Мысль об отречении созревала в умах и сердцах как-то сама по себе. Она росла из ненависти к монарху, не говоря о всех прочих чувствах, которыми день и ночь хлестала нам в лицо революционная толпа. На третий день революции вопрос о том, может ли царствовать дальше государь, которому безнаказанно брошены в лицо все оскорбления, был уже, очевидно, решен в глубине души каждого из нас.
   Обрывчатые разговоры были то с тем, то с другим. Но я не помню, чтобы этот вопрос обсуждался Комитетом Государственной Думы, как таковым. Он был решен в последнюю минуту.
   В эту ночь он вспыхивал несколько раз по поводу этих узеньких ленточек, которые сворачивал в руках Родзянко, читая. Ужасные ленточки! Эти ленточки были нитью, связывавшей нас с армией, с той армией, о которой мы столько заботились, для которой мы пошли на все… Ведь смысл похода на правительство с 1915 года был один: чтобы армия сохранилась, чтобы армия дралась… И вот теперь по этим ленточками надо было решить, как поступить… Что для нее сделать?..
 
* * *
   Кажется, в четвертом часу ночи вторично приехал Гучков. Он был сильно расстроен. Только что рядом с ним в автомобиле убили князя Вяземского. Из каких-то казарм обстреляли «офицера».
 
* * *
   И тут собственно это и решилось. Нас было в это время неполный состав. Были – Родзянко, Милюков, я – остальных не помню… Но помню, что ни Керенского, ни Чхеидзе не было. Мы были в своем кругу. И потому Гучков говорил совершенно свободно. Он сказал приблизительно следующее:
   – Надо принять какое-нибудь решение. Положение ухудшается с каждой минутой. Вяземского убили только потому, что он офицер… То же самое происходит, конечно, и в других местах… А если не происходит этой ночью, то произойдет завтра… Идучи сюда, я видел много офицеров в разных комнатах Государственной Думы: они просто спрятались сюда… Они боятся за свою жизнь… Они умоляют спасти их… Надо на что-нибудь решиться… На что-то большое, что могло бы произвести впечатление… что дало бы исход… что могло бы вывести из ужасного положения с наименьшими потерями… В этом хаосе, во всем, что делается, надо прежде всего думать о том, чтобы спасти монархию… Без монархии Россия не может жить… Но. видимо, нынешнему государю царствовать больше нельзя… Высочайшее повеление от его лица – уже не повеление: его не исполнят… Если это так, то можем ли мы спокойно и безучастно дожидаться той минуты, когда весь этот революционный сброд начнет сам искать выхода… И сам расправится с монархией… Меж тем, это неизбежно будет, если мы выпустим инициативу из наших рук.
   Родзянко сказал:
   – Я должен был сегодня утром ехать к государю… Но меня не пустили… Они объявили мне, что не пустят поезда, и требовали, чтобы я ехал с Чхеидзе и батальоном солдат.
   – Я это знаю, – сказал Гучков, – поэтому действовать надо иначе… Надо действовать тайно и быстро, никого не спрашивая… ни с кем не советуясь… Если мы сделаем по соглашению с «ними», то это непременно будет наименее выгодно для нас… Надо поставить их перед свершившимся фактом… Надо дать России нового государя… Надо под этим новым знаменем собрать то, что можно собрать… для отпора… Для этого надо действовать быстро и решительно…
   – То есть – точнее? Что вы предполагаете сделать?
   – Я предлагаю немедленно ехать к государю и привезти отречение в пользу наследника…
   Родзянко сказал:
   – Рузский телеграфировал мне, что он уже говорил об этом с государем… Алексеев запросил главнокомандующих фронтами о том же. Ответы ожидаются…
   – Я думаю, надо ехать, – сказал Гучков. – Если вы согласны и если вы меня уполномачиваете, я поеду… Но мне бы хотелось, чтобы поехал еще кто-нибудь…
   Мы переглянулись. Произошла пауза, после которой я сказал:
   – Я поеду с вами…
   Мы обменялись еще всего несколькими словами. Я постарался уточнить: Комитет Государственной Думы признает единственным выходом в данном положении отречение государя императора, поручает нам двоим доложить об этом его величеству и, в случае его согласия, поручает привезти текст отречения в Петроград. Отречение должно произойти в пользу наследника цесаревича Алексея Николаевича. Мы должны ехать вдвоем, в полной тайне.
   Я отлично понимал, почему я еду. Я чувствовал, что отречение случится неизбежно, и чувствовал, что невозможно поставить государя лицом к лицу с «Чхеидзе»… Отречение должно быть передано в руки монархистов и ради спасения монархии.
   Кроме того, было еще другое соображение. Я знал, что офицеров будут убивать именно за то, что они монархисты, за то, что они захотят исполнить свой долг присяги царствующему императору до конца. Это, конечно, относится к лучшим офицерам. Худшие приспособятся. И вот для этих лучших надо было, чтобы сам государь освободил их от присяги, от обязанности повиноваться ему. Он только один мог спасти настоящих офицеров, которые нужны были как никогда. Я знал, что в случае отречения… революции как бы не будет. Государь отречется от престола по собственному желанию, власть перейдет к регенту, который назначит новое правительство. Государственная Дума, подчинившаяся указу о роспуске и подхватившая власть только потому, что старые министры разбежались, – передаст эту власть новому правительству. Юридически революции не будет.
   Я не знал, удастся ли этот план при наличии Гиммеров, Нахамкесов и приказ № 1. Но, во всяком случае, он представлялся мне единственным. Для всякого иного нужна была реальная сила. Нужны были немедленно повинующиеся нам штыки, а таковых-то именно и не было…
 
