наш разговор? Ну так что же? Пусть слышала - через запертую дверь никогда не разберешь, о чем говорят. Не спорь! Смейся ей в лицо! Когда она придет, мы с ней поздороваемся как ни в чем не бывало...
   Ее слова показались ему убедительными. В мгновение ока проворные руки Мушетты навели в комнате прежний порядок. Диванные подушки обрели свою упругую округлость, кресла благовоспитанно повернулись спинками к стене, дверца аптечки затворилась, а лампа сияла мирным светом под уютным зеленым абажуром. И когда мадемуазель Малорти вновь заняла свое место в кресле, даже от стен веяло ложью.
   - А теперь будем ждать, - молвила она.
   - Будем ждать, - вторил ей Гале.
   В последний раз он обвел комнату взглядом и, совершенно успокоившись, обратил его к любовнице. Сидя в почтительном удалении от высокоученого мужа, юная пациентка готова была со всем прилежанием внимать непогрешимому оракулу.
   - Ты с ума сошла - так высоко скрещивать ноги! - испуганно прошипел он.
   Теперь, когда Жермена молчала, он ясно сознавал, что поддался не столько доводам, сколько выражению и звучанию голоса.
   "Какое ребячество, - твердил он себе, - какое ребячество! Да можно придумать тысячи причин, чтобы оправдать ее приход!"
   Но при одной мысли, что в скором времени ему придется лгать, подыгрывая сумасбродной девчонке, притворяться, чтобы обмануть недоверчивого и коварного врага, язык немел у него во рту.
   Он стал искать взгляд Мушетты, но она не смотрела на него. Предательские глаза разглядывали стену над его головой, и в них росла новая тайна. В нем возникло предчувствие, нет, уверенность, что беды не миновать. Грех был здесь, перед глазами его, ярко освещенный, очевидный, вопиющий - он сам настоял на том, чтобы сей неопровержимый свидетель остался подле него! Если бы страх не приковал его к месту, он тот же час выкинул бы Мушетту в окно, бросился бы на нее и топтал, как топчут тлеющий фитиль, упавший рядом с пороховым погребом. Но было слишком поздно. Оцепеневший в жутком безволии, поражающем трусов, он оказался бы беззащитен перед извечным своим врагом. Он услышал ее еще прежде, чем она успела выговорить первое слово (нарушивший молчание голос был ясен и чарующ):
   - Веришь ли ты в ад, котик?
   - Теперь самое время толковать о всяком вздоре, - примирительно заметил он. - Прошу тебя, прибереги для более удобного случая свои нелепые шуточки.
   - Ай-ай-ай! Нет, вы только полюбуйтесь на него!.. Ну, довольно уже, опасность миновала, успокойся. Ты наконец выведешь меня из себя! Трясешься, будто тебя на казнь должны вести. Чего тебе теперь бояться? Да ничего, решительно ничего!
   - Я одной тебя боюсь, - проговорил Гале. - На тебя не очень-то положишься.
   Ничего не сказав в ответ, она только улыбнулась и, помолчав, спросила тем же спокойным чарующим голосом:
   - Отвечай мне не раздумывая: веришь ли ты в ад?
   - Конечно же, нет! - вскричал он, теряя терпение.
   - Поклянись!
   Он решил покориться.
   - Ну хорошо, клянусь.
   - Так я и знала, - заметила она. - Ты не боишься ада, но боишься жены! Как же ты глуп!
   - Замолчи, Мушетта, или уйди! - умоляюще сказал он.
   - Уйди! Поди, жалеешь теперь, что давеча не отпустил меня? Лежала бы теперь твоя Мушетта на дне лягушачьего пруда, милый ротик ее был бы набит тиной, и она молчала бы, как рыба... Не плачь, большое дитя! Ты же видишь, я нарочно говорю шепотом. Жалкий трусишка! Ты ее, а не меня боишься.
