Хотя вот Эллен, она-то радовалась сокровенной интимности снов: в снах она видела, как ее непонятные чувства преображаются в образы еще более непонятные. По крайней мере, она и он плавно парили в неразрывном единстве; Эллен просыпалась потная, разгоряченная, недоверчиво-благодарная. Такие сны, пожалуй, лишь распаляли ее чувства к нему. Едва открыв глаза, девушка заносила свои сновидения в дневник.
   Под чахлым экземпляром эвкалипта Нельсона, Е.nelsonii, Эллен молча выслушала «почти историю» про некоего человека из Мельбурна, слепого от рождения, которому регулярно снились образы моря и музыкальных инструментов, да еще коза, то и дело пробегающая под брюхом у лошади, — все то, что он, разумеется, никак не мог видеть своими глазами. Кроме того, ему снился собственный миниатюрный портрет — совсем близко, рукой подать.
   Описания снов в рассказах занимают место весьма сомнительное. Ибо это сны воображаемые — «приснившиеся»; их в сюжет попробуй втисни. Историю можно выдумать. Но как выдумать сон? Не поднявшись по собственной воле из глубин подсознания, сон звучит фальшивой нотой, просто-напросто иллюстрируя нечто «похожее на сон». Наверное, именно поэтому пересказ сна в истории смотрится на удивление бессмысленно. Чем глазуровать, лучше быстро перевернуть страницу.
 
   — Ободрись, детка. — Отец коснулся ее плеча. Эллен наливала чай из старого коричневого заварочного чайника. — Мир-то не перевернулся.
   Он неотрывно глядел на дочь.
   Эллен все еще была в халате. И тут Холленд учинил нечто такое, чего не делал со времен ее детства. Обняв ее за талию, он ласково усадил девушку на колени — и она словно задохнулась в его годах, и усах, и табаке, и довольно-таки решительной прямоте, проявлявшейся в подчеркнуто скупых движениях.
   — Вот умница…— Отец все гладил и гладил ее волосы.
   Эллен решила не возражать ни словом — и ни за что не плакать. Она переключалась от одного к другому — и кое-как сдерживалась.
   Холленд просто подмечал, что происходит.
   Опершись локтем о стол, Эллен просидела у отца на коленях дольше, чем собиралась.
   Они одновременно заслышали шаги: хруст гравия на подъездной дорожке. В любой момент мистер Грот тяжело затопает по деревянной веранде. Холленд вздохнул; от внимания Эллен это не укрылось.
   По мере того как мистер Грот подбирался к заветному призу, голос его звучал все громче, а движения рук и ног обрели резковатую, отрывистую непринужденность. Теперь он входил в парадную дверь: ну да, конечно, ведь он уже, можно сказать, член семьи!
   — Мост обвалился, — сообщил мистер Грот. Холленд поднял глаза.
   — О чем ты?
   — Ну, мостик, пешеходный, который там с незапамятных времен висел. Река разбушевалась — и унесла его прочь, прям-таки почти подчистую.
   — Досада какая, — прошептала Эллен.
   — В жизни им не пользовался, — буркнул отец, — на соплях держался… Причуда бывшего хозяина.
   Кустарный мосток издревле стоял там как нечто незыблемое посреди всего этого текучего мерцания, близ речной излучины; Эллен некогда глядела оттуда вниз да болтала ногами.
   — И вот еще что… — Мистер Грот состроил загадочную физиономию. — Гляньте, чего я нашел на девичьем эвкалипте. Там в стволе гвоздь торчит.
   И с обличающе-театральным жестом под стать суровому супругу он продемонстрировал платье Эллен, высохшее и поблекшее до утонченного оттенка бледного ревеня на длинном ломте ветчины (с крохотными синими пуговичками).
   На Холленда платье произвело впечатление куда более сильное, нежели вести насчет моста. Выглядел он растерянно.
   — Видать, среди деревьев какие-то сумасбродки шастают, — усмехнулся мистер Грот. Мужчины уставились на платье во все глаза.
   Внезапно Эллен поняла, что не хочет больше здесь оставаться. Замерев на месте, упираясь бедром в стол, девушка чувствовала, как по телу волной разливается прихотливая, текучая вялость. Все суставы словно отказали, кости, кровь и ткани разом обессилели. Вялость заполнила ее глаза и горло, этакая мягкая, тягучая усталость. Девушка даже слышала с трудом.
