Генерал Алексеев понял свою ошибку ровно через семь часов после подписания государем акта отречения.
   Уже в 7 час. утра 3-го марта Алексеев разослал новую циркулярную телеграмму, в которой сознавал, что «на Родзянку левые партии и рабочие депутаты оказывают мощное давление и в сообщениях Родзянко нет откровенности и искренности».
   На основании одного такого сообщения Родзянко, генерал Алексеев решил 24 часа перед тем свести русского царя с престола.
   Теперь Алексееву стали ясны и цели «господствующих над Председателем Государственной Думы партий». Стало ясно и «отсутствие единодушия Государственной Думы и влияние левых партий, усиленных Советами рабочих депутатов».
   Генерал Алексеев прозрел и увидел «грозную опасность расстройства боеспособности армии бороться с внешним врагом» и перспективу гибели России.
   Он теперь уже считал, что «основные мотивы Родзянко не верны», не желал быть поставленным перед «совершившимся фактом», не желал капитулировать перед крайними левыми элементами и предлагал созыв совещания главнокомандующих, для объявления воли армии правительству.
   Что же случилось за эту несчастную ночь? Что показало генералу Алексееву, что он совершил непоправимую ошибку, не поддержав своего государя.
   В пятом часу утра Родзянко и князь Львов вызвали к аппарату Рузского и объявили ему, что нельзя опубликовывать манифеста об отречении в пользу великого князя Михаила Александровича, пока они этого не разрешат сделать – государь опять поступил не по указке Родзянко, отрекшись и за сына, а для успокоения России царствование Михаила Александровича «абсолютно не приемлемо». Рузский был удивлен, но согласился сделать возможное, т. – е. приостановить распубликование и выразил сожаление, что Гучков и Шульгин не знали, что для России «абсолютно неприемлемо». Родзянко пытался объяснить это невиданным бунтом («а кто раньше видел», отметил, перечитывая ленту, Рузский). Этот бунт сделан гарнизоном, который сам Родзянко уже не считает солдатами, а «взятыми от сохи мужиками, которые кричат «Земли и Воли», «долой династию «долой офицеров». И с этой толпой Родзянко и князь Льве переговариваются и ей подчиняются, считая ее мнение у» за мнение всей России. И что для этой толпы «абсолютно не приемлемо», то «абсолютно неприемлемо» и для гордого Временного Правительства, составленного из людей, коим «верит вся Россия». Родзянко, однако, «вполне уверен», что если теперь и великий князь Михаил Александрович отречется, то все пойдет прекрасно. До окончания войны будет действовать Верховный Совет и Временное Правительство, несомненно произойдет подъем патриотического чувства, все заработает в усиленном темпе, и победа может быть обеспечена.
   Все эти слова показались Рузскому просто нелепыми, как, это отметил на ленте, перечитывая ее. «Если бог захочет наказать, то прежде всего разум отнимет», – прибавил еще Рузский. Во время разговора, он испытывал то же чувство и нашел, что люди, взявшиеся возглавить революцию, были даже не осведомлены о настроении населения. (Это видно из его пометки на ленте: «когда Петроград был в моем ведении, я знал настроение народа»).
   При таких обстоятельствах Рузский решил дать князю Львову и Родзянко, в их беспомощности, хоть практические указания, как и с кем сноситься далее, ибо сам с уходом императорского поезда, уже становился опять в положение лишь главнокомандующего одного из фронтов.
   Родзянко обещает все исполнить, но главное, беспокоится, как бы манифест не «прорвался в народ». В конце разговор принимает прямо анекдотичный оттенок: на вопрос Рузского, верно ли он понял намеченный порядок Верховного государственного правления, Родзянко поясняет: «Верховный Совет, ответственное Министерство, действие законодательных палат до решения вопроса о конституции в Учредительном собрании». Рузский спрашивает, «кто во главе Верховного Совета». Родзянко отвечает: «Я ошибся, не Верховный Совет, а Временный Комитет Государственной Думы под моим председательством». Рузский понял. Он заканчивает разговор сразу словами: «Хорошо, до свидания» и просьбой не забыть, что дальнейшие переговоры надо вести со Ставкой, а ему только сообщать о ходе дел.
   Этот классический второй разговор был также, как и имевший место в предшествующую ночь, тотчас передан в Ставку. Этот разговор, увы, поздно выяснил в Ставке, как она поторопилась.