   Он взмолился:
   - Какая тебе корысть в том, чтобы причинять боль?
   - Никакой, решительно никакой. Я вовсе не хочу делать тебе больно. Но почему все-таки ты не боишься меня?
   - Ты добрая девушка, Мушетта.
   - Еще бы! С ней ты делишь одно наслаждение! Разве ты не доказал этого только что, ну, признайся? Ребенок от Мушетты? Упаси боже!
   Ребенок не мой! - завопил он, теряя власть над собой.
   - Допустим. Но я и не прошу тебя признать свое отцовство.
   - Но ты требовала, чтобы я совершил поступок, противный моей совести!
   - Сейчас мы потолкуем о твоей совести, - заметила Мушетта. - Не пожелав оказать мне услугу, ты окончательно открыл мне глаза. Не дожидайся, я не стану ссориться. Я люблю тебя не за красоту - взгляни-ка на себя! - и не за тороватость - уж не обессудь, но ты прижимист-таки! Так что же я люблю в тебе? Не делай круглых глаз! Порочность твою... Скажешь, что это все из книжек? Если бы ты знал... то, что узнаешь скоро... ты понял бы, что я точно скатилась на самое дно и стала вровень с тобой... Оба мы сидим в одной яме... Мне нет нужды лгать тебе... Ты думаешь, что мною движет чувство мести, но ты не понимаешь моей души... Нет, мой милый! Но сегодня я могу быть откровенной до конца, я должна высказаться - или теперь, или никогда! Я загнала тебя в угол, бедный мой котик! Тебе от меня не улизнуть... Да я об заклад готова биться, что ты в полный-то голос побоишься говорить!.. Так-то!
   Она сама говорила так тихо, что он простодушно-бессознательным движением склонял голову к ней, чтобы лучше слышать. Привычная складность речи и пониженный до полушепота голос Жермены, неторопливые шаги Зеледы наверху, голос Тимолеона, возившегося со своими кастрюлями и напевавшего какую-то дурацкую песенку, совершенно рассеяли тревогу Гале. Однако он все еще не смел смотреть в глаза Жермене, хотя и чувствовал на себе ее взгляд... "Вот ведь неприятность!" - думалось ему.
   Но роковой знак уже начертался на стене.
   Мушетта глубоко вздохнула и повела речь:
   - Если я решилась теперь говорить, то единственно ради тебя, ради твоего же блага... Суди сам. Мы встречаемся уже не первую неделю, и никто не знает о том, ни единая душа... Мадемуазель Жермена здесь, господин депутат там... Плохо ль мы таимся? Плохо ль бережемся чужого глаза? Господин Гале живет с шестнадцатилетней девчонкой, а кому это придет в голову? Да хотя бы и твоей жене? Признайся же, старый развратник, уже одно то, что ты изменяешь ей прямо здесь, под самым носом у нее, прямо-таки под самыми ее усами (есть, есть у нее усы!), составляет уже половину твоего счастья. Я-то знаю тебя, ты любишь мутную водицу. В том прудике в Вору, о каком я тебе сказывала, водятся престранные, диковинного вида твари, нечто вроде сороконожек, только подлиннее... Поплавают в прозрачной воде у поверхности и вдруг нырнут, и на том месте, где они были, поднимается из глубины облачко мути. Так вот эти козявки похожи на нас! Между дурачьем и нами тоже стоит такое вот облачко. Тайна. Великая тайна... И когда ты узнаешь ее, меж нами будет такая любовь!
   С этими словами она откинулась и рассмеялась беззвучно.
   - Забавно! - проронил Гале.
   Она легонько выпятила губы, состроив по-детски обиженную рожицу, и некоторое время наблюдала его с выражением беспокойства, но вскоре лицо ее прояснилось:
   - Ты прав, я действительно много болтаю, - призналась она, - от страха, в сущности. Болтаю, просто чтобы что-нибудь сказать. А что, если бы сейчас сюда вошла Зеледа? Любопытно знать, испытала бы я чувство облегчения или, напротив, досады? Подожди! Подожди! Выслушай прежде!.. Так вот, ребенок не твой. Догадайся - чей?.. Маркиза... да, да... Господина маркиза де Кадиньяна!..