   Где-то за рекой откашлялся отец; но нет, хмурый, он по-прежнему в кухне — надевал пальто, собираясь «на выход» вместе с мистером Гротом. Уж не нагрубила ли она ненароком мистеру Гроту?
   Оставшись в доме одна, Эллен разделась и вновь легла в постель; там и нашел ее Холленд вскорости после полудня. Это было настолько на нее не похоже, что Холленд присел рядом с дочерью, положил руку ей на лоб и принялся расспрашивать; она чуть кивала. Едва отец вскользь упомянул о еде, как девушка закрыла глаза.
   Городской доктор был старым холостяком. В любое время дня и ночи он ходил в полотняном пиджаке в пятнах от чего-то съедобного, с рассеянно-усталым, в лучших традициях провинциальных докторов видом; ну да эта манера всем знакома, тут и пояснять нечего. Некогда он был хирургом в сиднейском госпитале святого Винсента и разъезжал на «ровере». А потом что-то стряслось — не то в госпитале, не то в его личной жизни. На этот счет все помалкивали, да только в Сидней он больше не возвращался. Ему по сей день снились кошмары. Порою аж с тротуара слышно было; но на следующее утро, совершая обход, доктор улыбался самой своей выверенной улыбкой. Он был учтив, обходителен, всегда ободряюще кивал. Частенько его приглашали к обеду, и — не важно, сколько бокалов он пропустил до того, — доктор закатывал рукава хирургического халата и нарезал жареное мясо так аккуратно и точно, что у сотрапезников просто дух захватывало.
   Присев на кровать к Эллен, сей достойный человек потолковал немного о том о сем. Измерил девушке температуру, попросил высунуть язык.
   Когда он впервые сюда приехал (поведал рассказчик), городишко, в сущности, почти и не отличался от сегодняшнего. После войны добавились две-три лишние вдовицы, вот и все. Одной из них, миссис Джесси Корк, приснился сон. Сон про дом, что доктор в ту пору себе строил. Однажды утром она, как была в пеньюаре, спозаранку заявилась в гостиницу и забарабанила к нему в дверь. Во сне Джесси Корк увидела, что дом следует передвинуть. По другую сторону холма ему больше посчастливится; так что она отправилась прямиком к доктору, чтобы об этом сообщить.
   — Со снами всегда проблем не оберешься, — поведал доктор девушке. И добавил: — Кстати, а вы-то нормально высыпаетесь?
   В первую очередь врачи учатся вовремя прикусывать язык, продолжал рассказчик. После недолгих проволочек дом был достроен. И очень скоро, когда доктора вызвали с неотложкой, в доме вспыхнул пожар, и особняк, и все, что в нем, сгорело дотла.
   Если больной лучше не станет, сказал доктор Холленду, он снова заедет с утра пораньше.

33
ABBREVIATA[61]

   Недавно в газетах появилось сообщение из Сантьяго под заголовком: «Второго шанса не дано».
   «Чилийский полисмен, чудом спасшийся от смерти в прошлом году, когда пуля грабителя срикошетировала от ручки, торчащей в его нагрудном кармане, погиб при падении дерева на полицейскую машину. Гигантский эвкалипт, рухнувший в разгар грозы, смял и автомобиль, и находившегося в нем Гектора Сапа-та Куэваса». — Агентство «Рейтере».
