Так хотелось опять высказать сердцем многое и так опять не хватало для этого ни мысли, ни слов. Государь тоже был, видимо, подавлен и, вероятно, чувствовал и мое состояние. Он был бледен, и я невольно заметил, как Много он успел похудеть за эти дни. Мы ехали некоторое время молча.
   – Ваше величество, – начал опять первым я, – нет ли Известий из Царского. Когда вы думаете поехать туда?
   – Я еще не знаю, – ответил государь, – думаю, что скоро. Он задумался и вдруг спросил: «Что обо всем говорят, Мордвинов?»
   – Ваше величество, – ответил опять бестолково, волнуясь я: «мы все так удручены, так встревожены… для нас это такое невыносимое горе… мы все еще не можем придти в себя м. для нас все так непонятно и чересчур уж поспешно… а в ставке, как я слышал, особенно не понимают, отчего вы отреклись в пользу брата, а не законного наследника, Алексея Николаевича; говорят, что это совсем уже не по закону, и может вызвать новые волнения.
   Государь еще глубже задумался, еще глубже ушел в себя, и, не сказав больше ни слова, мы вскоре, доехали до вокзала…
   Государь прошел в последнее большое отделение вагона, где находилась императрица, а я остался в коридоре, выжидая указаний о нашем обратном отъезде.
   Его величество скоро открыл дверь и сказал мне: «Мордвинов, матушка вас приглашает к обеду. Я потом вам скажу, когда поедем обратно», и снова закрыл дверь.
   Через вагон великого князя Александра Михаиловича, где находился и бывший в ставке великий князь Сергей Михаилович, я прошел в вагон князя Шервашидзе и графини Менгден, а затем, после недолгого разговора с ними, мы прошли в столовую, куда вскоре вошли и их величества.
   Государыня Мария Феодоровна была по виду почти, такая же, какою я привык ее видеть и в обычные дни ее жизни, и с доброй и приветливой улыбкой поздоровалась со мною. Но, зная ее хорошо, я чувствовал, каким нечеловеческим усилием было это наружное спокойствие и выдержка. Мое место за столом приходилось напротив их величеств, а моей соседкой была графиня Менгден. Во время этого долгого обеда я силился поддерживать с нею обычный разговор. Она отвечала мне спокойно, как вспоминаю, оживленно, и я был несказанно поражен, когда уже в конце обеда Шервашидзе наклонился ко мне и, указывая на графиню глазами, шепнул: «знаете, что она только что получила известие, что ее старшего брата убили солдаты».
   Этим изумительным самообладанием, которое мне, кроме императрицы матери, среди женщин еще ни разу не приходилось встречать, графиня Менгден восхитила меня и i дальнейшие дни, когда по улицам Могилева уже были раз вешены красные тряпки и бродила вызывающая и уже раз нузданная толпа. Графиня Менгден ни за что не хотела внять нашим настояниям и, решительно отказываясь от сопутствования, с презрительной, но спокойной улыбкой от правилась в одиночестве гулять по возбужденному город} Государь после обеда еще долго оставался наедине с матерью. Великий князь Александр Михаилович с великим князем Сергеем Михаиловичем разговаривали у себя в вагоне, а я сидел у Шервашидзе в купэ вместе с ним и с князем Сергеем Долгоруким. Помню, что к нам приходил полковник Шепель, комендант поезда императрицы, но о чем шла тогда наша беседа, совершенно забыл. Вряд ли и было что-нибудь значительное, что могло бы невольно сохраниться даже в моей притуплённой памяти. Все совершившееся было уже известно, а будущее, даже ближайшие часы, совершенно неопределенно и не давало возможности строить какие-либо предположения. Выяснилось лишь, что ее величество решила оставаться в Могилеве до конца пребывания государя в ставке.
   Весть об отказе Михаила Александровича принять власть до учредительного собрания к нам тогда еще не дошла.
   Очень поздно вечером мы вернулись с его величеством домой. Государь, как мне показалось по дороге, был немного более спокоен и очень заботливо отзывался о поездке Фредерикса и Воейкова.
   Я проводил его величество до верху и вернулся к себе, не заходя в столовую, где остальные еще сидели за чаем.