   - Забавно! - повторил Гале.
   Губы Мушетты задрожали.
   - Поцелуй мне руку, - неожиданно велела она, - да... поцелуй мне руку... Я хочу, чтобы ты поцеловал мне руку!
   Голос не повиновался ей совершенно так, как у актрисы, которой не удался задуманный эффект: она теряет самообладание, но упрямо твердит свое. Произнося эти слова, она совала руку к губам своего любовника, потом внезапно отстранилась и проговорила необыкновенно напыщенно:
   - Ты целовал руку, убившую его!
   - Презабавно! - в третий раз повторил доктор Гале.
   Мушетта хотела презрительно рассмеяться, но сдавленный звук, вырвавшийся из ее горла, был так страшен и так мучителен, что она умолкла.
   - У тебя душевная болезнь, - рассудительно изрек кампаньский лекарь. Любой врач тотчас нашел бы все ее признаки. Но ты девушка нервическая, с тяжелой наследственностью: в роду были алкоголики, всего два-три года как достигшая половой зрелости и страдающая к тому же от преждевременной беременности. В подобных случаях такое состояние не редкость. Извини меня за то, что я так говорю: я взываю к твоему рассудку, к здравомыслию твоему, ибо знаю, что больные такого рода никогда не верят до конца собственным бредовым измышлениям. То была шутка, признайся? Пусть далеко зашедшая, но все же шутка, какую от всякого можно услышать? Скверная шутка.
   - Шутка, - с трудом выговорила она наконец.
   Невыразимый гнев тяжело бился в ее груди, но она подавила его. В пламени жестоко уязвленного самолюбия сгорели последние остатки безумного и жестокого отрочества. Она ощутила вдруг в своей груди одетое несокрушимой броней сердце, а в голове холодный и рассудительный ум женщины, несчастной сестры девочки.
   - Не пытайся спрятаться в кусты, когда дело приняло такой оборот,воскликнула она, - или настанет твой черед плакать! Думай что угодно: может быть, я устала носить в себе тайну, может быть, раскаиваюсь, а может быть, просто боюсь... Как и всем, мне знаком страх. Думай, что тебе угодно, но не отпирайся от своей доли. Отступать поздно, я и так слишком много сказала. Да, я убила его. Когда? Двадцать седьмого числа... В котором часу? В час ночи без четверти (как теперь, вижу стрелку часов)... Я сняла его ружье, оно висело на стене под зеркалом... Скорее всего, я не была совершенно уверена в том, что оно заряжено. Но оно оказалось заряжено. Я надавила спуск, когда дуло коснулось его. Он повалился едва не на меня... В туфлях было полно крови - я отмывала их в пруду, а чулки выстирала дома, в тазе... Вот так! Ну что, убедила? - спросила она с ребячливой самоуверенностью. - Может быть, тебе нужны еще доказательства? (А между тем она не привела ни единого.) Будут и другие, ты расспроси меня.