   С другой стороны, заметил рассказчик мимоходом, эвкалипты немало содействуют прогрессу и процветанию рода человеческого. Так что в общем и целом влияние эвкалипта оценивается как позитивное. В придачу к множеству железнодорожных шпал, открывающих доступ к дремотным континентам, в придачу к телеграфным столбам (эвкалипт разноцветный, Е.diversicolor) , что играют важную роль в передаче срочных деловых сообщений, равно как и глубоко личных посланий, можно составить целый каталог: тут и тележные оси из древесины железнокоров, и сваи для мостов и пристаней, что стоят по сей день, и столбы для серых стригален (которые дали шерсть, из которой пошили одежду, которая…), а также и кафедры для несения Слова Божьего по всему Новому Свету, спрос на которые едва ли меньше, чем на бильярдные столы; а еще из ярры делают серванты, хотите верьте, хотите нет, в коих сберегаются ошеломляющие свойства австралийских хереса и бренди, древесина с той же самой текстурой идет на сотни крышек для пианино — а сколько разнообразных удовольствий они сулят! — крепкие резные ножки и изголовья кроватей поддерживают матрасы, и подушки, и ласковый шепот во имя умножения рода человеческого; о да, ножки поведали бы не одну тайну, с улыбкой отмечал рассказчик. Целые леса ярры из Западной Австралии сплачиваются в шпунтованные полы танцзалов по всему миру; здесь-то историям раздолье — историям с началом, серединой и концом; иные леса постепенно переводятся на высокосортную бумагу (для печатания как художественных произведений, так и трудов по философии или медицине); из прямоволокнистых эвкалиптов делаются флагштоки и костыли, а еще деревья эти дают мед; некий мистер Рамель из штата Виктория здорово перепугал гаванцев в 1860-х годах, запатентовав «эвкалиптовые сигары» из листьев этого дерева; а говоря о продуктах незапатентованных, так есть еще всевозможные эвкалиптовые масла во внушительных бутылях и скляночках; утверждается — во всяком случае, так на них написано черным по белому, — будто масла эти излечивают или облегчают немало серьезных недугов, от тривиальной простуды до…

34
ILLAGUENS[62]

   День за днем Эллен лежала в постели — и постепенно угасала.
   Застыв совершенно неподвижно, она словно очищала себя от всех образных мыслей, особенно о ближайшем будущем, и плыла по течению незамутненной беспомощности, утопая в подушках и хлопчатобумажных простынях, мягких, как облака. Порой за окном раздавался хриплый плач вороны — под этот звук Эллен выросла и потому вообще его не замечала, — но сейчас он наигрубейшим образом язвил девушку, напоминая о точном ее местонахождении на иссушенных дорогах земли.
   Так Эллен теряла ощущение времени, не замечая хода дней.
   Мистер Грот расхаживал по дому на цыпочках, разговаривал громким шепотом и шляпу держал в руках, как будто больная уже умерла. Из уважения, либо по причине полной растерянности, он сбавил темп и теперь едва-едва полз, последние оставшиеся деревья идентифицируя, как говорится, в час по чайной ложке. В любом случае, Холленд мог уделять ему времени буквально чуть-чуть, не желая надолго оставлять свою единственную дочку. Эллен в жизни не выглядела такой бледной; о, эта бледная, крапчатая красота, возлежащая на подушках.
   Вопреки всем ее надеждам на убаюкивающую пассивность, Эллен то и дело возвращалась к незнакомцу—к его рассказам, к их непринужденным прогулкам вдвоем от одного эвкалипта к другому.
   «Эти деревья, — заметил молодой человек в самом начале, — неплохо бы снабдить табличками, ну, вроде как в зоопарках и ботанических садах делают. Чтобы на расстоянии двух шагов читались! Таким любая непогода нипочем! — Стоял он рядом с тонким и стройным эвкалиптом-пряхой (он же эвкалипт Перрина, Е.perriniana), точнехонько напротив лососевого эвкалипта у главных ворот. — Что скажешь?»
   «По мне, так это называется носиться с никому не нужной ерундой точно с писаной торбой», — ответила тогда Эллен, возможно, чересчур поспешно.
   Сейчас, у себя в спальне, девушка следила за движением широкой полосы света, что пролегала вдоль потолка, под углом падала на синие стены и сползала на пол (туфли девушки оставались в стороне, темные, бесформенные), а ближе к вечеру карабкалась едва ли не доверху по оклеенной обоями стене, пока не терялась в серых сумерках. Даже сюда, в ее комнату, вторгался эвкалипт: за окнами, выходящими на веранду, трепетал и переливался под ветром эвкалипт-фуксия; его мерцающие блики отделывали простыни кружевами и бросали в дрожь расчески, флакончики и чашечки на туалетном столике.
   Зачины историй, вынесенные из глубины веков, странно успокаивали. Уж так за ним, за рассказчиком, повелось. «Жила-была у подножия темной горы старуха…» «С годами качество чудес пошло на убыль…»
   «Одиннадцатого числа, ближе к ночи…» «Жил один человек, который…» Слыша эти древние сочетания слов, Эллен улыбалась про себя и возвращалась к деревьям — а там становилась задумчивой и принималась хмуриться: вот вам еще одна интерпретация дня, что сменяется вечером, а затем и ночью.
