Страница:
Подобное патологическое наваждение, порожденное страхом, оказывает огромное влияние на общественные отношения. Вежливость, например, не выражает больше состояния души, концепции жизни. Она постепенно превращается в набор ритуалов, первоначальный смысл которых утрачивается, в некий ряд последовательных гримас, потряхиваний головой, разнообразного кудахтанья, стандартных улыбок, предназначенных для определенной категории людей, натасканных на такую же гимнастику. Эти церемонии приняты между собой у собак, но только между собой, и вы вряд ли увидите, чтобы это животное обнюхивало кошку или овцу. Вот так и мои современники жестикулируют определенным образом лишь в присутствии людей своего класса.
В юности я жил в старом, дорогом моему сердцу доме, обсаженном деревьями, в крохотной артуазской деревушке, наполненной шепотом листвы и живительной влаги. Этот дом не принадлежит мне больше, ну что ж! Лишь бы новые хозяева обращались с ним хорошо! Лишь бы они не причиняли ему зла, лишь бы он был их другом, а не вещью!.. Что поделаешь! Что поделаешь! Каждый понедельник "на милостыню", как они говорили, сюда приходили люди. Порой они приходили совсем издалека, из других деревень, но я почти всех их знал по имени. Это была очень надежная публика. Они даже оказывали услуги друг другу: "Я пришел еще и за того-то, у него ревматиск". Когда их набиралось больше сотни, отец говаривал: "Черт побери! Дела-то идут на лад!.." Знаю, знаю, эти воспоминания не представляют для вас никакого интереса, простите меня. Я лишь хотел, чтобы вы поняли, что меня воспитывали в уважении к старым людям, будь то имущим или неимущим, особенно к пожилым женщинам, предрассудок, от которого даже отвратительные выходки нынешних семидесятилетних не смогли меня излечить. Итак, в те времена я должен был говорить со старыми нищими, сняв шапку, и для них это было столь же естественно, как и для меня, они ничуть не бывали растроганы. Это были люди старой Франции, они умели жить, и если от них попахивало трубкой или дракой, зато не воняло лавкой, и не было у них этих физиономий лавочников, пономарей, судебных приставов, - физиономий, глядя на которые думаешь, что их выращивали в погребах. Они больше походили на Вобана *, Тюренна *, на всех Валуа, Бурбонов, чем на Филиппа Анрио *, например, или на какого-нибудь другого благонамеренного буржуа... Ах, я не сказал вам ничего нового? Вы придерживаетесь того же мнения? Тем лучше. Молодые люди, которых я каждый день встречаю на улице, тоже могли бы разговаривать со старым рабочим, сняв шляпу? Великолепно! Допускаю это, допускаю даже, что рабочий не подумает, что над ним издеваются. Значит, дела идут не так плохо, как я считал, престиж денег рушится. Какое счастье! Ибо различие, которое вы проводите между народом национального фронта и народом народного фронта, ничего не стоило. По одной простой причине, доступной для понимания даже самого фанатичного читателя "Жур" * или "Юманите", доступной даже какому-нибудь шикарному консьержу из квартала Монсо, принятому в ТКРД 1 за безграничную преданность недвижимой собственности: нельзя классифицировать по политическим или социальным убеждениям людей, которых естественная игра абсурдных экономических условий ставит перед абсолютной невозможностью сделать выбор. Как! Компетентные лица соглашаются между собой лишь для того, чтобы с важным видом объявить, что мы вращаемся в порочном круге; и те, кто вместо того, чтобы наблюдать этот круговорот издалека, сами вертятся с бешеной скоростью, якобы могли степенно, спокойно, взвесив все доводы одних и других, разрешив противоречия, которые вы разрешить не можете, заявить во всеуслышание: "Да эти люди не нуждаются в политическом мнении!" Очевидно, так. Они не ощущали бы этой необходимости, я полагаю, во времена процветания. Но дела в этом мире идут плохо, не мне вам об этом говорить. К тому же этот самый мир создавался не ими и не для них, не так ли? Вы сожалеете, что Революция некогда не получилась. В чем же была ошибка? В том, что народ пошел за плохими пастырями. А где были хорошие? За кем он должен был пойти, за Кавеньяком * или за Тьером *? "Все вместе и когда вы этого захотите, - говорил граф де Шамбор *, - мы продолжим великое движение 89-го года". У меня есть основания думать, что это изречение, под стать королевскому, было услышано молодым французским наследным принцем*. Если бы оно осуществилось однажды милостью божьей, оказалась бы достаточно твердой почва под вашими ногами? Вы заявляете мне: "Мы спасем Францию!" Так. Очень хорошо. Но все несчастье в том, что вам не удалось еще спасти самих себя, а это дурное предзнаменование! "Среди нас много достойных людей". Согласен. Люди из народа могут встретить их в кружках, в конторе, иногда в церкви или на благотворительном базаре. Эти встречи устроить нелегко, но я вот думаю, принесут ли они какую-то пользу? Положа руку на сердце скажу: большой пользы из бесед с вами, как правило, не извлечешь. За первой же ложкой супа вы констатируете, что все идет из рук вон плохо, а за десертом начинаете ругаться, с позволения сказать, как извозчики. Совершенно справедливо, народ знает вас плохо. Ну и что! И хорошее знакомство с вами не смогло бы рассеять его недоумения, если вспомнить о том, что столь разные между собой французы, как Дрюмон *, Лиоте * и Клемансо *, вынесли о ваших партиях и ваших деятелях одинаковое суждение, оставшееся без обжалования.
1 Тайный комитет революционного действия.
Я спокойно могу говорить это, никого не оскорбляя. Я ничем не обязан правым партиям, так же как они мне. Правда, с 1908 по 1914 год я принадлежал к "Королевским молодчикам" *. В те далекие годы Моррас уже писал в свойственной ему манере то, что я только теперь, увы, пишу в своей. Положение Морраса относительно благонамеренных организаций того периода (тогда они еще не назывались национальными) было точно таким, в котором сегодня оказался полковник де ла Рок * - нельзя вспомнить об этом без грусти. Мы не были правыми. Кружок обществоведения, который мы организовали, носил название "Кружок Прудона", афишируя тем самым скандальное покровительство. Мы составляли наказы для нарождавшегося синдикализма. Мы предпочли попытать счастья с революцией рабочих, чем компрометировать монархию связями с классом, остававшимся на протяжении века чуждым традициям предков, глубинному смыслу нашей истории, классом, эгоизм, глупость и алчность которого увенчалась введением разновидности рабства, более бесчеловечного, чем то, что некогда было отменено нашими королями. Когда обе палаты единодушно одобрили жестокое подавление забастовок г-ном Клемансо, нам уже не могла прийти в голову идея объединиться во имя порядка с этим старым радикал-реакционером против французских рабочих. Мы отлично понимали, что современный наследный принц легче договорится с вождями пролетариата, даже экстремистами, чем с акционерными обществами и банками. Вы мне возразите, что у пролетариата нет вождей, а лишь эксплуататоры и вожаки. Проблема как раз и заключалась в том, чтобы дать ему вождей, мы заранее знали, что он не пойдет смиренно просить их у Вальдека-Руссо * или у Тардье *, что он не изберет их среди ренегатов типа г-на Эрве * или г-на Дорио *. В Сантэ 1, где нам довелось побывать *, мы по-братски делились передачами с землекопами, пели вместе с ними то "Да здравствует Генрих IV!", то Интернационал. [...]