   5-го марта было воскресенье. Утром мы узнали, что великий князь Михаил Александрович отказался принять власть впредь до подтверждения его императором учредительным собранием и что начались избиения офицеров в Гельсингфорсе и во флоте.
   Отказ Михаила Александровича от принятия престола меня лично не очень удивил.
   Я знал хорошо скромную, непритязательную, совершенно нечестолюбивую натуру великого князя, при котором долго был адъютантом и с которым меня связывали, когда-то, самые искренние, дружеские чувства. Меньше всего он желал вступления на престол и еще будучи наследником, тяготился своим «особенным положением», и не скрывал своей радости, когда, с рождением у государя сына, он становился «менее заметным». Вспоминаю один из разговоров моих с ним тогда на эту тему: «Ах, Анатолий Александрович, – с волнующей искренностью говорил он, – если бы вы знали, как я Рад, что больше не наследник. Я сознаю, что к этому совершенно не гожусь и был совершенно не подготовлен. Я этого никогда не любил и никогда не желал»…
   В этот воскресный день государь был, как обычно, в штабной церкви у обедни, куда мы на этот раз не пошли пешком, а поехали в автомобилях. Вскоре после нас туда же прибыла и вдовствующая императрица. Протопресвитер отец Шавельский был в отсутствии на фронте, и службу совершали, кажется, настоятель московского Успенского собора, прибывший в ставку с чудотворной иконой Владимирской божией матери, и два других священника. Церковь была до тесноты полна молящимися и многие были очень растроганы…
   Вероятно не меня одного сильно взволновала невольная запинка дьякона во время произнесения привычных слов моления о царствующем императоре. Он уже начал возглашать о «благочестивейшем, самодержавнейшем государе императоре Николае…» и на этом последнем слове немного приостановился, но вскоре оправился и твердо договорил слова молитвы до конца.
   Помню, что по окончании службы государь, императрица и все мы прикладывались к чудотворным иконам, а затем их величества отбыли в автомобилях в губернаторский дом, а мы с князем Шервашидзе пошли туда же пешком.
   Вспоминаю, какой болью поразили нас красные тряпки, которые появились впервые на многих домах Могилева. Со здания городской думы, находившегося на площади, напротив губернаторского дома, свешивались, чуть ли не до земли, два громадных куска красной материи.
   Народ уже начинал наполнять площадь и главную улицу, ведшую от вокзала, но во время проезда их величеств толпа держала себя сдержанно и почтительно. Из губернаторского дома нам было видно, как народ толпился у решетки сада, всматривался долго в наши окна, в надежде увидать в них государя и императрицу.
   После завтрака, на котором кроме лиц ближайшей свиты никто не присутствовал, государыня опять оставалась наедине с его величеством и только поздно днем возвратилась к себе в поезд. Государь опять вечером обедал у своей матушки, вернулся поздно и я его почти не видел.
   Ночь с воскресенья на понедельник 6-го марта была для меня особенно мучительна. Мысли о семье, о которой я почти не вспоминал в предыдущие дни, в эту ночь под влиянием рассказа офицера сводного полка поглощали все остальные.
   Узнать что-нибудь о жене и дочери – было немыслимо, так как никакой связи с Гатчиной еще не было.
   Под утро я вспомнил, что справки о судьбе семьи графа Фредерикса удалось получить через генерала Вильямса, английского военного представителя в Ставке, и решил обратиться к нему; от него, как говорили, ездили ежедневно курьеры в Петроград и он многим уже успел помочь снестись с родными.
   В этот день я был дежурным и нашел случайно генерала Вильямса, ожидавшего приема у его величества в зале перед кабинетом государя. Он очень любезно согласился исполнить мою просьбу и, записав адрес моей жены, обещал ее уведомить, что у меня все благополучно и что я надеюсь скоро вернуться.
   Генерал Вильяме, несмотря на всю присущую ему сдержанность, был очень раздражен на «Петроград». «Они все там сумасшедшие, сумасшедшие», неоднократно вырывалось у него. Насколько помню, он тогда же сказал мне, что получил от своего посла, Бьюкенена, телеграмму о том, что английское правительство ручается за безопасный проезд царской семьи в Англию и даже показывал мне эту телеграмму, держа ее в руках, вероятно, для доклада государю. Насколько помню, в тот же день, только позднее, я читал и копию телеграммы из Петрограда, сообщавшей, что временное правительство не встречает никаких препятствий для отъезда государя заграницу. Генерал Вильяме, как бы отвечал на мои собственные мысли, тоже находил, что с отъездом необходимо спешить, и что болезнь детей государя не должна служить препятствием. «От этих сумасшедших все возможно», сказал он.