   Замерев в неподвижности, Эллен пыталась расшифровать сам облик историй, даже контуры плантации обводила взглядом, а порою пыталась рассмотреть их с воздуха, вроде как аэроснимок, будто тем самым могла обнаружить в них скрытую логику.
   Во многих историях речь шла о дочерях либо о женщинах, которым просто-таки необходим мужчина. Женщина встречает мужчину — и тут происходит какое-нибудь несчастье. Долго это не длится. Со всей определенностью историй про женщин было куда больше, чем историй про мужчин, в этом Эллен уже убедилась. Даже считать нет надобности. Дочь, как ни крути, так и не обретает независимое бытие. А вот отцы в мире историй занимают позицию сильную, непоколебимую. Во многих историях говорилось об отце либо о том, как он напрочь вычеркнул дочь из памяти; отсюда — нотка невыразимой грусти. Зачем незнакомец ей все это рассказывал? Женщины словно искали или ждали чего-то еще, чего-то, в сущности, неопределенного, но тем не менее иного, вроде как окончательного решения где-то в другом месте или с другим человеком — это Эллен поняла и признала сразу. Были женщины, ведомые собственным представлением о надежде. Таких Эллен не могла не уважать. Все они жили и действовали в некоем ореоле света, повиновались своим представлениям о верности чувству. Да, как правило, Эллен нравились женщины из рассказов незнакомца. Под эвкалиптом-пряхой он, помнится, засунув руки в карманы, повернулся к ней и молвил, прикрыв глаза от солнца: «У побережья штата Виктория жила жена смотрителя маяка; она пристрастилась запускать воздушных змеев. Совсем молоденькая, детей у них не было. Целыми неделями она никого, кроме мужа, не видела. Съестные припасы — муку, чай и сахар поднимали из крохотной темной лодчонки на веревке в плетеной корзине и втаскивали корзину через оконце. Муж был намного ее старше; от него, бывало, неделями слова не добьешься. Молодая женщина запускала змея со скал у основания маяка — и чувствовала себя счастливее, чем когда-либо. Однажды муж глянул вниз, накричал на нее, и она так испугалась, что упустила змея — змея, сделанного в форме горестного женского лица. Змей взвился в небо — и запутался в мачте проходящего корабля. Капитан был юн, только-только борода начала пробиваться. Это было его первое назначение…»
   «Ну, и чего ты смеешься?» — Тут рассмеялся и он: в тот день незнакомец положил руку ей на бедро.
   Угасая, Эллен словно истиралась, а порою этак странно росла — на целую милю; лежа в постели, она копила истории, что естественным образом вбирали в себя разные аспекты личности самого рассказчика. Он никогда не ссылался на общедоступные сведения, разве что обронил как-то раз: «эрудицию, пожалуй, переоценивают. Вообще-то все дело в хорошей памяти».
   И тем не менее для того, чтобы рассказать все эти истории, незнакомцу необходимо было знать названия очень и очень многих эвкалиптов; это Эллен поняла, лишь неподвижно лежа в постели. Малли «Виктория-спрингз» выпирал сквозь южную ограду; так вот, видовое его название — эвкалипт выпяченный, Е.prominens, ежели верить рассказчику. «Есть один маленький городишко — я забыл где, — он еще славится своим шиповниковым медом и миниатюрными, темнобровыми женщинами; а замочные скважины там в форме сердечка…» Одна история следовала за другой, то теряясь среди деревьев, то вновь выныривая на свет — о эти противные деревья, от них помощи не дождешься! На Спаркл-стрит в Блэктауне (мэры дальних предместий Сиднея любят похваляться своим талантом придумывать названия!) один человек сделал татуировку всем трем своим дочерям. Одну украсил изображением цветка чертополоха, другую — розой, а старшую — миниатюрным телефончиком… Е.melanoleuca, эвкалипт черно-белый. Где-то еще один коммивояжер переквалифицировался в оптового торговца яйцами: женился на тощей мегере, которая рожала ему веснушчатых детишек и при малейшем разногласии била тарелки.