1 Парижская тюрьма. - Прим. перев.
Есть левая буржуазия и есть буржуазия правая. Но левого или правого народа не бывает, есть только один-единый народ. Все ваши усилия навязать ему извне какую-то классификацию, придуманную политическими доктринерами, приведут лишь к тому, что вы создадите в его массе течения и контртечения, чем не преминут воспользоваться авантюристы. Представление это, которое я составил о народе, внушено мне отнюдь не демократическими взглядами. Демократия - это изобретение интеллектуалов, того же порядка, между прочим, что и монархия г-на Жозефа де Местра *. Монархия не могла бы существовать, питаясь тезами, антитезами и синтезом. Не по своей прихоти, не по собственному выбору, а по глубокому призванию или, если хотите, необходимости у нее никогда нет времени на попытки давать определение народу, она должна принимать его таким, каков он есть. Монархия ничего не может без народа. Я полагаю (я чуть было не написал - боюсь), что и он ничего не может без нее. Монархии приходится договариваться с другими классами, которые из-за многосложности защищаемых ими интересов, выходящих иногда за национальные рамки, всегда будут в какой-то степени государствами в государстве. А народом она правит. Вы мне скажете, что она порой забывает о нем. Тогда она умирает. Потерять расположение других классов монархия может, у нее останется выход - сталкивать их друг с другом, маневрировать. Нужды народа предельно просты, предельно конкретны, предельно неотложны. Он требует работы, хлеба и чести, которая бы походила на него самого, лишенной, насколько это возможно, всякого утонченного психологизма чести, которая была бы похожа на его работу и на его хлеб. Нотариусы, судебные исполнители, адвокаты, которые совершили революцию 1793 года, вообразили, что можно бесконечно долго откладывать осуществление этой столь малой программы. Они полагали, что народ, настоящий народ, народ, сформировавшийся в ходе тысячелетней истории, можно положить на холод в подвал в ожидании лучших времен. "Займемся элитой, потом посмотрим". "Потом" оказалось слишком поздно. В новом здании, построенном по проекту римского законодательства, не предусматривалось никакого места для народа старой Франции, пришлось все смести. В этом факте нет ничего удивительного. Либерал-архитектор был озабочен размещением своего пролетариата не больше, чем римский архитектор своих рабов. Только рабы представляли собой лишь скопище илотов - всех языков, всех наций, всех классов, - часть человечества, принесенную в жертву, униженную. Несчастное это племя было делом рук людей. А теперь современное общество дает медленно погибать на дне своего подвала великолепному творению природы и истории. Вы, вполне естественно, можете иметь совсем иное мнение, но я думаю, что монархия не позволила бы себе так непоправимо уродовать благопристойный облик моей страны. У нас были короли эгоисты, честолюбцы, пустозвоны, иные - злодеи, но я сомневаюсь, чтобы какая-нибудь семья французских государей настолько была бы лишена чувства национального достоинства, что позволила бы горстке крупных и мелких буржуа, деловых людей и интеллектуалов, тараторя и размахивая руками на сцене, претендовать на исполнение роли всей Франции, а нашему старому доброму народу, такому гордому, такому мудрому, такому чувствительному, - постепенно превратиться в безликую массу неимущих.
Рассуждая таким образом, я не считаю, что предаю класс, к которому принадлежу, ибо я не принадлежу ни к какому классу, я смеюсь над классами. Впрочем, классов и не существует больше. Как узнаешь теперь француза первого класса? По его счету в банке? По диплому бакалавра? По торговому патенту? По ордену Почетного легиона? О, я отнюдь не анархист! Я нахожу совершенно нормальным, что государство набирает своих чиновников среди зубрилок коллежей и лицеев. Где ему их еще взять? Впрочем, положение этих господ не кажется мне столь уж завидным. Поверьте, даже если бы у меня была возможность превратить мановением волшебной палочки деревенского кузнеца, который распевает при свете горна у себя в кузнице, в фининспектора, я не считал бы, что сделаю ему большую услугу. Тем не менее я охотно признаю, что к этим людям относятся с большим почтением, чем к кузнецу или ко мне, например, потому что дисциплина облегчает работу, сберегает время того, кто командует, и того, кто подчиняется. Когда вы оказываетесь у круглого окошечка на почте, вы, я думаю, никогда не заговариваете сами со служащим, вы скромно ждете, когда он вспомнит о вас, разве только позволите себе привлечь его внимание робким покашливанием. Если служащий воспринимает такое поведение как почитание его ума и заслуг, что поделаешь, он ошибается. Наш средний класс допускает отчасти ту же ошибку. Поскольку большая часть служб надзора и контроля состоит из его представителей, он охотно воображает себя национальной аристократией, полагая, что насчитывает в своих рядах больше начальников. Не больше начальников - больше чиновников, а это не одно и то же. Когда я говорю, что классов больше нет, я выражаю, заметьте, общее мнение. Нет больше классов, потому что народ - не класс в прямом смысле этого слова, а высшие классы слились понемногу в один, которому вы дали именно такое название - средний класс. Так называемый средний класс - тоже не класс, тем более не аристократия. Он не мог бы представлять даже самые зачаточные элементы таковой. Нет ничего более далекого от аристократического духа, чем его дух. Этот класс можно было бы определить так: совокупность должным образом обученных, пригодных к любой работе и взаимозаменяемых граждан. То же самое определение прекрасно подходит, кстати, тому, что вы называете демократией. Демократия есть естественное состояние граждан, пригодных ко всему. Как только их становится достаточно много, они объединяются и образуют демократию. Механизм всеобщего избирательного права подходит им как нельзя лучше, поскольку логично, что эти взаимозаменяемые граждане в конце концов будут полностью полагаться на голосование, чтобы решить, кем стать каждому из них. Они могли бы с тем же успехом прибегнуть к помощи жребия, когда надо тянуть короткую спичку. Народной демократии нет, подлинная демократия народа немыслима. Человек из народа, не будучи пригодным ко всему, смог бы ораторствовать только о том, что знает, поэтому он отлично понимает, что выборы существуют для болтунов. Кто болтает на строительной площадке - тот лодырь. Предоставленный сам себе, человек из народа будет иметь ту же концепцию власти, что и аристократ (с которым, кстати, он во многом схож): власть принадлежит тому, кто ее берет, кто чувствует в себе силы взять ее. Вот почему он не вкладывает в слово "диктатор" того же смысла, что и мы. Средний класс своими наказами тоже призывает диктатора, то есть защитника, который правил бы вместо него, который избавил бы его от управления. Разновидность диктатуры, о которой мечтает народ, - это его диктатура. Вы мне ответите, что политики сделают из этой мечты совершенно иную реальность. Да, это так. И это обстоятельство также является не менее разоблачительным.