   В этот день я ездил также один с государем к императрице и как и прошлый раз был оставлен обедать ее величеством.
   Государь был в этот день особенно бледен и задумчив. Ему было очень не по себе. Видимо, к тяжелому внутреннему состоянию прибавилось и физическое недомогание.
   Возвращаясь поздно от императрицы, разговор коснулся предполагаемого отбытия государя из Ставки, и я вынес впечатление, что его величество предполагал уже тогда уехать заграницу, но только не знал еще времени, когда будет возможность исполнить это намерение, не высказывая, впрочем, его определенно.
   Проводив государя на верх, я вернулся к себе.
   Началась новая ночь и новые мучения… Под утро, около 4 часов, когда я лежал с открытыми глазами, ко мне осторожно вошел Лукзен и, подавая мне телеграмму, сказал: «Вам, Анатолий Александрович, телеграмма из Гатчины, верно важная, что ночью доставили. Наверно от Ольги Карловны, как-то у нас там», с боязливой озабоченностью Добавил он, зажигая электричество. Телеграмма была действительно от жены. Она была кратка, но успокоительна и отправлена с Гатчинского дворцового телеграфа. Жена благодарила за уведомление, радовалась скорому свиданию, сообщала, что все они здоровы и думают обо мне. Радость наша, и моя и Лукзена, была громадная и, насколько Помню, я в первый раз заснул на час после этого дорогого известия.
   7-го марта, во вторник нам стало известно, что государь решил переехать в Царское Село на следующий день. Тогда же распространился слух, что Могилевский гарнизон постановил собраться на митинге на площади около губернаторского дома. Генерал Алексеев предупредил эту демонстрацию, назначив по тревоге сбор всех могилевских воинских частей, с церемониальным маршем, и назначенный митинг не состоялся.
   Вообще для довольно многочисленного Могилевского гарнизона развернувшиеся события были совершенно непонятны. Противоречивые и вздорные слухи, проникавшие из Петрограда, начинали их волновать, и во избежание дальнейших осложнений было предписано начальникам частей «разъяснить» нижним чинам сущность происшедшей перемены. В большинстве случаев эти разъяснения мало кого могли удовлетворить и оставляли за собою прежнее недоумение.
   В среду 8-го марта, день отбытия его величества из Ставки, нам утром выдали из управления дежурного генерала удостоверения личности, в которых было сказано, что «предъявитель, такой-то, назначен для сопровождения бывшего императора». Редакция эта меня очень возмутила, тем более, что в выдаче новых удостоверений мы вовсе не нуждались, имея при себе старые, полученные от военно-походной канцелярии его величества.
   В этот день утром государь прощался с чинами штаба, собранными в большом зале управления дежурного генерала.
   Всем было невообразимо тяжело: двое или трое упали в обморок, многие плакали. Государь говорил ясно, отчетливо, с глубоким сердечным волнением. Что говорил он – я не помню. Я только слышал звук его голоса и ничего не понимал…
   Как говорили, государь не мог кончить своих прощальных слов и сам, очень взволнованный, вышел из зала… Я вышел вслед за ним.
   Потом приходили наверх прощаться поодиночке все иностранные военные агенты… Даже сдержанный Вильяме вышел из кабинета государя глубоко растроганный. О Коанде, Жанене, Риккеле и Леонткевиче нечего и говорить: глаза их были полны слез. Серб Леонткевич сказал мне, что он «не мог удержаться и поцеловал руку русского царя за все то, что он сделал для славянства и для родной Сербии». Леонткевич долго не мог успокоиться и все повторял с отчаянием и вместе с тем с уверенностью: «Россия без царя… – это невозможно, этого никогда не будет»…
   В этот же день прибывший из Петрограда фельдъегерь привез вместе с другими бумагами и приказание временно командовавшего императорской главной квартирой, генерал-адъютанта Максимовича, объявлявшего, что из лиц государевой свиты только генералы преклонного возраста, согласно приказу нового военного министра Гучкова, могут, если пожелают, поДать в отставку, но что молодые не имеют права покидать службу до конца войны.