   Порою получалось обойтись вообще без истории, хотя Эллен как раз предпочитала, чтобы история была. Серый эвкалипт из южных областей Квинсленда зовется «кожаной жакеткой», такие толстые у него листья. И незнакомец не преминул отметить: байкеры верхом на своих тяжеленных драндулетах — не что иное, как современный, неизбежный эквивалент средневековых конных рыцарей. Ведь байкеры тоже сгибаются под тяжестью защитного снаряжения, шлема и забрала, а ноги их упираются в стремена. Машины, которыми они управляют, срываясь с места небольшими отрядами, мощны и задрапированы в кожу и цепи; большой мотоцикл — это двойник могучего скакуна, исполненного грозной силы и пышущего жаром. Эллен собиралась было спросить про крохотный рубец под глазом у рассказчика, сиречь полюбопытствовать насчет Предыстории Шрама, ибо история там явственно прочитывалась, но незнакомец уже перешел к следующему дереву.
   Сколько безмятежной неопределенности в том, чтобы вот так просеивать воспоминания! Происходит это на полубессознательном уровне, у самой поверхности бодрствования, выше которой разливается свет: девушке казалось, будто она медленно гребет себе по мелководью своей собственной внутренней реки.
 
   Время от времени в комнату к ней заходили отец и прочие: они отбрасывали тени. Эллен испытывала что-то вроде благодарности, когда грубая, шершавая отцовская ладонь накрывала ее кисти; в соприкосновении с этой мозолистой шероховатостью девушка словно бы размягчалась еще более. В его ладони ее рука казалась крохотной пташкой.
   Ближе к полудню раздался голос мистера Грота, еще более громкий, чем обычно: он возвещал победу. По всей видимости, мистеру Гроту хотелось войти прямо к ней и отпраздновать это событие. А как бы он тогда себя повел?
   Эллен закрыла глаза и отвернулась к стене.

35
RAMELIANA[63]

   В начале 1920-х годов одного молодого француза из Лиона тесть отправил в командировку в Австралию. Француз оставил в Лионе юную жену и дочку едва ли шести месяцев от роду.
   Поездка его ждала долгая и захватывающая — такое приключение раз в сто лет выпадает. Холмистые очертания Австралии в синеве южного океана манили загадочной пустотой. Молодой человек в жизни не встречал никого, кому бы довелось там побывать. На Кубе, на Таити — сколько угодно, но не в Австралии. Разве что один русский эмигрант, подвизавшийся в тренерах по теннису (с ним наш француз встречался в общих компаниях), уверял, что во время последнего сердечного приступа перед глазами его мерцал и переливался пресловутый гигантский, соломенно-желтый контур.
   А теперь он сам вот-вот там окажется!
   Во многих отношениях молодой человек подходил для такой поездки ну прямо-таки идеально. Сухощавый, темноглазый, с чуткими подвижными пальцами. Любопытства ему природа отпустила так много, что получился своего рода мечтатель; в придачу, подобно столь многим французам, он поразительно чувствовал deserts[64] , кристальную чистоту пустоты и все такое прочее, и ощущения свои выражал в длинных, вдохновенных монологах, тестя слегка смущавших. При всем сходстве с пустынной необжитостью Сахары и крайней малонаселенностью, Австралия, как мы уже знаем, может похвастаться довольно обширным лесным покровом, и тени в ней много — с таким-то обилием эвкалиптов, куда ни глянь, а в так называемых пустынях еще и акации растут. Не зная, чего ему ждать, молодой человек засунул в чемодан флягу и кристаллики для очистки воды.
   Он попрощался с женой; та, плача, помахала ему безвольной ручонкой их заспанной дочери; тесть повторил последние наставления.
   Молодому человеку надлежало сфотографировать аборигенов в естественных условиях, в частности уделяя особое внимание их кухне, обрядам инициации и брачным ритуалам, восходящим, по всей видимости, к каменному веку; и по ходу дела записать как можно больше мифов и легенд. Тесть планировал открыть на окраинах Парижа этнографический музей, где прихотливую мифологию аборигенов можно было бы слегка упорядочить и тут же продемонстрировать фрагменты их повседневной жизни — все под одной крышей.
   Плавание прошло благополучно; молодой француз сошел на берег в Брисбене. И, не задержавшись, двинулся в глубь материка.