   Невероятно! Ни на мгновение Гале не усомнился в ее искренности. Он поверил ей с первых же произнесенных ею слов, ибо глаза ее были еще красноречивее слов. Однако он был настолько поражен, что лицо его не выразило ужаса, которого ожидала Мушетта. Когда безумный страх, объемлющий труса, не находит сильных внешних выражений, он стократ увеличивает темные силы его души, рождая в получеловеке-полузвере, где разум едва тлеет, почти безграничную способность таиться и лгать. Не ужас перед убийством пригвоздил Гале к месту, но молнией мелькнувшая в его мозгу мысль, что он останется навечно связан со страшной своей подругой не как соучастник преступления, но как посвященный в жуткую тайну. Возможно ли будет когда-либо открыть ее, не выдав себя? Но коль скоро признание слетело с ее уст, он будет отрицать! Что еще оставалось ему делать? Нет, нет и нет! Пусть против самой очевидности! Нет! Нет! Нет! - вопил животный страх. Ему нестерпимо хотелось ударить ее своим "нет" по рту, только чтобы не слышать страшных, бичующих слов. Но погоди... Следствие закончено, состава преступления не найдено... Но, может быть, он еще не все знает? Что, если Мушетта держит про запас какое-нибудь доказательство? Пусть выложит все, а уж он отведет удар! Свойственная судьям недоверчивость, необычность преступления, забвение, уже коснувшееся памяти о человеке, некогда внушавшем страх и ненависть, уважение к семейству Малорти, наконец, свидетельство врача - члена парламента, - всего этого было достаточно, чтобы положить конец всяким колебаниям суда. Лихорадочное возбуждение Мушетты и бредовые выдумки, на которые она вполне способна в ослеплении гнева, давали все основания предполагать приступ безумия, действительно грозивший ей в скором времени, в чем Гале, кстати, не сомневался... Но что же еще наговорит коварная девчонка, будь она безумна или в здравом рассудке, прежде чем за ней захлопнется обитая войлоком дверь отделения для буйнопомешанных? Как бы скоро ни мелькали в голове бедняги путаные мысли, он вновь пустил в ход свою крестьянскую хитрость и сказал без тени насмешки:
   - Я боялся, что ты рассердишься... Не берусь судить о твоем поступке, даже если ты действительно его совершила. Совратителю пятнадцатилетних девочек не всегда безопасно заниматься своим промыслом... Хорошо, я расспрошу тебя, тем более что ты сама настаиваешь на том. Перед тобой друг... исповедник (он невольно понизил тревожно звучавший голос)... Стало быть, ты не ночевала дома в ночь с двадцать шестого на двадцать седьмое?
   - Что за вопрос!
   - А отец?
   - Разумеется, спал. Незаметно уйти из дому не составляет никакого труда.
   - А вернуться?
   - И вернуться, разумеется... Да в три часа утра его пушкой не разбудишь!
   - А что было на следующий день, дорогая, когда они узнали?..
   - Как и все, они решили, что это самоубийство. Папа поцеловал меня. Накануне он виделся с господином маркизом, и тот ни в чем не сознался. "А все-таки он струхнул!" - сказал папа, и еще он сказал: "С малышом что-нибудь придумаем - у Гале длинная рука". Они хотели с тобой посоветоваться, но я не захотела.
   - Значит, и ты ни в чем не созналась?
   - Нет!
   - И тотчас по совершении своего... деяния... ты скрылась?
   - Я только сбегала к пруду и вымыла туфли.
   - Ты что-нибудь взяла с собой, унесла оттуда?
   - А что бы я могла взять?
   - Что ты сделала с туфлями?
   - Сожгла в печи вместе с чулками.
   - Я видел... я осмотрел труп, - продолжал Гале. - Полное впечатление самоубийства. Выстрел был произведен с такого близкого расстояния!
   - Да, под самый подбородок, - подтвердила Мушетта. - Я была намного ниже его, а он шел прямо на меня... Он не боялся.
   - Уби... покойный имел при себе какие-нибудь мелкие предметы... письма?
   - Письма? - Жермена пренебрежительно пожала плечами. - Какие еще письма?
   "Весьма правдоподобно", - подумал Гале и удивился, услышав свой собственный голос, произносящий эти слова.
   - Вот видишь! - торжествующе вскричала Мушетта. - Я-то не сомневалась, что все это чистая правда. Пусть теперь приходит твоя Зеледа, вот увидишь, я буду вести себя, как паинька. "Здравствуйте, Жермена". (Она встала и сделала перед зеркалом реверанс.) - "Здравствуйте, сударыня..."