* * *
   В пятом часу ночи мы сели с Гучковым в автомобиль, который по мрачной Шпалерной, где нас останавливали какие-то посты и заставы, и по неузнаваемой чужой Сергиевской довез нас до квартиры Гучкова. Там А. И. набросал несколько слов.
   Этот текст был составлен слабо, а я совершенно был неспособен его улучшить, ибо все силы были на исходе.
   2-е марта 1917 г. Во Пскове.
   Чуть серело, когда мы подъехали к вокзалу. Очевидно, революционный народ, утомленный подвигами вчерашнего дня, еще спал. На вокзале было пусто.
   Мы прошли к начальнику станции. Александр Иванович сказал ему:
   – Я – Гучков… Нам совершенно необходимо по важнейшему государственному делу ехать во Псков… Прикажите подать нам поезд…
   Начальник станции сказал: «слушаюсь», и через двадцать минут поезд был подан.
   Это был паровоз и один вагон с салоном и со спальнями. В окна замелькал серый день. Мы, наконец, были одни, вырвавшись из этого ужасного человеческого круговорота, который держал нас в своем липком веществе в течение трех суток. И впервые значение того, что мы делаем, стало передо мной, если не во всей своей колоссальной огромности, которую в то время не мог охватить никакой человеческий ум, то, по крайней мере, в рамках доступности…
   Тот роковой путь, который привел меня и таких, как я, к этому дню 2 марта, бежал в моих мыслях так же, как эта унылая лента железнодорожных пейзажей, там, за окнами вагона… День за днем наматывался этот клубок… В нем были этапы, как здесь – станции… Но были эти «станции» моего пути далеко не так безрадостны, как вот эти, мимо которых мы сейчас проносились…
 
* * *
   Станции проносились мимо нас… Иногда мы останавливались… Помню, что А. И. Гучков иногда говорил краткие речи с площадки вагона… это потому, что иначе нельзя было… На перронах стояла толпа, которая все знала… То-есть она знала, что мы едем к царю… И с ней надо было говорить…
 
* * *
   Не помню, на какой станции нас соединили прямым проводом с генерал-адъютантом Николаем Иудовичем Ивановым. Он был, кажется, в Гатчине. Он сообщил нам, что по приказанию государя накануне, или еще 28 числа, выехал по направлению к Петрограду… Ему было приказано усмирить бунт… Для этого, не входя в Петроград, он должен был подождать две дивизии, которые были сняты с фронта и направлялись в его распоряжение… В качестве, так сказать, верного кулака ему было дано два батальона георгиев-цев, составляющих личную охрану государя. С ними он шел до Гатчины… И ждал… В это время кто-то успел разобрать рельсы, так что он, в сущности, отрезан от Петрограда… Он ничего не может сделать, потому что явились «агитаторы», и георгиевцы уже разложились… На них нельзя положиться… Они больше не повинуются… Старик стремился повидаться с нами, чтобы решить, что делать…
   Но надо было спешить… Мы ограничились этим телеграфным разговором…
   Все же мы ехали очень долго… Мы мало говорили с А. И. Усталость брала свое… Мы ехали, как обреченные… Как все самые большие вещи в жизни человека, и это совершалось не при полном блеске сознания… Так надо было… Мы бросились на этот путь, потому, что всюду была глухая стена… Здесь, казалось, просвет… Здесь было «может быть»… А всюду кругом было – «оставь надежду»…
 