Повторю еще раз: я пишу эти страницы не по заказу людей из народа, которые, кстати, сами очень даже воздержатся от их прочтения. Я хотел бы ясно дать понять, что жизнь нации невозможна и даже немыслима, если народ потерял свой собственный характер, свою расовую и культурную самобытность и является лишь огромным скопищем забитых поденщиков, пополненным крошечным питомником будущих буржуа. Является эта элита национальной или нет, это имеет гораздо меньше значения, чем вы полагаете. Элита XII века отнюдь не была национальной, элита XVI века - тоже. Именно народ дает каждому отечеству его самобытный характер. Какие бы промахи вы ни поставили в упрек монархии, этот строй умел по крайней мере сохранить в неприкосновенности самое ценное из своего наследия, ибо даже в том самом XVIII веке, когда духовенство, знать, магистратура и интеллигенция являли все симптомы разложения, человек из народа по-прежнему мало чем отличался от своего средневекового предка. Это безумие - думать, что вам удалось сделать из самого стабильного человеческого компонента неуправляемую толпу, которую можно сдерживать лишь с помощью пулеметов. [...]
Сомневаюсь, что даже с такими мыслителями, как Дорио, вы доведете до конца Интеллектуальную реформу Пролетариата, скалькированную с реформы, которую когда-то предлагал Франции старик Ренан *. Нечто подобное воображал для христианской веры святой Доминик - обширную реставрацию доктрины, по которой его братья-моралисты являлись бы рабочими. Как и сегодняшние коммунисты, еретики той поры ставили под угрозу веру и блага правящих классов. Доминиканцам быстро удалось убедить правительства, что вера может подождать, но что спасение собственности требует принятия самых неотложных мер. Так что они в конце концов даже начали поставлять кадры для осуществления широкого мероприятия по чистке (аналогичного тому, что я видел в действии в Испании), которое в истории получило название Инквизиции. Если правые будут настаивать на использовании этого рецепта, они подпишут свое отречение. "Но если нет другого рецепта? Тем хуже. Мы начинаем понимать, что Военный мир должен окупать себя принесением в жертву каждое двадцатилетие миллионов людей. Если и Социальный мир стоит так же дорого, то, вероятно, система никуда не годится. Убирайтесь вон!"
Меня довольно часто упрекают в том, что я высказываюсь в оскорбительном для правых тоне. Я мог бы ответить, что эта моя грубость является целенаправленной, что я жду портфеля в будущем министерстве национального единства, рядом с г-ном Дорио например. Я не знаком с Дорио. Я его никогда не слышал. Знаю только, что он с большим успехом выступал в "Амбассадоре". Знаю также, что одна очень важная французская дама, чье имя я предпочитаю не называть, которая была в Париже проездом и у которой было совсем мало времени, восклицала под восторженные аплодисменты своих приятельниц: "Едемте слушать г-на Дорио! Только Дорио!" И возвращалась в совершенном восторге от легендарных подтяжек г-на Дорио: "Вот это темперамент! Должно быть, он меняет рубашки после каждого выступления! Просто хоть выжимай, дорогая!"... Конечно, я не считаю бывшего лидера коммунистической молодежи способным на большие поэтические эмоции, но, в конце концов, может, сам того не сознавая, он испытывает некий подъем, когда с высоты трибуны видит перед собой открытые лица, которые некогда так мощно дубасил своими сильными кулаками? Среди слушающих его дураков и дур нет никого, кто в период Абд-эль-Керима * не считал бы этого парня предателем, запродавшимся Москве. И все они решаются сегодня доверить ему судьбу Отечества, ведь он слывет у них большим ловкачом, оставившим в дураках своих бывших друзей.
Но я не собираюсь делать удачной карьеры наподобие г-на Дорио, или г-на Мильерана *, или Пилигрима Мира *. На самом деле я не презираю правых, по крайней мере тем презрением, которое им так нравится и от которого они, похоже, только крепнут. Определенно у них есть любопытный комплекс (впрочем, вполне объяснимый, если вспомнить об их исключительной озабоченности: "а что об этом скажут?") - комплекс респектабельности, аналогичный стыдливости, прямо-таки физиологической, англосаксов, которая является не чистым лицемерием, а скорее результатом наследственной застенчивости, помноженной на воспитание, сдержанность в разговоре, молчаливое согласие со всеми. Чувство собственного достоинства, присущее благонамеренным, видимо, представляет собой нечто большее, чем естественное желание отдалиться от черни, некую тайную и настоятельную потребность защиты от возможной склонности, силу которой трудно измерить. Если бы у меня было время написать "Физиологию благонамеренного человека", думаю, я особо настаивал бы именно на этом пункте. У нас без конца говорят о буржуазии. Но этим словом называются слишком различные социальные типы. Г-н Тардье, например, буржуа: триста лет буржуазности, как он сам любит повторять. У такого рода буржуа при желании нетрудно отыскать тысячу добрых малых, папаши и прадедушки которых, кузены и кузины еще крутят хвосты коровам. Я пишу это не ради зубоскальства. Богу ведомо, что я предпочел бы общество этих жвачных обществу министра со сверкающей вставной челюстью. Однако же согласитесь, смешно, когда на каждом шагу встречаешь молодцов, которые, жеманно отставив мизинчик и напустив на себя удрученность, рассуждают о борьбе классов, как если бы они действительно принадлежали бог весть к какому высшему разряду людей, в то время как постепенная адаптация к новым условиям делает большинство этих существ социальными апатридами. Эти метисы, очевидно, принадлежат как к левым, так и к правым партиям. Однако черты этого вида представляются мне наиболее четко выраженными у благонамеренного, который считает себя, или притворяется, что считает, или заставляет себя считать наследником неких духовных привилегий и говорит о своем пакете акций "Шелл" или "Ройал Датч", как какой-нибудь отпрыск Монморанси - о своем апанаже 1! Если бы они только испытывали терпение людей высшего света (которые, кстати, готовы брать в жены их дочерей, стоит лишь курсу акций стать действительно благоприятным), я бы тогда, слава богу, вовсе не беспокоился. Но ведь высший свет настолько глуп, что давно принял их, теша себя иллюзией, что таким образом сближается с народом, идет в ногу со временем - правило, обязательное для всех домоседов. Может, они считают своих союзников более крепкими, более устойчивыми? Глубочайшее заблуждение! Ибо сему гражданину вольно одеваться в твид у лучшего портного, занимать административный пост, даже унаследовать от бережливого папаши доходный дом в квартале Тэрн *, слишком недавнее приобщение к этому столь плохо поддающемуся определению классу, что