   Едва ушел к Двинску императорский поезд с отрекшимся императором и к Петрограду поезд с Гучковым и Шульгиным, едва князь Львов и Родзянко узнали текст высочайшего манифеста, как он уже оказался «абсолютно неприемлемым» и его надо было скрыть. Отречение, которое должно было спасти порядок в России, оказалось недостаточным для людей, вообразивших себя способными управлять Россией, справиться с им-же вызванной революцией и вести победоносную войну. Безвластие теперь действительно наступило. Это была уже не анархия, что проявилась в уличной толпе, это была анархия в точном значении слова – власти вовсе не было. Ничто «не заработало в усиленном темпе», кроме машины, углублявшей революцию, не наступило «быстрого успокоения», не произошло подъема патриотического чувства и решительная победа не оказалась обеспеченной, как это обещали князь Львов и Родзянко в ночь на 3-ье марта.
   Генерал Алексеев в своей телеграмме (№ 34) сделал намек на необходимость взять власть в руки совещания главнокомандующих, но, как выяснил ему в своем ответе (№ 35) Рузский, это явилось бы попыткой несвоевременной и уже несомненно привело к междоусобице. Рузский теперь уже предложил Алексееву настаивать на объявлении манифеста и на полном контакте Начальника штаба Верховного главнокомандующего с правительством, желая продолжать действовать легальными путями, и предвидел, что из совещания могла образоваться еще одна власть, которая несомненно оказалась бы в конфликте не только с Советами, но и с Временным Комитетом Государственной Думы.
   Одновременно Рузский посылает телеграмму командующим армиями Северного фронта, ориентируя их в создавшейся обстановке.
   В Ставке вторые сутки царила растерянность и начались недоразумения по вопросу об опубликовании и неопубликовании обоих манифестов (государя и великого князя Mихайла Александровича) и приказа нового верховного главнокомандующего. И в штабе северного фронта и в штаб западного фронта, просили разъяснения. Весь разговор, изложенный в этом документе, отражает как в зеркале путаницу, суету, спешку в ставке. Главнокомандующие уже сбиты сами с толку и не успеет Ставка принять одно решение, как обстановка в столице требует принятия нового. Генерал Данилов смущен всеми противоречиями в важнейших документах и считает долгом отметить, для доклада М. Н. Алексееву, насколько опасно такие несверенные и несогласованные документы объявлять, несомненно взволнованным событиями войскам.
   Вслед за этими первыми, не особенно приятными сношениями между Ставкой и штабом Рузского, наступает период все усиливающихся разногласий. Уж 5-го марта Ставка предлагает ряд мер для охранения армии от пропаганды из недр столичного Совета и для прекращения начавшихся в фронтовых и тыловых районах убийств офицеров. Рузский эти меры уже принял, но не ожидает от них успех и просит Ставку снестись с правительством, чтобы оно и Совет рабочих депутатов осудили выступление против вооруженных команд и офицеров. Рузский не знал, что революция уже была правительством объявлена «великою и бескровною», а все жертвы эксцессов толпы надлежало во имя идеалов свободы замалчивать и скрывать.
   Рузский уже видит, что обещанного Родзянкой подъема духа и наступления успокоения нет. Наоборот, части волнуются, офицеры гибнут на фронте и в тылу от русских пуль и штыков, но он еще надеется, что правительство пользуется доверием народным и, не допуская мысли дать на фронте врагам и союзникам зрелища междуусобных сражений, предлагает вызвать авторитетных правительственных комиссаров для успокоения войск. Мера, чреватая печальными последствиями. Рузский объяснил ее принятие тем, что офицерство само слишком взволновано и сбито с толку, чтобы спокойно и объективно разъяснять солдатам положение, и искал лиц – очевидцев, лиц гражданских, которые выяснили бы, что раз все. офицерство подчинилось новому правительству, то нет оснований его подозревать в стремлении ему изменить.
   В ночь на 6-е марта, генерал Рузский обращается с телеграммой к генералу Алексееву, Гучкову, Керенскому и князю Львову, указывает на безобразное явление ареста и обезоружения офицеров и, выясняя грозное значение этих явлений, требует немедленного и «авторитетного разъяснения недопустимости сего центральной властью», без чего развал неизбежен.