* * *
   Разве переходы монаршей власти из рук одного монарха к другому не спасали Россию? Сколько раз это было…
 
* * *
   В 10 час. вечера мы приехали. Поезд стал. Вышли на площадку. Голубоватые фонари освещали рельсы. Через несколько путей стоял освещенный поезд… Мы поняли, что это императорский…
   Сейчас же кто-то подошел…
   – Государь ждет вас…
   И повел нас через рельсы. Значит, сейчас все это произойдет. И нельзя отвратить?
   Нет, нельзя… Так надо… Нет выхода… Мы пошли, как идут люди на все самое страшное, – не совсем понимая… Иначе не пошли бы…
   Но меня мучила еще одна мысль, совсем глупая…
   Мне было неприятно, что я являюсь к государю небритый, в смятом воротничке, в пиджаке…
   С нас сняли верхнее платье. Мы вошли в вагон.
   Это был большой вагон-гостиная. Зеленый шелк по стенам… Несколько столов… Старый, худой, высокий желтовато-седой генерал с аксельбантами…
   Это был барон Фредерике…
   – Государь император сейчас выйдет… Его величество в другом вагоне…
   Стало еще безотраднее и тяжелее…
   В дверях появился государь… Он был в серой черкеске… Я не ожидал его увидеть таким…
   Лицо?
   Оно было спокойно…
   Мы поклонились. Государь поздоровался с нами, подав руку. Движение это было скорее дружелюбно…
   – А Николай Владимирович?
   Кто-то сказал, что генерал Рузский просил доложить, что он немного опоздает.
   – Так мы начнем без него.
   Жестом государь пригласил нас сесть… Государь занял место по одну сторону маленького четырехугольного столика, придвинутого к зеленой шелковой стене. По другую сторону столика сел Гучков. Я – рядом с Гучковым, наискось от государя. Против царя был барон Фредерике…
   Говорил Гучков. И очень волновался. Он говорил, очевидно, хорошо продуманные слова, но с трудом справлялся с волнением. Он говорил негладко… и глухо.
   Государь сидел, опершись слегка о шелковую стену, и смотрел перед собой. Лицо его было совершенно спокойно и непроницаемо.
   Я не спускал с него глаз. Он изменился сильно с тех пор… Похудел… Но не в этом было дело… А дело было в том, что вокруг голубых глаз кожа была коричневая и вся разрисованная белыми черточками морщин. И в это мгновение я почувствовал, что эта коричневая кожа с морщинками, что это маска, что это не настоящее лицо государя, и что настоящее, может быть, редко кто видел, может быть, иные никогда, ни разу не видели… А я видел тогда, в тот первый день, когда я видел его в первый раз, когда он сказал мне:
   – Оно и понятно… Национальные чувства на западе России сильнее… Будем надеяться, что они передадутся и на восток…
   Да, они передались. Западная Россия заразила восточную национальными чувствами. Но восток заразил запад… властиборством.
   И вот результат… Гучков – депутат Москвы, и я, представитель Киева – мы здесь… Спасаем монархию через отречение… А Петроград?
   Гучков говорил о том, что происходит в Петрограде. Он немного овладел собой… Он говорил (у него была эта привычка), слегка прикрывая лоб рукой, как бы для того, чтобы сосредоточиться. Он не смотрел на государя, а говорил, как бы обращаясь к какому-то внутреннему лицу, в нем же, Гучкове, сидящему. Как будто бы совести своей говорил.
   Он говорил правду, ничего не преувеличивая и ничего не утаивая. Он говорил то, что мы все видели в Петрограде. Другого он не мог сказать. Что делалось в России, мы не знали. Нас раздавил Петроград, а не Россия…
   Государь смотрел прямо перед собой, спокойно, совершенно непроницаемо. Единственное, что, мне казалось, можно было угадать в его лице:
   – Эта длинная речь – лишняя.
   В это время вошел генерал Рузский. Он поклонился государю и, не прерывая речи Гучкова, занял место между бароном Фредериксом и мною… В эту же минуту, кажется, я заметил, что в углу комнаты сидит еще один генерал, волосами черный с белыми погонами… Это был генерал Данилов…
   Гучков снова заволновался. Он подошел к тому, что может быть единственным выходом из положения было бы отречение от престола.
   Генерал Рузский наклонился ко мне и стал шептать:
   – По шоссе из Петрограда движутся сюда вооруженные грузовики… Неужели же ваши?.. Из Государственной Думы?
   Меня это предположение оскорбило. Я ответил шопо-том, но резко:
   – Как это вам могло притти в голову? Он понял.
   – Ну, слава богу, – простите… Я приказал их задержать.
   Гучков продолжал говорить об отречении… Генерал Рузский прошептал мне:
   – Это дело решенное… Вчера был трудный день… Буря была…
   – … И, помолясь богу… – говорил Гучков.
   При этих словах по лицу государя впервые пробежало что-то… Он повернул голову и посмотрел на Гучкова с таким видом, который как бы выражал:
   – Этого можно было бы и не говорить…
 