   Я был только, хотя и старый, но полковник сравнительно молодой и здоровый, и распоряжение это меня ставило в очень трудное положение, так как с первого же момента отречения я решил уйти в отставку, жить в деревне или даже уехать заграницу на все время владычества временного правительства.
   В какую-либо возможность продолжения войны, с уходом государя и при создавшемся хаосе междуцарствия, я, зная чувства деревни, совсем не верил, а сказанные мне так недавно слова его величества о том, что он хочет жить совершенно частным человеком, не давали мне возможности надеяться остаться при государе, тем более, что я и ранее не занимал никакой дворцовой должности.
   К тому же у меня были почти все человеческие недостатки, но, кажется, «способность навязываться» была наименее сильная из всех.
   Я знал, что это отрицательное качество было особенно нелюбимо и государем, но все же имел случай в один из самых последних дней высказать его величеству, что: «с ним я готов, куда угодно, хоть на край света».
   «Знаю, знаю, Мордвинов», с ударением, убежденно, но, как мне показалось, грустно, сказал мне тогда государь и глубоко задумался, а потом переменил разговор.
   До сих пор я слышу эту интонацию голоса моего государя, это убежденное «знаю, знаю». До сих пор эти дорогие слова наполняют меня непередаваемо волнующим чувством и, как сейчас, я вижу доброе лицо его величества, когда он сердечно и крепко обнял и поцеловал меня при нашем прощании…
   И до сих пор я мучительно теряюсь в догадках, почему он ничего больше не сказал. Смущало ли его, что я семейный, и он, по своей чуткой, душевной деликатности, не желал отделять меня от семьи, или он думал при этом о других, дольше служивших при ием, моих старших товарищах, или же и сам еще не знал, как сложится его дальнейшая Жизнь, и кого и сколько лиц ему можно будет оставить при себе. Или быть может у него сильнее укреплялось уже намерение «жить совершенно частным, простым человеком».
   Эти и другие бесчисленные предположения мелькали тогда в моих мыслях и не находили уверенного, успокоительного ответа….
   Время отъезда, а значит и конца моей очередной официальной службы при императоре, уже приближалось и я все настойчивее продолжал думать о неопределенных словах государя, невольно и эгоистично связывая с ними и будущее своей семьи. Мне было подчас очень совестно перед самим собою, что в такие дни меня могли тревожить такие мысли, но отделаться от них, как ни старался, я все же не мог. Они касались не меня одного, а моей семьи, также зависевшей от моей службы. Я жил на небольшое жалованье по чину полковника, а пожар, истребивший мой дом в деревне, еще больше затруднял положение.
   Вернувшись к себе в гостиницу, уложив вещи и не зная, что далее делать, я пошел в помещение иностранных представителей, с которыми мы, встречаясь почти ежедневно, успели сжиться, чтобы сделать им прощальный визит, а также и поблагодарить генерала Вильямса за его любезное уведомление моей жены, доставившее ей и мне столько облегчения.
   О генерале Вильямсе еще раньше, а в особенности в последние дни, я вынес впечатление, как о человеке долга, прямом, вдумчивом, далеком от всего мелкого, много знающем того, чего мы не знали, а главное любящем государя и очень беспокоющемся за его судьбу. Генерал Вильяме, видимо, не скрывал этих чувств и от своего правительства, что и послужило, как говорили потом, причиною его позднейшего отозвания из Ставки и замены более демократически настроенным генералом Бартером.
   Прощаясь с ним и на его вопрос о том, что я намерен теперь делать, я сказал, что официальная моя служба кончается, что проеду с его величеством до Царского Села, а что дальше будет – совершенно не знаю, так как в отставку запрещено подавать, а от строя я отвык. Поделился с ним и моими мыслями на счет продолжения войны, передал невольно и о неопределенных словах государя в ответ на мое заявление о моей преданности.
   «Нет, вам лучше оставаться здесь в ставке», кратко и с убеждением ответил мне Вильяме, «здесь вы даже будете гораздо полезнее его величеству, как его бывший адъютант».