его называют "буржуазией" (что общего на самом деле имеет он с крепко стоявшей на ногах буржуазией старой Франции?), дает основание видеть в нем все пороки и неустойчивость Переходного возраста - неблагодарного возраста, подверженного как детским болезням, так и болезням взрослых. Слово "неблагодарный" здесь подходит как нельзя более кстати: кому эти люди могли бы выразить ее, свою благодарность? Они сами себя сделали, как они говорят. Они весьма удивятся, если начать им втолковывать, что у них есть обязанности по отношению к классу, из которого они вышли, где еще вкалывают их сородичи. А разве не подают они примера этим недотепам и не ободряют их своей удачливостью? "Пусть подражают нам! Пусть тоже карабкаются!" Они только-только покинули огромные стройплощадки нищеты, и вы хотите, чтобы их не глодала тайная боязнь снова скатиться туда? Человек высшего света знает, что в случае революции рискует лишь головой. Мелкий буржуа потеряет в ней все, он полностью зависит от установленного порядка - Установленного Порядка, который он любит, как самого себя, так как этот истэблишмент - его. Уж не думаете ли вы, что он может смотреть без ненависти на огромные черные руки, которые тянут его назад за полы его замечательного сюртука? "Вернитесь к нам, братья!" - "Да знаете ли вы, с кем разговариваете, канальи!" "Любезный герцог, помогите! Моя жена сидела за кассой рядом с кассой вашей супруги на последнем благотворительном базаре Общества традиционалисток в предместье Сент-Оноре, девиз которых - Господь и мое Право!"
1 Земельное владение или содержание, предоставлявшееся в западноевропейских монархиях некоронованным членам королевской семьи (во Франции до 1832 г.). - Прим. перев.
Что за анархист, этот Бернанос! - скажете вы. Почему он хочет лишить этих честных людей невинного удовольствия от удовлетворенного тщеславия, раз уж они гордятся тем, что разделяют со сливками общества защиту Порядка и Религии? Все так. Но может быть, у меня есть право иметь свое мнение относительно способа защищать Порядок и Религию? В мире животных, как и в мире людей, борьба между слишком близкими видами быстро приобретает ожесточенный характер. Вы считаете этих честных людей более способными, чем вы, понять других честных людей, которые на них похожи? Верно, они похожи друг на друга - отсюда и вся пропасть непонимания, которая их разделяет. По усилию, которое человек приложил, чтобы выйти из своего класса, можно судить о силе его реакции, иногда бессознательной, направленной против этого класса, его духа, его нравов, ибо одной только алчностью не объяснить этого куда более глубокого чувства, у истоков которого обнаруживается еще жгучее воспоминание о некоторых унижениях, о некоторых отвратительных сценах детства, о ранах, которым для того, чтобы зарубцеваться, порой недостаточно жизни нескольких поколений. Эта реакция неприятия может вызвать только улыбку, когда какая-нибудь мещанка, ведя войну со своей горничной, говорит своей подруге: "Эти девки, моя дорогая, совсем из другого теста, чем мы!" Такое же представление, верно, имеет аджюдан-сверхсрочник о простом рядовом, или, к примеру, если мнение какого-нибудь виноторговца о своих клиентах является не слишком положительным, то отношение к ним его сына-бакалавра будет уже отчетливо отрицательным.
Устранение настоящей элиты способствовало постепенному образованию наряду с рабочим пролетариатом пролетариата буржуазного. Он не имеет ни стабильности старой буржуазии, ни ее семейных традиций, ни тем более ее честности в торговле. Он постоянно обновляется из-за превратностей экономической анархии. Как и у того, другого, у него есть свои приемы. Как еще можно назвать это сборище мелких торговцев, число которых чрезмерно увеличилось из-за послевоенной инфляции и не убывает, даже несмотря на ежедневно происходящие банкротства? А с какой стати вообще называть их коммерсантами? Коммерсант прошлого был, как правило, и производителем. Трудности снабжения, нехватка товаров, их разнообразие (в пору, когда еще не существовало серийного производства), требовательность клиентуры, привыкшей передавать от поколения к поколению незатейливые предметы домашнего обихода, суровый контроль провинциального общественного мнения, вполне естественная ставка на брачные союзы и дружбу, обязанность соблюдать, по крайней мере внешне, указания Десяти заповедей об отношении к собственности ближнего все это делало коммерцию искусством. А сегодня любой босяк может похвастать тем, что принадлежит к этой корпорации, если он, владея какой-нибудь лавчонкой, записан десятым или двадцатым посредником между промышленником, который доходит до разорения, чтобы производить как можно дешевле, и клиентом-тупицей, назначение которого - позволять себя грабить. Совершенное заблуждение - судить по внешнему виду о том, что представляет собой это грязное логово с источенной жучком витриной и разбитым стеклом, выбрасывающее на улицу всякий раз, когда открывается дверь, вместе с надтреснутым звяканьем колокольчика омерзительный запах лука и кошачьей мочи. Как это ни парадоксально, наблюдение за пауками, соткавшими свою паутину в местах, казалось бы недоступных даже для самых мелких мошек, показывает, что терпение этих часовых вознаграждается. Так же и здесь: слишком роскошные витрины отпугивают голытьбу, пребывающую в заблуждении (таком, в общем-то, трогательном), что мелкий торговец довольствуется и малой прибылью. Доказательство, что эти гнусные ловушки отлично кормят насекомых, которые там притаились - тот факт, что после войны развелось удивительно много мелких лавочников, в чем вы легко можете убедиться, полистав справочник Боттэна *. О, разумеется, разорение подстерегает и этого подстерегателя, и он не каждый день ест досыта. Но он будет держаться до конца, даже если из-за отсутствия кредита ему придется добывать себе пищу в мусорных ящиках. Я нисколько не преувеличиваю. Представьте, что с завтрашнего дня вдруг прекратится официальный контроль за качеством продуктов мясных лавок. Как бы ни были вы снисходительны к мелкому торговцу, вам придется признать, что вскоре мы увидим, как в сумрачной глубине их ледников пышным цветом зацветет тухлятина. Убедило вас это или нет - разве это столь важно! Мы - видели. Мы видели, как он появился (видели своими собственными глазами), мы видели, как он появился тогда в полуразбитых деревушках, под градом снарядов, этот мелкий торговец, ускользнувший на несколько месяцев от не слишком строгого контроля властей, от зависти собратьев и даже от нареканий клиентуры, поскольку, между нами, каких еще нареканий ждать от оборванного окопного солдата? К тому же мы были молоды, а у многих из этих людей были седые головы... И у них были дочери.