* * *
   Гучков окончил. Государь ответил. После взволнованных слов А. И., голос его звучал спокойно, просто и точно. Только акцент был немножко чужой – гвардейский:
   – Я принял решение отречься от престола… До трех часов сегодняшнего дня я думал, что могу отречься в пользу сына, Алексея… Но к этому времени я переменил решение в пользу брата Михаила… Надеюсь, вы поймете чувства отца…
   Последнюю фразу он сказал тише…
 
* * *
   К этому мы не были готовы. Кажется, А. И. пробовал представить некоторые возражения… Кажется, я просил четверть часа – посоветоваться с Гучковым… Но это почему-то не вышло… И мы согласились, если это можно назвать согласием, тут же… Но за это время сколько мыслей пронеслось, обгоняя одна другую…
   Во-первых, как мы могли «не согласиться?»… Мы приехали сказать царю мнение Комитета Государственной Думы… Это мнение совпало с решением его собственным… а если бы не совпало? Что мы могли бы сделать? Мы уехали бы обратно, если бы нас отпустили… Ибо мы ведь не вступали на путь «тайного насилия», которое практиковалось в XVIII веке и в начале Х1Х-го… Решение царя совпало в главном… Но разошлось в частностях… Алексей или Михаил перед основным фактом – отречением – все же была частность. Допустим, на эту частность мы бы «не согласились»… Каков результат? Прибавился бы только один лишний повод к неудовольствию. Государь передал престол «вопреки желанию Государственной Думы»… И положение нового государя было бы подорвано.
   Кроме того, каждый миг был дорог. И не только потому, что по шоссе движутся вооруженные грузовики, которых мы достаточно насмотрелись в Петрограде, и знали, что это такое, и которые генерал Рузский приказал остановить (но остановят ли?), но еще и вот почему: с каждой минутой революционный сброд в Петрограде становится наглее, и, следовательно, требования его будут расти. Может быть, сейчас еще можно спасти монархию, но надо думать и о том. чтобы спасти хотя бы жизнь членам династии.
   Если придется отрекаться и следующему, – то ведь Михаил может отречься от престола…
   Но малолетний наследник не может отречься – его отречение недействительно.
   И тогда что они сделают, эти вооруженные грузовики, движущиеся по всем дорогам?
   Наверное, и в Царское Село летят – проклятые…
   И сделались у меня:
   «Мальчики кровавые в глазах»…
 
* * *
   А кроме того…
   Если что может еще утишить волны, – это если новый государь воцарится, присягнув конституции… Михаил может присягнуть. Малолетний Алексей – нет…
 
* * *
   А кроме того…
   Если здесь есть юридическая неправильность… Если государь не может отрекаться в пользу брата… Пусть будет неправильность!.. Может быть, этим выиграется время… Некоторое время будет править Михаил, а потом, когда все угомонится, выяснится, что он не может царствовать, и престол перейдет к Алексею Николаевичу…
 
* * *
   Все это, перебивая одно другое, пронеслось, как бывает в такие минуты… Как будто не я думал, а кто-то другой за меня, более быстро соображающий…
   И мы «согласились»…
 
* * *
   Государь встал… Все поднялись…
   Гучков передал государю «набросок». Государь взял его и вышел.
 