   Но врач уже не в силах был сдерживаться. Тиски страха вдруг разжались, и он выпустил на волю ложь, как обложенный псами зверь изливает непроизвольно мочу, когда преследователи оставляют его наконец в покое.
   - Твой рассудок помешался, - сказал он, испустив долгий вздох.
   - Как?! - изумилась она. - Ты...
   - Я не верю ни единому слову.
   - Можешь не повторять, - проговорила она сквозь зубы.
   Улыбаясь, он делал успокоительные движения рукой.
   - Послушай, Филогон, - умоляюще начала она (выражение ее лица менялось еще быстрее, чем звук голоса). - Я лгала тебе, просто храбрилась. Да, я не могу больше ни жить, ни дышать, ни даже видеть свет дня, когда окружила себя такой чудовищной ложью. Ну вот, теперь все! Поклянись, что я сказала все!
   - Тебе привиделся страшный сон, Мушетта.
   Она взмолилась вновь:
   - Ты сводишь меня с ума. Если уж и в этом я стану сомневаться, во что же тогда мне верить? Но что я говорю! - перебила она сама себя, и голос ее зазвучал пронзительно. - С каких пор отказываются верить слову сознающегося в своем злодеянии и кающегося убийцы? Я каюсь!.. Да, да, я буду каяться, буду! Тебе никуда не деться от этого! И если ты не поверишь мне, я пойду и расскажу всем мой сон, преследующий меня сон! Твой сон!
   Она рассмеялась. Гале узнал этот смех и побледнел как полотно.
   - Я зашел слишком далеко, - пролепетал он. - Успокойся, Мушетта, успокойся, оставим этот разговор.
   - Я напугала тебя, - сказала она уже не так громко.
   - Немного, - признался он. - Ты теперь так возбуждена, так необуздана... Довольно об этом, мне все ясно.
   Она вздрогнула.
   - Во всяком случае, тебе нечего опасаться. Я ничего не видел, ничего не слышал. Вообще говоря, ни я, ни кто бы то ни было... - неосторожно начал он.
   - Что ты хочешь этим сказать?
   - Я хотел сказать, что твой рассказ, независимо от того, сказала ты правду или солгала, походит на сон...
   - То есть?
   - Кто видел, как ты выходила из дому? Кто видел твое возвращение? Какие могут быть против тебя улики? Ни единого свидетеля, ни единого вещественного доказательства, ни единой записки, ни пятнышка крови... Вообрази, что я объявляю себя убийцей. Ну и что? Мне тоже никто не поверит. Доказательств-то нет!
   И тут Мушетта поднялась перед ним во весь рост. Нет, она не была бледна - напротив, лоб, щеки и самая шея ее пылали так ярко, что под тонкой кожей на висках резко обозначились синие жилы. Сжатые кулачки были угрожающе подняты, но в глазах несчастной девочки отражалась невыразимая тоска, словно она молила о пощаде. Потом и этот свет угас, и в зрачках Жермены заметалось безумие. Она открыла рот и закричала.
   Непрерывный звериный вой, звучавший то выше, то ниже, наполнил домик, где уже слышался повсюду невнятный говор и топот ног. Врач отшвырнул далеко от себя тщедушное окостенелое тельце и теперь пытался зажать воющий рот, заглушить вопль. Он боролся с ним, как убивец борется с живым, бьющимся под его пальцами сердцем. Если бы по случайности его долгие руки натолкнулись на содрогающуюся шею Жермены, она несомненно была бы удавлена, ибо всеми своими движениями обезумевший от страха трус походил на убийцу. Он сдавил, стеная, маленькую челюсть, и никакая сила в мире не заставила бы его ослабить хватку... Зеледа и Тимолеон появились в одно время.
   - На помощь! - взмолился он. - Мадемуазель Малорти... приступ буйного помешательства... необыкновенно тяжелый... Да помогите же, боже мой!..