В юности я жил в старом, дорогом моему сердцу доме, обсаженном деревьями, в крохотной артуазской деревушке, наполненной шепотом листвы и живительной влаги. Этот дом не принадлежит мне больше, ну что ж! Лишь бы новые хозяева обращались с ним хорошо! Лишь бы они не причиняли ему зла, лишь бы он был их другом, а не вещью!.. Что поделаешь! Что поделаешь! Каждый понедельник "на милостыню", как они говорили, сюда приходили люди. Порой они приходили совсем издалека, из других деревень, но я почти всех их знал по имени. Это была очень надежная публика. Они даже оказывали услуги друг другу: "Я пришел еще и за того-то, у него ревматиск". Когда их набиралось больше сотни, отец говаривал: "Черт побери! Дела-то идут на лад!.." Знаю, знаю, эти воспоминания не представляют для вас никакого интереса, простите меня. Я лишь хотел, чтобы вы поняли, что меня воспитывали в уважении к старым людям, будь то имущим или неимущим, особенно к пожилым женщинам, предрассудок, от которого даже отвратительные выходки нынешних семидесятилетних не смогли меня излечить. Итак, в те времена я должен был говорить со старыми нищими, сняв шапку, и для них это было столь же естественно, как и для меня, они ничуть не бывали растроганы. Это были люди старой Франции, они умели жить, и если от них попахивало трубкой или дракой, зато не воняло лавкой, и не было у них этих физиономий лавочников, пономарей, судебных приставов, - физиономий, глядя на которые думаешь, что их выращивали в погребах. Они больше походили на Вобана *, Тюренна *, на всех Валуа, Бурбонов, чем на Филиппа Анрио *, например, или на какого-нибудь другого благонамеренного буржуа... Ах, я не сказал вам ничего нового? Вы придерживаетесь того же мнения? Тем лучше. Молодые люди, которых я каждый день встречаю на улице, тоже могли бы разговаривать со старым рабочим, сняв шляпу? Великолепно! Допускаю это, допускаю даже, что рабочий не подумает, что над ним издеваются. Значит, дела идут не так плохо, как я считал, престиж денег рушится. Какое счастье! Ибо различие, которое вы проводите между народом национального фронта и народом народного фронта, ничего не стоило. По одной простой причине, доступной для понимания даже самого фанатичного читателя "Жур" * или "Юманите", доступной даже какому-нибудь шикарному консьержу из квартала Монсо, принятому в ТКРД 1 за безграничную преданность недвижимой собственности: нельзя классифицировать по политическим или социальным убеждениям людей, которых естественная игра абсурдных экономических условий ставит перед абсолютной невозможностью сделать выбор. Как! Компетентные лица соглашаются между собой лишь для того, чтобы с важным видом объявить, что мы вращаемся в порочном круге; и те, кто вместо того, чтобы наблюдать этот круговорот издалека, сами вертятся с бешеной скоростью, якобы могли степенно, спокойно, взвесив все доводы одних и других, разрешив противоречия, которые вы разрешить не можете, заявить во всеуслышание: "Да эти люди не нуждаются в политическом мнении!" Очевидно, так. Они не ощущали бы этой необходимости, я полагаю, во времена процветания. Но дела в этом мире идут плохо, не мне вам об этом говорить. К тому же этот самый мир создавался не ими и не для них, не так ли? Вы сожалеете, что Революция некогда не получилась. В чем же была ошибка? В том, что народ пошел за плохими пастырями. А где были хорошие? За кем он должен был пойти, за Кавеньяком * или за Тьером *? "Все вместе и когда вы этого захотите, - говорил граф де Шамбор *, - мы продолжим великое движение 89-го года". У меня есть основания думать, что это изречение, под стать королевскому, было услышано молодым французским наследным принцем*. Если бы оно осуществилось однажды милостью божьей, оказалась бы достаточно твердой почва под вашими ногами? Вы заявляете мне: "Мы спасем Францию!" Так. Очень хорошо. Но все несчастье в том, что вам не удалось еще спасти самих себя, а это дурное предзнаменование! "Среди нас много достойных людей". Согласен. Люди из народа могут встретить их в кружках, в конторе, иногда в церкви или на благотворительном базаре. Эти встречи устроить нелегко, но я вот думаю, принесут ли они какую-то пользу? Положа руку на сердце скажу: большой пользы из бесед с вами, как правило, не извлечешь. За первой же ложкой супа вы констатируете, что все идет из рук вон плохо, а за десертом начинаете ругаться, с позволения сказать, как извозчики. Совершенно справедливо, народ знает вас плохо. Ну и что! И хорошее знакомство с вами не смогло бы рассеять его недоумения, если вспомнить о том, что столь разные между собой французы, как Дрюмон *, Лиоте * и Клемансо *, вынесли о ваших партиях и ваших деятелях одинаковое суждение, оставшееся без обжалования.
1 Тайный комитет революционного действия.
Я спокойно могу говорить это, никого не оскорбляя. Я ничем не обязан правым партиям, так же как они мне. Правда, с 1908 по 1914 год я принадлежал к "Королевским молодчикам" *. В те далекие годы Моррас уже писал в свойственной ему манере то, что я только теперь, увы, пишу в своей. Положение Морраса относительно благонамеренных организаций того периода (тогда они еще не назывались национальными) было точно таким, в котором сегодня оказался полковник де ла Рок * - нельзя вспомнить об этом без грусти. Мы не были правыми. Кружок обществоведения, который мы организовали, носил название "Кружок Прудона", афишируя тем самым скандальное покровительство. Мы составляли наказы для нарождавшегося синдикализма. Мы предпочли попытать счастья с революцией рабочих, чем компрометировать монархию связями с классом, остававшимся на протяжении века чуждым традициям предков, глубинному смыслу нашей истории, классом, эгоизм, глупость и алчность которого увенчалась введением разновидности рабства, более бесчеловечного, чем то, что некогда было отменено нашими королями. Когда обе палаты единодушно одобрили жестокое подавление забастовок г-ном Клемансо, нам уже не могла прийти в голову идея объединиться во имя порядка с этим старым радикал-реакционером против французских рабочих. Мы отлично понимали, что современный наследный принц легче договорится с вождями пролетариата, даже экстремистами, чем с акционерными обществами и банками. Вы мне возразите, что у пролетариата нет вождей, а лишь эксплуататоры и вожаки. Проблема как раз и заключалась в том, чтобы дать ему вождей, мы заранее знали, что он не пойдет смиренно просить их у Вальдека-Руссо * или у Тардье *, что он не изберет их среди ренегатов типа г-на Эрве * или г-на Дорио *. В Сантэ 1, где нам довелось побывать *, мы по-братски делились передачами с землекопами, пели вместе с ними то "Да здравствует Генрих IV!", то Интернационал. [...]