* * *
   Когда государь вышел, генерал, который сидел в углу и который оказался Юрием Даниловым, подошел к Гучкову. Они были раньше знакомы.
   – Не вызовет ли отречение в пользу Михаила Александровича впоследствии крупных осложнений в виду того, что такой порядок не предусмотрен законом о престолонаследии?
   Гучков, занятый разговором с бароном Фредериксом, познакомил генерала Данилова со мною, и я ответил на этот вопрос. И тут мне пришло в голову еще одно соображение, говорящее за отречение в пользу Михаила Александровича.
   – Отречение в пользу Михаила Александровича не соответствует закону о престолонаследии. Но нельзя не видеть, что этот выход имеет при данных обстоятельствах серьезные удобства. Ибо, если на престол взойдет малолетний Алексей, то придется решать очень трудный вопрос, останутся ли родители при нем, или им придется разлучиться. В первом случае, т. – е. если родители останутся в России, отречение будет в глазах тех, кого оно интересует, как бы фиктивным… В особенности это касается императрицы… Будут говорить, что она так же правит при сыне, как при муже… При том отношении, какое сейчас к ней, – это привело бы к самым невозможным затруднениям. Если же разлучить малолетнего государя с родителями, то, не говоря о трудности этого дела, это может очень вредно отразиться на нем. На троне будет подрастать юноша, ненавидящий все окружающее, как тюремщиков, отнявших у него отца и мать»… При болезненности ребенка это будет чувствоваться особенно остро.
 
* * *
   Барон Фредерике был очень огорчен, узнав, что его дом в Петрограде горит. Он беспокоился о баронессе, но мы сказали, что баронесса в безопасности…
 
* * *
   Через некоторое время государь вошел снова. Он протянул Гучкову бумагу, сказав:
   – Вот текст…
   Это были две или три четвертушки – такие, какие, очевидно, употреблялись в Ставке для телеграфных бланков. Но текст был написан на пишущей машинке.
   Я стал пробегать его глазами, и волнение, и боль и еще что-то сжало сердце, которое, казалось, за эти дни уже лишилось способности что-нибудь чувствовать… Текст был написан теми удивительными словами, которые теперь все знают…
 
* * *
   Каким жалким показался мне набросок, который мы привезли. Государь принес его и положил на стол.
 
* * *
   К тексту отречения нечего было прибавить… Во всем этом ужасе на мгновение пробился светлый луч… Я вдруг почувствовал,, что с этой минуты жизнь государя в безопасности… Половина шипов, вонзившихся в сердце его подданных, вырывались этим лоскутком бумаги. Так благородны были эти прощальные слова… И так почувствовалось, что он так же, как и мы, а может быть гораздо больше, люби! Россию…
 
* * *
   Почувствовал ли государь, что мы растроганы, но обращение его с этой минуты стало как-то теплее…
   Но надо было делать дело до конца… Был один пункт, который меня тревожил… Я все думал о том, что, может быть, если Михаил Александрович прямо и до конца объявит «конституционный образ правления», ему легче будет удержаться на троне… Я сказал это государю… И просил его в том месте, где сказано: «… с представителями народа в законодательных учреждениях, на тех началах, кои будут ими установлены…» приписать: «принеся в том всенародную присягу».
   Государь сейчас же согласился.
   – Вы думаете, это нужно!
   И присев к столу, приписал карандашом: «принеся в том ненарушимую присягу».
   Он написал не «всенародную» а «ненарушимую», что, конечно, было стилистически гораздо правильнее.
   Это единственное изменение, которое было внесено.
* * *
   Затем я просил государя:
   – Ваше величество… Вы изволили сказать, что пришли к мысли об отречении в пользу великого князя Михаила Александровича сегодня в 3 часа дня. Было бы желательно, чтобы именно это время было обозначено здесь, ибо в эту минуту вы приняли решение…
 
* * *
   Я не хотел, чтобы когда-нибудь, кто-нибудь мог сказать, что манифест «вырван»… Я видел, что государь меня понял и, повидимому, это совершенно совпало и с его желанием, потому что он сейчас же согласился и написал: «2 марта, 15 часов», то-есть 3 часа дня… Часы показывали в это время начало двенадцатого ночи…
   Потом мы, не помню по чьей инициативе, начали говорить о верховном главнокомандующем и о председателе совета министров.
   Тут память мне изменяет. Я не помню, было ли написано назначение великого князя Николая Николаевича верховным главнокомандующим при нас, или же нам было сказано, что это уже сделано…
   Но я ясно помню, как государь написал при нас указ правительствующему сенату о назначении председателя совета министров…
   Это государь писал у другого столика и спросил:
   – Кого вы думаете?..
   Мы сказали: – князя Львова…
   Государь сказал какой-то особой интонацией, – я не могу этого передать:
   – Ах, – Львов? Хорошо – Львова… Он написал и подписал…
   Время, по моей же просьбе, было поставлено для действительности акта двумя часами раньше отречения, т. – е. 13 часов.
 