   Тимолеон схватил руки Жермены и придавил их к ковру, раскинув крестом. Помешкав немного, мадам Гале взялась за ноги. Освободив наконец руки, Гале накинул на лицо безумицы смоченный эфиром платок. Жуткий вой приглушенно звучал еще некоторое время, постепенно стихая, и, наконец, оборвался. Побежденная девочка потеряла сознание.
   - Сбегай за простыней! - приказал врач супруге.
   Они спеленали неподвижное тело. Тимолеон побежал известить о случившемся пивовара. Вечером того же дня Жермену перевезли автомобилем в психиатрическую лечебницу доктора Дюшемена. Она вышла оттуда месяц спустя, родив там мертвое дитя и совершенно излечившись от своего недуга.
   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
   Искушение отчаянием
   I
   - Дорогой мой каноник, старый друг мой, что сказать вам? - заключил аббат Деманж. - Хотя мне теперь и трудно считать ваши сомнения основательными, меня тяготит наше расхождение во мнениях... Я весьма склонен был бы полагать, что изощренный ум ваш обратился на пустяки, когда бы не знал вашей осмотрительности и твердости суждений... Все же вы придаете чрезмерное значение молодому неотесанному священнику...
   Ничего не ответив, аббат Мену-Сегре зябко оправил одеяло на коленях и, низко клонясь вперед, потянулся руками к очагу. Наконец он нарушил молчание и заговорил не без затаенного лукавства, мгновенно блеснувшего в глазах:
   - Среди всех тягот преклонного возраста опыт стоит не на последнем месте, и мне не хотелось бы, чтобы упомянутая вами осмотрительность увеличивалась в ущерб твердости. Нельзя, разумеется, положить предел рассуждениям и предположениям, но жизнь есть прежде всего выбор. Признайте же, друг мой, что старых людей пугают не столько ошибки, сколько сознание, что они могут ошибиться.
   - Вы верны себе! - с нежностью в голосе проговорил аббат Деманж. - Как мало изменилась душа ваша! В моих ушах все еще звучит ваш голос, когда во дворе Сен-Сюльпис вы спорили о мистических состояниях бенедиктинцев - о святой Гертруде, святой Мельтгильде и святой Хильдегерде - с беднягою де Лантиви. Помните, он еще возражал вам: "Что вы мне толкуете о третьем мистическом состоянии, вы, самый щеголеватый среди всех находящихся здесь и более любого из них грешащий чревоугодием!"
   - Помню, - проговорил настоятель, и, обычно такой спокойный, голос его едва заметно дрогнул. Он с трудом повернул утопавшую в подушках голову, обводя взглядом просторный покой, где уже сгустились сумерки, и сказал, указывая глазами на милую его сердцу мебель: - Надо было избавиться. Всегда надо избавляться.
   Но голос его тотчас окреп, и в нем зазвучал вызов - так случалось всякий раз, когда Мену-Сегре хотел подтрунить над самим собой, смущая свою великую душу:
   - Нет лучшего средства, чем ревматизм, ежели хотите понять и почувствовать, что значит свобода.
   - Вернемся к нашему подопечному, - с неожиданной резкостью сказал аббат Деманж, не сразу решившись посмотреть в глаза своему старинному другу. - Мне нужно будет уйти от вас в пять часов. Я охотно повидался бы с ним.
   - К чему? - спокойно возразил Мену-Сегре. - Или за целый день мы не насмотрелись на него? Он истоптал грязными ножищами мой бедный старый смирнский ковер, едва не сломал ножки самого дорогого и хрупкого стула, на который не преминул взгромоздиться со столь присущей ему находчивостью... Чего вам еще надобно? Уж не собираетесь ли вы взвесить и измерить его, как новобранца?.. Поверьте, одному богу ведомо, сколько я пережил за неделю из-за милых моих безделушек, к которым так дурацки привязан, с замиранием сердца глядя на этого нескладного, во все черное одетого верзилу!