   На мой протест и возражение, что можно ведь вернуться и потом – мои вещи уже были отправлены в поезд и я стремился повидать хоть на минуту мою семью – он, глядя мне прямо и значительно в глаза, и намекая, как я сейчас же почувствовал, на ожидающий меня в Петрограде арест, снова повторил: «Я вам уже сказал, что лучше оставаться здесь; другого совета я вам дать не могу… впрочем, делайте, как знаете» – уже довольно нетерпеливо и даже раздраженно добавил он.
   И все же я с советом генерала Вильямса внутри себя не соглашался, продолжал колебаться и не приходил ни к какому решению.
   В губернаторском доме, куда я направился, был полный хаос: внизу шла усиленная укладка дворцового имущества, стояли ящики, лежали свороченные ковры, суетилась прислуга. Я машинально поднялся на верх, вошел в пустое зало и увидел двери кабинета широко открытыми… государь был один, стоял в глубине комнаты, около письменного стола, и не торопливо, как мне показалось, спокойно собирал с него разные вещицы, видимо для укладки.
   «Спрошу у него самого, как лучше… скажу про свои сомнения, сейчас же, пока он один и не занят» – мелькнуло в моих мыслях, – «а вдруг это покажется лишним?», – но я уже входил в кабинет.
   «Что, Мордвинов», спросил государь.
   «Ваше величество», очень волнуясь и сбивчиво заговорил я, – «я только что был у генерала Вильямса, чтобы проститься с ним перед отъездом, и он мне настойчиво советует пока оставаться здесь… говорит даже, что это почему-то будет полезнее для вас… Ваше величество, ведь вы меня знаете… мои вещи уже в поезде, сам я не знаю теперь, как быть… как вы думаете, что будет лучше для вас… быть может вам действительно будут нужны когда-нибудь преданные люди, находящиеся здесь…
   – «Конечно, оставайтесь, Мордвинов», как мне показалось без колебаний и даже с ударением на слове «конечно» сказал государь, порывисто приблизился ко мне, обнял и крепко, крепко поцеловал…
   Через несколько минут я уже ехал с другими товарищами по свите на станцию к императорскому поезду, куда еще раньше уехал с вещами Лукзен… Я был весь под впечатлением моего свидания с государем и трудно было успокоиться. О, если бы я тогда почувствовал, мог уловить хотя бы ничтожное колебание в его словах…
   Лукзен еще больше расстраивал меня своими уговорами: «Съездите хоть на денек домой… успокойте Ольгу Карловну и дочку, а то они будут очень уж убиваться»…
   Императорский поезд уже стоял на станции, недалеко от него находился и поезд вдовствующей императрицы, которая тоже намеревалась уехать в тот же день. Государя ожидали на вокзале не раньше, как через полчаса, и меня сейчас же потянуло проститься и с государыней.
   Я любил императрицу Марию Феодоровну, любил ее за то, что она издавна тепло относилась к отцу моей жены, ко всей моей семье и ко мне самому… любил ее не только, как супругу чтимого мною императора Алекасандра III, но и как глубоко страдающую женщину, на хрупкие плечи которой столько раз ложилось непосильное горе…
   «Кто знает, увижу ли я ее еще когда-нибудь», шевельнулось в моих мыслях, – «а может быть я буду еще для чего-нибудь ей теперь же нужен» и я вошел в ее вагон.
   О мне доложили и ее величество сейчас же меня приняла. Государыня была одна и, когда я вошел, писала что-то в книжечке-дневнике, как мне показалось. Не помню точно, в каких выражениях я объяснил ей, что пришел проститься, что вынужден на неопределенное время остаться здесь, и, передав ей свой разговор с генералом Вильямсом, спросил: «Ваше величество, как вы думаете об этом, что лучше; генерала Вильямса я уважаю, но все же знаю недостаточно близко, хотя и чувствую, что он любит государя».
   – «Конечно, да» – ответила императрица – «он настоящий джентльмен и очень любит государя».