* * *
   Когда государь так легко согласился на назначение Львова, – я думал: «Господи, господи, ну не все ли равно – вот теперь пришлось это сделать – назначить этого человека «общественного доверия», когда все пропало… Отчего же нельзя это было сделать несколько раньше… Может быть, этого тогда бы и не было»…
 
* * *
   Государь встал… Мы как-то в эту минуту были с ним вдвоем в глубине вагона, а остальные были там – ближе к выходу… Государь посмотрел на меня и, может быть, прочел в моих глазах чувства, меня волновавшие, потому что взгляд его стал каким-то приглашающим высказать… И у меня вырвалось:
   – Ах, ваше величество… Если бы вы это сделали раньше, ну хоть до последнего созыва Думы, может быть, всего этого…
   Я не договорил…
   Государь посмотрел на меня как-то просто и сказал еще проще:
   – Вы думаете – обошлось бы?
 
* * *
   Обошлось бы. Теперь я этого не думаю. Было поздно, в особенности после убийства Распутина. Но если бы это было сделано осенью 1915 года, то-есть, после нашего великого отступления, – может быть и обошлось бы…
   Государь смотрел на меня, как будто бы ожидая, что я еще что-нибудь скажу. Я спросил:
   – Разрешите узнать, ваше величество, ваши личные планы? Ваше величество поедете в Царское?
   Государь ответил:
   – Нет… Я хочу сначала проехать в Ставку… проститься… А потом я хотел бы повидать матушку… Поэтому я думаю или проехать в Киев, или просить ее приехать ко мне… А потом – в Царское…
   Теперь, кажется, было уже все сделано. Часы показывали без двадцати минут двенадцать. Государь отпустил нас. Он подал нам руку, с тем характерным коротким движением головы, которое ему было свойственно. И было это движение, может быть, даже чуточку теплее, чем то, когда он нас встретил…
   Около часу ночи, а может быть двух, принесли второй экземпляр отречения. Оба экземпляра были подписаны государем. Их судьба, насколько я знаю, такова. Один экземпляр мы с Гучковым тогда же оставили генералу Рузскому. Этот экземпляр хранился у его начальника штаба, генерала Данилова. В апреле месяце 1917 года этот экземпляр был доставлен генералом Дэчиловым главе временного правительства князю Львову.
   Другой экземпляр мы повезли с Гучковым в Петроград. Впрочем, обгоняя нас, текст отречения побежал по прямому проводу и был известен в Петрограде ночью же…
   Мы выехали. В вагоне я заснул свинцовым сном. Ранним утром мы были в Петрограде…

А. И. ГУЧКОВ.
В царском поезде.