   На все свои ходатайства Рузский не получает ответа и вместо того на фронт летят знаменитые приказы Совета солдатских и рабочих депутатов и прибывают агитационные делегации и депутации. 18 марта Рузский еще раз говорит с Родзянко, желая выяснить, что делается в столице и что делает Временный Комитет Государственной Думы. Путаница в словах «Совет Министров» и «Временное Правительство», по его мнению была вредна и производила впечатление неустойчивости. Родзянко пытался разъяснить сомнения генерала, но не убедил его и поспешил закончить разговор банальными любезностями. «Не стоило с ним говорить» вспоминал об этом разговоре впоследствии Рузский.
   Через день произошел у него обмен телеграмм с военным министром Гучковым.
   Телеграмма того, кто носил звание военного министра и пока выказывал себя лишь тем, что допустил издание приказа номер первый Совета солдатских и рабочих депутатов и запретил опубликование прощального приказа по армии отрекшегося Государя – Верховного главнокомандующего, – телеграмма эта глубоко возмутила военную Душу Рузского. Он понял, что Гучков может быть прекрасным оратором, отличным критиком военного бюджета, но Руководить обороной государства во время войны не может. В нем не было чувства дисциплины, он не понимал основ воинского духа.
   Еще через два дня пришла длинная телеграмма из Ставки. Критические пометки на ней Рузского и горькие заключительные фразы этих пометок показывают, что Рузский потерял окончательно веру в новое правительство и не одобрял оптимизма Ставки. Его присутствие во главе Северного фронта стало для него невозможным.
   Н. В. Рузский мало знал государя, и, случалось, порицал его. Еще меньше он знал государыню. Но он был справедлив, глубоко любил Россию, был убежденный монархист, весь проникнутый чувством долга, прямолинеен и честен. Он не скрывал своих мнений, но умел слушать и был, хотя и либеральных взглядов, но беззаветно преданный престолу человек и солдат. Он не отделял трона от России. Он с первых минут революции предвидел, к чему она приведет, и обвинял в отречении, которое считал ошибкой, больше всего генерала Алексеева, как обвинял его и в разных военных неудачах.
   В трагические дни стоянки императорского поезда в Пскове, Н. В. Рузский считал, что далеко не все потеряно, но был глубоко убежден в пользе ответственного перед палатами министерства и считал своим долгом настаивать на нем перед государем. Это ему удалось. Родзянко нашел что, однако, государь промедлил два дня, и, скрывая свое бессилие справиться с анархией в Петрограде, он решил пожертвовать государем.
   М. В. Алексеев, сгоряча поверил Родзянке, принял решение, посоветовал государю отречься от престола и увлек к тому остальных главнокомандующих. Вот основное мнение покойного Н. В. Рузского о днях 1 и 2 марта 1917 года.

В. В. ШУЛЬГИН.

а) Подробности отречения.
   В. В. Шульгин, ездивший вместе с А. И. Гучковым в Псков для переговоров с бывшим императором Николаем II, передает следующие подробности об обстоятельствах, при которых произошло отречение:
   – Необходимость отречения, – рассказывает В. В. Шульгин, – была единогласно принята всеми, и только исполнение этого решения затягивалось. А. И. Гучков и я решили отправиться в Псков, где по полученным Исполнительным Комитетом Гос. Думы сведениям, в это время находился царь. Мы выехали 2-го марта, в 3 часа дня, с Варшавского вокзала. Высшие служащие дороги оказали нам полное содействие. Поезд был немедленно составлен и было отдано распоряжение, чтобы он следовал с предельной скоростью. К нам в вагон сели два инженера и мы поехали. Однако, мы задержались довольно долго в Гатчине, где дожидались генерал-адъютанта Н. И. Иванова, который стоял где-то около Вырицы с эшелоном, посланным на усмирение Петрограда. Но с Ивановым не удалось видеться. В Луге нас опять задержали, ибо собравшиеся толпы войска и народа просили А. И. Гучкова сказать несколько слов.
   Около 10 часов вечера мы приехали в Псков, где предполагали первоначально переговорить с генералом Н. В. Рузским, который был извещен о нашем приезде. Но, как только поезд остановился, в вагон вошел один из адъютантов государя и сказал нам: «Его величество вас ждет». По выходе из вагонов, нам пришлось сделать несколько шагов до императорского поезда. Мне кажется, я не волновался. Я дошел до того предела утомления и нервного напряжения одновременно, когда уже ничто, кажется, не может ни удивить, ни показаться невозможным. Мне было только все-таки немного неловко, что я явился к царю в пиджаке, грязный, немытый, четыре дня не бритый, с лицом каторжника, выпущенного из только-что сожженых тюрем.