   Но аббат Деманж слишком хорошо знает товарища своей юности, чтобы удивляться его настроению. В старое время, в бытность свою личным секретарем магистра де Таржа, он знал решительно все о некоторых трудностях, выпавших на долю Мену-Сегре и последовательно преодоленных ясным и прозорливым умом его. Неукротимая независимость сего ума, необоримое, если можно так выразиться, здравомыслие, неизменное следование которому не может иной раз не показаться выражением некоей жестокости, производящей на людей чувствительных впечатление, еще более удручающее оттого, что аббата отличала самая изысканная любезность, свойственное ему презрение к суесловию, преклонение перед жизнью духовной в наиболее высоком смысле слова и в то же время нежелание довольствоваться умозрением, возбудили на первых порах недоверие епископа. Благодаря мягкому, но упорному заступничеству юного Деманжа и в особенности безукоризненной воспитанности будущего настоятеля кампаньской церкви, отправлявшего в те поры обязанности соборного викария, Мену-Сегре снискал - увы, слишком поздно - благорасположение человека, явно чувствовавшего себя польщенным, когда его называли последним дворянином в духовенстве, и скончавшегося на другой же год, оставив магистру Папуену, любимцу министра духовного ведомства, которого тот прочил в преемники епископа, наследство довольно щекотливого свойства. На первых порах аббата Мену-Сегре вежливо держали в стороне, затем, после того как провалился на выборах в парламент депутат-либерал, за которого аббат, видимо, не очень-то хлопотал, его постигла настоящая опала. Победа радикала - доктора Гале лишила Мену-Сегре всякой надежды преуспеть на духовном поприще. Назначенный в кампаньский приход, впрочем бывший предметом вожделения многих, он покорился судьбе и с той поры мирно оберегал порядок в своих владениях, между тем как обе партии повадились сговариваться во вред ему, а министр духовного ведомства и епископ поочередно то порицали его, то выражали ему свое неодобрение. Эта игра забавляла Мену-Сегре, и более всякого другого он находил удовольствие в сей смене впечатлений. Наследовав порядочное состояние, аббат мудро распоряжался им, целиком предназначив его своим племянницам, довольствовался малым, хотя жил с достоинством опального вельможи, перенесшего в свое захолустье некоторые повадки и замашки царедворца, любопытного к чужой жизни, однако же совершенно чуждого злословия, искусного в умении заговорить любого, выведывающего тайну единым взглядом, как бы ненароком брошенным словом, улыбкой, чтобы потом самому же просить ничего не разглашать, настаивать на безусловном сохранении этой тайны, наделенного редкостным тактом и остроумным достоинством, очаровательного гостя, учтиво отведывающего кушанья, умеющего быть словоохотливым из милосердной снисходительности к ближнему, воспитания столь безупречного, что простые священники из управляемого им округа, попавшись на эту приманку, почитали его за человека редкой мягкости, приятного и ровного в обхождении, проницательного, но не язвительного, от природы терпимого, правда, несколько скептического и, пожалуй, в известной мере подозрительного.
   - Друг мой, - кротко ответствовал аббат Деманж, - узнаю вас. Вы обращаете против вашего викария удар, предназначавшийся мне. В глубине души вы пеняете мне то ли за непонимание, то ли за пристрастие, то ли еще за что-то. Да, весьма милосердно с вашей стороны думать так под рождество о бедном, отставленном от дел товарище, которому, прежде чем лечь в постель, придется, единственно от любви к вам, тащиться сегодня вечером за три лье! Ужели вы и впрямь думаете, будто я могу легкомысленно отнестись к сомнениям, о которых вы поведали мне?.. Но вы, как водится, не терпите колебания в других, когда сами во что-либо уверовали, подавляете людей своей уверенностью, хотя и с большею, нежели обыкновенно, любезностью... Вы требуете от меня определенного ответа, но данные, которыми я располагаю...