   … Для меня было ясно, что со старой властью мы расстались и сделали именно то, что должна была сделать Россия. Но для меня были не безразличны те формы, в которых происходил разрыв, и те формы, в которые облекалась новая власть. Я имел в виду этот переход от старого строя к новому произвести с возможным смягчением, мне хотелось поменьше жертв, поменьше кровавых счетов, во избежание смут и обострений на всю нашу последующую жизнь. К вопросу об отречении государя я стал близок не только в дни переворота, а задолго до этого. Когда я и некоторые мои друзья в предшествовавшие перевороту месяцы искали выхода из положения, мы полагали, что з каких-нибудь нормальных условиях, в смене состава правительства и обновлении его общественными деятелями, обладающими доверием страны, в этих условиях выхода найти нельзя, что надо итти решительно и круто, итти в сторону смены носителя верховной власти. На государе и государыне и тех,, кто неразрывно был связан с ними, на этих головах накопилось так много вины перед Россией, свойства их характеров не давали никакой надежды на возможность ввести их в здоровую политическую комбинацию; из всего этого для меня стало ясно, что государь должен покинуть престол. В этом направлении кое-что делалось до переворота, при помощи других сил и не тем путем, каким в конце концов пошли события, но эти попытки успеха не имели или, вернее, они настолько затянулись, что не привели ни к каким реальным результатам. Во всяком случае, самая мысль об отречении была мне настолько близка и родственна, что с первого момента, когда только-что выяснилось это шатание и потом развал власти, я и мои друзья сочли этот выход именно тем, чего следовало искать. Другое соображение, которое заставило меня на этом остановиться, состояло в том, что при учете сил, имевшихся на фронте и в стране, в случае, если бы не состоялось добровольного отречения, можно было опасаться гражданской войны или, по крайней мере, некоторых ее вспышек, новых жертв и затем всего того, что гражданская война несет за собой в последующей истории народов, – тех взаимных счетов, которые не скоро прекращаются. Гражданская война, сама по себе, – страшная вещь, а при условиях внешней войны, когда тем несомненным параличей, которым будет охвачен государственный организм, и, главным образом, организм армии, этим параличем пользуются наши противники для нанесения нам удара, при таких условиях гражданская война еще более опасна. Все эти соображения с самого первого момента с 27-го, 28-го февраля, привели меня к убеждению, что нужно, во что бы то ни стало, добиться отречения государя, и тогда же, в думском комитете, я поднял этот вопрос и настаивал на том, чтобы председатель думы Родзянко взял на себя эту задачу; мне казалось, что ему это как-раз по силам, потому что он своей персоной и авторитетом председателя государственной думы, мог произвести впечатление, в результате которого явилось бы добровольное сложение с себя верховной власти. Был момент, когда решено было, что Родзянко примет на себя эти миссию, но затем некоторые обстоятельства домешали. Тогда, 1-го марта в думском комитете, я заявил, что, будучи убежден в необходимости этого шага, я решил его предпринять во что бы то ни стало, и, если мне не будут даны полномочия от думского комитета, я готов сделать это за свой страх и риск, поеду, как политический деятель, как русский человек, и буду советовать и настаивать, чтобы этот шаг был сделан. Полномочия были мне даны, при чем вы знаете, как обрисовалась дальнейшая комбинация: государь отречется в пользу своего сына Алексея с регентом одного из великих князей, скорее всего, Михаила Александровича. Эта комбинация считалась людьми совещания благоприятной для России, как способ укрепления народного представительства в том смысле, что при малолетнем государе и при регенте, который, конечно бы, не пользовался, если не юридически, то морально всей властностью и авторитетом настоящего держателя верховной власти, народное представительство могло окрепнуть, и, как это было в Англии, в конце XVIII ст., так глубоко пустило бы свои корни, что дальнейшие бури были бы для него не опасны. Я знал, что со стороны некоторых kpjtob, стоящих на более крайнем фланге, чем думский «комитет, вопрос о добровольном отречении, вопрос о тех новых формах, в которые вылилась бы верховная власть в будущем, и вопрос о попытках воздействия на верховную власть встретят отрицательное отношение. Тем не менее, я и Шульгин, о котором я просил думский комитет, прося командировать его вместе со мной, чтобы он был свидетелем всех последующих событий, – мы выехали в Псков. В это время были получены сведения, что какие-то эшелоны двигаются к Петрограду. Это могло быть связано с именем Генерала Иванова, но меня это не особенно смущало, потому что я знал состояние и настроение армии, и был убежден, что какие-нибудь карательные экспедиции могли, конечно, привести к некоторому кровопролитию, но к восстановлению старой власти они уже не могли привести. В первые дни переворота я был глубоко убежден в том, что старой власти ничего другого не остается, как капитулировать, и что всякие попытки борьбы повели бы только к тяжелым жертвам. Я телеграфировал в Псков генералу Рузскому, о том, что еду; но чтобы на телеграфе не знали цели моей поездки, я пояснил, что еду для переговоров по важному делу, не упоминая, с кем эти переговоры должны были вестись. Затем, послал по дороге телеграмму генералу Иванову, так как желал встретить его по пути и уговорить не принимать никаких попыток к приводу войск в Петроград. Генерала Иванова мне не удалось тогда увидеть, хотя дорогой пришлось несколько раз обмениваться телеграммами; он хотел где-то меня перехватить, но не успел, а вечером, 2-го марта, мы приехали в Псков. На вокзале меня встретил какой-то полковник и попросил в вагон государя. Я хотел сначала повидать генерала Рузского, для того, чтобы немножко ознакомиться с настроением, которое господствовало в Пскове, узнать, какого рода аргументацию следовало успешнее применить, но полковник очень настойчиво передал желание государя, чтобы я непосредственно прошел к нему. Мы с Шульгиным направились в царский поезд.