1 Парижская тюрьма. - Прим. перев.
Есть левая буржуазия и есть буржуазия правая. Но левого или правого народа не бывает, есть только один-единый народ. Все ваши усилия навязать ему извне какую-то классификацию, придуманную политическими доктринерами, приведут лишь к тому, что вы создадите в его массе течения и контртечения, чем не преминут воспользоваться авантюристы. Представление это, которое я составил о народе, внушено мне отнюдь не демократическими взглядами. Демократия - это изобретение интеллектуалов, того же порядка, между прочим, что и монархия г-на Жозефа де Местра *. Монархия не могла бы существовать, питаясь тезами, антитезами и синтезом. Не по своей прихоти, не по собственному выбору, а по глубокому призванию или, если хотите, необходимости у нее никогда нет времени на попытки давать определение народу, она должна принимать его таким, каков он есть. Монархия ничего не может без народа. Я полагаю (я чуть было не написал - боюсь), что и он ничего не может без нее. Монархии приходится договариваться с другими классами, которые из-за многосложности защищаемых ими интересов, выходящих иногда за национальные рамки, всегда будут в какой-то степени государствами в государстве. А народом она правит. Вы мне скажете, что она порой забывает о нем. Тогда она умирает. Потерять расположение других классов монархия может, у нее останется выход - сталкивать их друг с другом, маневрировать. Нужды народа предельно просты, предельно конкретны, предельно неотложны. Он требует работы, хлеба и чести, которая бы походила на него самого, лишенной, насколько это возможно, всякого утонченного психологизма чести, которая была бы похожа на его работу и на его хлеб. Нотариусы, судебные исполнители, адвокаты, которые совершили революцию 1793 года, вообразили, что можно бесконечно долго откладывать осуществление этой столь малой программы. Они полагали, что народ, настоящий народ, народ, сформировавшийся в ходе тысячелетней истории, можно положить на холод в подвал в ожидании лучших времен. "Займемся элитой, потом посмотрим". "Потом" оказалось слишком поздно. В новом здании, построенном по проекту римского законодательства, не предусматривалось никакого места для народа старой Франции, пришлось все смести. В этом факте нет ничего удивительного. Либерал-архитектор был озабочен размещением своего пролетариата не больше, чем римский архитектор своих рабов. Только рабы представляли собой лишь скопище илотов - всех языков, всех наций, всех классов, - часть человечества, принесенную в жертву, униженную. Несчастное это племя было делом рук людей. А теперь современное общество дает медленно погибать на дне своего подвала великолепному творению природы и истории. Вы, вполне естественно, можете иметь совсем иное мнение, но я думаю, что монархия не позволила бы себе так непоправимо уродовать благопристойный облик моей страны. У нас были короли эгоисты, честолюбцы, пустозвоны, иные - злодеи, но я сомневаюсь, чтобы какая-нибудь семья французских государей настолько была бы лишена чувства национального достоинства, что позволила бы горстке крупных и мелких буржуа, деловых людей и интеллектуалов, тараторя и размахивая руками на сцене, претендовать на исполнение роли всей Франции, а нашему старому доброму народу, такому гордому, такому мудрому, такому чувствительному, - постепенно превратиться в безликую массу неимущих.
Рассуждая таким образом, я не считаю, что предаю класс, к которому принадлежу, ибо я не принадлежу ни к какому классу, я смеюсь над классами. Впрочем, классов и не существует больше. Как узнаешь теперь француза первого класса? По его счету в банке? По диплому бакалавра? По торговому патенту? По ордену Почетного легиона? О, я отнюдь не анархист! Я нахожу совершенно нормальным, что государство набирает своих чиновников среди зубрилок коллежей и лицеев. Где ему их еще взять? Впрочем, положение этих господ не кажется мне столь уж завидным. Поверьте, даже если бы у меня была возможность превратить мановением волшебной палочки деревенского кузнеца, который распевает при свете горна у себя в кузнице, в фининспектора, я не считал бы, что сделаю ему большую услугу. Тем не менее я охотно признаю, что к этим людям относятся с большим почтением, чем к кузнецу или ко мне, например, потому что дисциплина облегчает работу, сберегает время того, кто командует, и того, кто подчиняется. Когда вы оказываетесь у круглого окошечка на почте, вы, я думаю, никогда не заговариваете сами со служащим, вы скромно ждете, когда он вспомнит о вас, разве только позволите себе привлечь его внимание робким покашливанием. Если служащий воспринимает такое поведение как почитание его ума и заслуг, что поделаешь, он ошибается. Наш средний класс допускает отчасти ту же ошибку. Поскольку большая часть служб надзора и контроля состоит из его представителей, он охотно воображает себя национальной аристократией, полагая, что насчитывает в своих рядах больше начальников. Не больше начальников - больше чиновников, а это не одно и то же. Когда я говорю, что классов больше нет, я выражаю, заметьте, общее мнение. Нет больше классов, потому что народ - не класс в прямом смысле этого слова, а высшие классы слились понемногу в один, которому вы дали именно такое название - средний класс. Так называемый средний класс - тоже не класс, тем более не аристократия. Он не мог бы представлять даже самые зачаточные элементы таковой. Нет ничего более далекого от аристократического духа, чем его дух. Этот класс можно было бы определить так: совокупность должным образом обученных, пригодных к любой работе и взаимозаменяемых граждан. То же самое определение прекрасно подходит, кстати, тому, что вы называете демократией. Демократия есть естественное состояние граждан, пригодных ко всему. Как только их становится достаточно много, они объединяются и образуют демократию. Механизм всеобщего избирательного права подходит им как нельзя лучше, поскольку логично, что эти взаимозаменяемые граждане в конце концов будут полностью полагаться на голосование, чтобы решить, кем стать каждому из них. Они могли бы с тем же успехом прибегнуть к помощи жребия, когда надо тянуть короткую спичку. Народной демократии нет, подлинная демократия народа немыслима. Человек из народа, не будучи пригодным ко всему, смог бы ораторствовать только о том, что знает, поэтому он отлично понимает, что выборы существуют для болтунов. Кто болтает на строительной площадке - тот лодырь. Предоставленный сам себе, человек из народа будет иметь ту же концепцию власти, что и аристократ (с которым, кстати, он во многом схож): власть принадлежит тому, кто ее берет, кто чувствует в себе силы взять ее. Вот почему он не вкладывает в слово "диктатор" того же смысла, что и мы. Средний класс своими наказами тоже призывает диктатора, то есть защитника, который правил бы вместо него, который избавил бы его от управления. Разновидность диктатуры, о которой мечтает народ, - это его диктатура. Вы мне ответите, что политики сделают из этой мечты совершенно иную реальность. Да, это так. И это обстоятельство также является не менее разоблачительным.