   В его письмах к жене рассказывалось о зубной боли и одиночестве, и о том, как трудно отыскать настоящих аборигенов, живущих в лучших традициях каменного века. Он объяснялся жене в любви, как и подобает молодому французу, и сочинял коротенькие послания для дочурки, хотя та, конечно же, была еще слишком мала и читать, не говоря о том, чтобы писать, не научилась. Для тестя он аккуратно записал со слуха несколько легенд и мифов, в частности о том, как ворона стала черной (поначалу, оказывается, оперение ее было белым), и приложил несколько пробных набросков на предмет составления словаря аборигенов.
   По прошествии примерно полугода прибыли первые фотографии: чем дальше оказывался путешественник от берега, тем меньше одежды надевали на себя аборигены, но, поскольку щеголяли они по-прежнему в юбках и брюках, для музея эти кадры не то чтобы подходили. На последующих фотографиях аборигенов вытеснили резко контрастные виды каменных выступов и ущельев, а еще — тропы, уводящие в никуда, и русла ручьев с темными птицами, и утес, расколотый надвое белым стволом эвкалипта. В следующей пачке декорации сместились еще дальше, к заштатным городишкам, добродушным барменшам и чумазым бурильщикам скважин к югу от Дарвина, что потягивали чай из помятых металлических кружек. И хотя во всей Франции не нашлось бы ничего подобного, тесть вынужден был напомнить своему агенту о порученной ему миссии, от которой зависели все надежды на предполагаемый музей.
   Жена ждала — и становилась все молчаливее; дочка подросла, превратилась в долговязого подростка, она то и дело изучала в зеркале свое лицо, высматривая сходство с далеким отцом.
   Что до жены, она опасалась, что по возвращении муж ее не узнает.
   Первый год еще не истек, а он уже перестал слать фотографии, объясняя это тем, что путешествует по дикой местности; «бесконечная глушь, сплошной песок и деревья твердых пород», как сам он выражался. Писем ждали подолгу. А те, что приходили-таки на имя жены, написаны были на грязной бумаге и тупым карандашом. И она, и ее отец не могли взять в толк, что происходит. Казалось, молодого француза поглотила пустыня.
 
   Но наконец спустя более пятнадцати лет — француз написал, что возвращается домой. Багаж он послал вперед, говоря, что прибудет следом.
   Во Франции испытали немалое облегчение — а уж разволновались-то как! Давно состарившийся тесть лично проследил за распаковкой чемоданов. Внутри обнаружилась фотокамера с треногой и чехлом. Старик приметил коробки с неиспользованными фотографическими пластинками и заметно помрачнел. Из других чемоданов он извлек несколько бумерангов, настоящую вумеру, рисунок на древесной коре. А еще там лежала одежда (жена унесла ее в супружескую спальню). Галстук-бабочка и тазик для бритья. Несколько книг. Все было припорошено красной пылью, что оседала на ковре крохотными пирамидками; очевидно, этих вещей давно уже никто не касался.
   В преддверии прибытия мужа жена даже расхворалась несколько раз кряду — так после сильного землетрясения ощущаются толчки послабее. Пятнадцать лет ожидания тяжко на ней сказались: все это время она прожила скорее вдовой, нежели женой. А теперь вот он вернется совсем другим человеком; даже кожа его наверняка утратила памятную ей гладкость. Она снова и снова хваталась за свадебную фотографию, проверяя, как выглядит муж. То и дело придирчиво изучала себя в зеркале, примеряла туфли, старые платья.
   Дочку возвращение отца тоже весьма занимало. Она хорошо училась в школе. Для нее это был совершенно чужой человек, близкий и одновременно далекий, практически лишенный зримого облика; одним словом, что-то вроде призрака.
   Так они ждали — каждая по-своему.
   И вновь пошли месяц за месяцем, складываясь в годы.
 
   Спустя много лет, когда жена вся покрылась тоненькими морщинами (как будто на лицо ей набросили сетку), а дочь нашла себе работу в Брюсселе, выяснилось, что ее молодой супруг давным-давно умер в местечке близ Клонкарри. А еще обнаружилось, что она богата.
   Много лет назад молодой француз свернул с проторенного пути; отказался от первоначального замысла.
   В Австралии все приводило его в замешательство. Путешествуя в глубь материка, затем обратно на побережье и в города, он повсюду встречал людей, представляющих собою типы — типы непростые и неотвязные.
   Куда бы молодой француз ни шел, он не расставался со словарем. Множество совершенно незнакомых ему людей принимали его в своих лачугах и палатках просто-таки с распростертыми объятиями.