   – «Ваше величество» – закончил я – «я остаюсь здесь, не знаю насколько, но убедите государя возможно скорее уехать заграницу, пока временное правительство тому не препятствует. Это тоже советует и генерал Вильяме. Несмотря на болезнь великих княжен это возможно… ведь возят в поездах даже тяжело раненых…
   Я не помню, что ответила на это государыня, кажется даже промолчала, но почему то вынес впечатление, что так и будет…
   Вскоре прибыл на вокзал государь. Мы, свита, завтракали отдельно в императорском поезде, а его величество оставался очень долго в поезде у государыни. Затем мы все ходили прощаться с ее величеством и вернулись к себе в вагон. Помню, что я взял себе на память о дорогом минувшем прошлом простое, уже никому не нужное деревянное кольцо от салфетки, на котором было выжжено мое имя, и написал, для отсылки с Лукзеном, отправлявшимся с моими вещами в поезде, короткую записку жене, а на словах просил своего старика не тревожить жену излишними намеками и предположениями о моем аресте[14].
   Не помню, кто из чинов штаба, собравшихся на проводы, показал мне снова телеграмму князя Львова, адресованную генералу Алексееву. Эта телеграмма гласила: «Временное правительство постановило предоставить бывшему императору беспрепятственный проезд для пребывания в Царском Селе и для дальнейшего следования на Мурманск». Телеграмма эта очень всех нас успокоила.
   Тут распространился слух, что какие-то представители временного правительства прибыли в Могилев, чтобы сопровождать поезд государя и якобы оберегать его путь от всяких случайностей.
   Хотя и немного смущенно, они все же разыгрывали роль начальства, приказали прицепить свой вагон к императорскому поезду и не позволили офицеру конвоя сопровождать поезд. Графу Граббе с трудом удалось устроить туда лишь трех ординарцев урядников…
   Я видел лишь издали этих трех-четырех делегатов на рельсах среди вагонов, о чем-то совещавшихся. Фигуры их, не то зажиточных мастеровых, не то захудалых провинциальных чиновников вызывали во мне, обыкновенно никогда не обращавшего никакого внимания на внешность, какое-то гадливое отвращение.
   Как оказалось, они рассматривали список сопровождавших и запретили почему-то адмиралу К. Д. Нилову следовать в поезде…
   – «Вот до чего мы дожили» – вырвалось у меня в обращении к генералу Алексееву, пришедшему проводить государя и стоявшему рядом со мною в коридоре вагона его величества.
   – «Это все равно должно было случиться» – после краткого раздумья, но уверенно, возразил он мне – «если не теперь, то случилось бы потом не позднее, как через два года».

Ген. Н. В РУЗСКИЙ.

а) Беседа с журналистом В. Самойловым об отречении Николая II.
   – Ваше высокопревосходительство, – обратился каш корреспондент к генералу Рузскому, – мы имеем сведения, что свободная Россия обязана вам предотвращением ужасного кровопролития, которое готовил народу низложенный царь. Говорят, что Николай II приехал к вам с целью убедить вас, чтобы вы послали на восставшую столицу несколько корпусов.
   Генерал Рузский улыбнулся и заметил:
   – Если уже говорить об услуге, оказанной мною революции, то она даже больше той, о которой вы принесли мне сенсационную весть.
   Корпусов для усмирения революции отрешившийся от престола царь мне не предлагал посылать по той простой причине, что я убедил его отречься от престола в тот момент, когда для него самого ясна стала неисправимость положения.
   Я расскажу вам подробно весь ход событий, сопровождавший отречение царя. Я знал 28 февраля, из телеграмм из Ставки, что царь собирается в Царское Село. Поэтому цля меня совершенной неожиданностью была полученная мною в ночь на 1-е марта телеграмма с извещением, что литерный поезд направился из Бологого через Дно в Псков. Поезд должен был прибыть вечером 1-го числа, часов около 8-ми. Я выехал на станцию для встречи, причем распорядился, чтобы прибытие царя прошло незаметно. Поезд прибыл в 8 час. вечера. С первых же слов бывшего царя я убедился, что он в курсе всех событий. Во всяком случае, он знал больше того, что мне самому было известно. Несмотря на то, что Псков находится всего в 7 – 8-ми часах пути от Петрограда, до меня доходили смутные известия о происходивших в Петрограде событиях. Кроме телеграммы Родзянко, полученной 27-го февраля, с просьбой обратиться к царю, я от Исполнительного Комитета Государственной Думы до приезда царя решительно никаких уведомлений не получал.