Повторю еще раз: я пишу эти страницы не по заказу людей из народа, которые, кстати, сами очень даже воздержатся от их прочтения. Я хотел бы ясно дать понять, что жизнь нации невозможна и даже немыслима, если народ потерял свой собственный характер, свою расовую и культурную самобытность и является лишь огромным скопищем забитых поденщиков, пополненным крошечным питомником будущих буржуа. Является эта элита национальной или нет, это имеет гораздо меньше значения, чем вы полагаете. Элита XII века отнюдь не была национальной, элита XVI века - тоже. Именно народ дает каждому отечеству его самобытный характер. Какие бы промахи вы ни поставили в упрек монархии, этот строй умел по крайней мере сохранить в неприкосновенности самое ценное из своего наследия, ибо даже в том самом XVIII веке, когда духовенство, знать, магистратура и интеллигенция являли все симптомы разложения, человек из народа по-прежнему мало чем отличался от своего средневекового предка. Это безумие - думать, что вам удалось сделать из самого стабильного человеческого компонента неуправляемую толпу, которую можно сдерживать лишь с помощью пулеметов. [...]
Сомневаюсь, что даже с такими мыслителями, как Дорио, вы доведете до конца Интеллектуальную реформу Пролетариата, скалькированную с реформы, которую когда-то предлагал Франции старик Ренан *. Нечто подобное воображал для христианской веры святой Доминик - обширную реставрацию доктрины, по которой его братья-моралисты являлись бы рабочими. Как и сегодняшние коммунисты, еретики той поры ставили под угрозу веру и блага правящих классов. Доминиканцам быстро удалось убедить правительства, что вера может подождать, но что спасение собственности требует принятия самых неотложных мер. Так что они в конце концов даже начали поставлять кадры для осуществления широкого мероприятия по чистке (аналогичного тому, что я видел в действии в Испании), которое в истории получило название Инквизиции. Если правые будут настаивать на использовании этого рецепта, они подпишут свое отречение. "Но если нет другого рецепта? Тем хуже. Мы начинаем понимать, что Военный мир должен окупать себя принесением в жертву каждое двадцатилетие миллионов людей. Если и Социальный мир стоит так же дорого, то, вероятно, система никуда не годится. Убирайтесь вон!"
Меня довольно часто упрекают в том, что я высказываюсь в оскорбительном для правых тоне. Я мог бы ответить, что эта моя грубость является целенаправленной, что я жду портфеля в будущем министерстве национального единства, рядом с г-ном Дорио например. Я не знаком с Дорио. Я его никогда не слышал. Знаю только, что он с большим успехом выступал в "Амбассадоре". Знаю также, что одна очень важная французская дама, чье имя я предпочитаю не называть, которая была в Париже проездом и у которой было совсем мало времени, восклицала под восторженные аплодисменты своих приятельниц: "Едемте слушать г-на Дорио! Только Дорио!" И возвращалась в совершенном восторге от легендарных подтяжек г-на Дорио: "Вот это темперамент! Должно быть, он меняет рубашки после каждого выступления! Просто хоть выжимай, дорогая!"... Конечно, я не считаю бывшего лидера коммунистической молодежи способным на большие поэтические эмоции, но, в конце концов, может, сам того не сознавая, он испытывает некий подъем, когда с высоты трибуны видит перед собой открытые лица, которые некогда так мощно дубасил своими сильными кулаками? Среди слушающих его дураков и дур нет никого, кто в период Абд-эль-Керима * не считал бы этого парня предателем, запродавшимся Москве. И все они решаются сегодня доверить ему судьбу Отечества, ведь он слывет у них большим ловкачом, оставившим в дураках своих бывших друзей.
Но я не собираюсь делать удачной карьеры наподобие г-на Дорио, или г-на Мильерана *, или Пилигрима Мира *. На самом деле я не презираю правых, по крайней мере тем презрением, которое им так нравится и от которого они, похоже, только крепнут. Определенно у них есть любопытный комплекс (впрочем, вполне объяснимый, если вспомнить об их исключительной озабоченности: "а что об этом скажут?") - комплекс респектабельности, аналогичный стыдливости, прямо-таки физиологической, англосаксов, которая является не чистым лицемерием, а скорее результатом наследственной застенчивости, помноженной на воспитание, сдержанность в разговоре, молчаливое согласие со всеми. Чувство собственного достоинства, присущее благонамеренным, видимо, представляет собой нечто большее, чем естественное желание отдалиться от черни, некую тайную и настоятельную потребность защиты от возможной склонности, силу которой трудно измерить. Если бы у меня было время написать "Физиологию благонамеренного человека", думаю, я особо настаивал бы именно на этом пункте. У нас без конца говорят о буржуазии. Но этим словом называются слишком различные социальные типы. Г-н Тардье, например, буржуа: триста лет буржуазности, как он сам любит повторять. У такого рода буржуа при желании нетрудно отыскать тысячу добрых малых, папаши и прадедушки которых, кузены и кузины еще крутят хвосты коровам. Я пишу это не ради зубоскальства. Богу ведомо, что я предпочел бы общество этих жвачных обществу министра со сверкающей вставной челюстью. Однако же согласитесь, смешно, когда на каждом шагу встречаешь молодцов, которые, жеманно отставив мизинчик и напустив на себя удрученность, рассуждают о борьбе классов, как если бы они действительно принадлежали бог весть к какому высшему разряду людей, в то время как постепенная адаптация к новым условиям делает большинство этих существ социальными апатридами. Эти метисы, очевидно, принадлежат как к левым, так и к правым партиям. Однако черты этого вида представляются мне наиболее четко выраженными у благонамеренного, который считает себя, или притворяется, что считает, или заставляет себя считать наследником неких духовных привилегий и говорит о своем пакете акций "Шелл" или "Ройал Датч", как какой-нибудь отпрыск Монморанси - о своем апанаже 1! Если бы они только испытывали терпение людей высшего света (которые, кстати, готовы брать в жены их дочерей, стоит лишь курсу акций стать действительно благоприятным), я бы тогда, слава богу, вовсе не беспокоился. Но ведь высший свет настолько глуп, что давно принял их, теша себя иллюзией, что таким образом сближается с народом, идет в ногу со временем - правило, обязательное для всех домоседов. Может, они считают своих союзников более крепкими, более устойчивыми? Глубочайшее заблуждение! Ибо сему гражданину вольно одеваться в твид у лучшего портного, занимать административный пост, даже унаследовать от бережливого папаши доходный дом в квартале Тэрн *, слишком недавнее приобщение к этому столь плохо поддающемуся определению классу, что его называют "буржуазией" (что общего на самом деле имеет он с крепко стоявшей на ногах буржуазией старой Франции?), дает основание видеть в нем все пороки и неустойчивость Переходного возраста - неблагодарного возраста, подверженного как детским болезням, так и болезням взрослых. Слово "неблагодарный" здесь подходит как нельзя более кстати: кому эти люди могли бы выразить ее, свою благодарность? Они сами себя сделали, как они говорят. Они весьма удивятся, если начать им втолковывать, что у них есть обязанности по отношению к классу, из которого они вышли, где еще вкалывают их сородичи. А разве не подают они примера этим недотепам и не ободряют их своей удачливостью? "Пусть подражают нам! Пусть тоже карабкаются!" Они только-только покинули огромные стройплощадки нищеты, и вы хотите, чтобы их не глодала тайная боязнь снова скатиться туда? Человек высшего света знает, что в случае революции рискует лишь головой. Мелкий буржуа потеряет в ней все, он полностью зависит от установленного порядка - Установленного Порядка, который он любит, как самого себя, так как этот истэблишмент - его. Уж не думаете ли вы, что он может смотреть без ненависти на огромные черные руки, которые тянут его назад за полы его замечательного сюртука? "Вернитесь к нам, братья!" - "Да знаете ли вы, с кем разговариваете, канальи!" "Любезный герцог, помогите! Моя жена сидела за кассой рядом с кассой вашей супруги на последнем благотворительном базаре Общества традиционалисток в предместье Сент-Оноре, девиз которых - Господь и мое Право!"
1 Земельное владение или содержание, предоставлявшееся в западноевропейских монархиях некоронованным членам королевской семьи (во Франции до 1832 г.). - Прим. перев.
Что за анархист, этот Бернанос! - скажете вы. Почему он хочет лишить этих честных людей невинного удовольствия от удовлетворенного тщеславия, раз уж они гордятся тем, что разделяют со сливками общества защиту Порядка и Религии? Все так. Но может быть, у меня есть право иметь свое мнение относительно способа защищать Порядок и Религию? В мире животных, как и в мире людей, борьба между слишком близкими видами быстро приобретает ожесточенный характер. Вы считаете этих честных людей более способными, чем вы, понять других честных людей, которые на них похожи? Верно, они похожи друг на друга - отсюда и вся пропасть непонимания, которая их разделяет. По усилию, которое человек приложил, чтобы выйти из своего класса, можно судить о силе его реакции, иногда бессознательной, направленной против этого класса, его духа, его нравов, ибо одной только алчностью не объяснить этого куда более глубокого чувства, у истоков которого обнаруживается еще жгучее воспоминание о некоторых унижениях, о некоторых отвратительных сценах детства, о ранах, которым для того, чтобы зарубцеваться, порой недостаточно жизни нескольких поколений. Эта реакция неприятия может вызвать только улыбку, когда какая-нибудь мещанка, ведя войну со своей горничной, говорит своей подруге: "Эти девки, моя дорогая, совсем из другого теста, чем мы!" Такое же представление, верно, имеет аджюдан-сверхсрочник о простом рядовом, или, к примеру, если мнение какого-нибудь виноторговца о своих клиентах является не слишком положительным, то отношение к ним его сына-бакалавра будет уже отчетливо отрицательным.
Устранение настоящей элиты способствовало постепенному образованию наряду с рабочим пролетариатом пролетариата буржуазного. Он не имеет ни стабильности старой буржуазии, ни ее семейных традиций, ни тем более ее честности в торговле. Он постоянно обновляется из-за превратностей экономической анархии. Как и у того, другого, у него есть свои приемы. Как еще можно назвать это сборище мелких торговцев, число которых чрезмерно увеличилось из-за послевоенной инфляции и не убывает, даже несмотря на ежедневно происходящие банкротства? А с какой стати вообще называть их коммерсантами? Коммерсант прошлого был, как правило, и производителем. Трудности снабжения, нехватка товаров, их разнообразие (в пору, когда еще не существовало серийного производства), требовательность клиентуры, привыкшей передавать от поколения к поколению незатейливые предметы домашнего обихода, суровый контроль провинциального общественного мнения, вполне естественная ставка на брачные союзы и дружбу, обязанность соблюдать, по крайней мере внешне, указания Десяти заповедей об отношении к собственности ближнего все это делало коммерцию искусством. А сегодня любой босяк может похвастать тем, что принадлежит к этой корпорации, если он, владея какой-нибудь лавчонкой, записан десятым или двадцатым посредником между промышленником, который доходит до разорения, чтобы производить как можно дешевле, и клиентом-тупицей, назначение которого - позволять себя грабить. Совершенное заблуждение - судить по внешнему виду о том, что представляет собой это грязное логово с источенной жучком витриной и разбитым стеклом, выбрасывающее на улицу всякий раз, когда открывается дверь, вместе с надтреснутым звяканьем колокольчика омерзительный запах лука и кошачьей мочи. Как это ни парадоксально, наблюдение за пауками, соткавшими свою паутину в местах, казалось бы недоступных даже для самых мелких мошек, показывает, что терпение этих часовых вознаграждается. Так же и здесь: слишком роскошные витрины отпугивают голытьбу, пребывающую в заблуждении (таком, в общем-то, трогательном), что мелкий торговец довольствуется и малой прибылью. Доказательство, что эти гнусные ловушки отлично кормят насекомых, которые там притаились - тот факт, что после войны развелось удивительно много мелких лавочников, в чем вы легко можете убедиться, полистав справочник Боттэна *. О, разумеется, разорение подстерегает и этого подстерегателя, и он не каждый день ест досыта. Но он будет держаться до конца, даже если из-за отсутствия кредита ему придется добывать себе пищу в мусорных ящиках. Я нисколько не преувеличиваю. Представьте, что с завтрашнего дня вдруг прекратится официальный контроль за качеством продуктов мясных лавок. Как бы ни были вы снисходительны к мелкому торговцу, вам придется признать, что вскоре мы увидим, как в сумрачной глубине их ледников пышным цветом зацветет тухлятина. Убедило вас это или нет - разве это столь важно! Мы - видели. Мы видели, как он появился (видели своими собственными глазами), мы видели, как он появился тогда в полуразбитых деревушках, под градом снарядов, этот мелкий торговец, ускользнувший на несколько месяцев от не слишком строгого контроля властей, от зависти собратьев и даже от нареканий клиентуры, поскольку, между нами, каких еще нареканий ждать от оборванного окопного солдата? К тому же мы были молоды, а у многих из этих людей были седые головы... И у них были дочери.