   Мы вошли в салон-вагон, ярко освещенный, крытый чем-то светло-зеленым. В вагоне был Фредерике (министр двора), и еще какой-то генерал, фамилию которого я не знаю. Через несколько мгновений вошел царь. Он был в форме одного из кавказских полков. Лицо его не выражало решительно ничего больше, чем когда приходилось видеть в другое время. Поздоровался он с нами скорее любезно, чем холодно, подав руку: Затем сел и просил всех сесть, указав место А. И. Гучкову рядом с собой, около маленького столика, а мне – напротив А. И. Гучкова. Фредерике сел немного поодаль, а в углу вагона за столиком, сел генерал, фамилию которого я не знал, приготовляясь записывать. Кажется, в это время вошел Рузский и, извинившись перед государем, поздоровался с нами и занял место рядом со мною – значит, против царя.
   При таком составе (царь, Гучков, я, Рузский, Фредерике и генерал, который писал) началась беседа. Стал говорить Гучков. Я боялся, что Гучков скажет царю что-нибудь злое, безжалостное, но этого не случилось. Гучков говорил довольно долго, гладко, даже стройно в расположении частей своей речи. Он совершенно не коснулся прошлого. Он изложил современное положение, стараясь выяснить, до какой бездны мы дошли. Он говорил, не глядя на царя, положив правую руку на стол и опустив глаза. Он не видел лица царя и, вероятно, так ему было легче договорить все. до конца. Он и сказал все до конца, закончив тем, что единственным выходом из положения было бы отречение царя от престола в пользу маленького Алексея, с назначением регентом великого князя Михаила. Когда он это сказал, генерал Рузский наклонился ко мне и шепнул:
   – Это уже дело решенное.
   Когда Гучков кончил, царь заговорил, при чем его голос и манеры были гораздо спокойнее и как-то более просто деловиты, чем взволнованная величием минуты несколько приподнятая речь Гучкова. Царь сказал совершенно спокойно, как-будто о самом обыкновенном деле:
   – Я вчера и сегодня целый день обдумывал и принял решение отречься от престола. До 3 часов дня я готов был пойти на отречение в пользу моего сына, но затем я понял, что расстаться со своим сыном я не способен.
   Тут он сделал очень коротенькую остановку и прибавил, но все также спокойно:
   – Вы это, надеюсь, поймете. Затем он продолжал:
   – Поэтому я решил отречься в пользу моего брата. После этих слов он замолчал, как бы ожидая ответа.
   Тогда я сказал:
   – Это предложение застает нас врасплох. Мы предвидели только отречение в пользу цесаревича Алексея. Потому я прошу разрешения поговорить с Александром Ивановичем (Гучковым) четверть часа, чтобы дать согласный ответ.
   Царь согласился, но, не помню уж как разговор снова завязался и мы очень скоро сдали ему позицию. Гучков сказал, что он не чувствует себя в силах вмешиваться в отцовские чувства и считает невозможным в этой области какое бы то ни было давление. Мне показалось, что в лице царя промелькнуло слабо выраженное удовлетворение за эти слова. Я, с своей стороны, сказал, что желание царя, насколько я могу его оценить, хотя имеет против себя то, что оно противоречит принятому решению, но за себя имеет также многое. При неизбежной разлуке создастся очень трудное, щекотливое положение, так как маленький царь будет все время думать о своих отсутствующих родителях, и, быть может, в душе его будут расти недобрые чувства по отношению к людям, разлучившим его с отцом и матерью. Кроме того, большой вопрос, может ли регент принести присягу на верность конституции за малолетнего императора. Между тем, такая присяга при настоящих обстоятельствах совершенно необходима для того, чтобы опять не создалось двойственного положения. Это препятствие при вступлении на престол Михаила Александровича будет устранено, ибо он может принести присягу и быть конституционным монархом. Таким образом, мы выразили согласие на отречение в пользу Михаила Александровича. После этого царь спросил нас, можем ли мы принять на себя известную ответственность, дать известную гарантию в том, что акт отречения действительно успокоит страну и не вызовет каких-нибудь осложнений. На это мы ответили, что насколько мы можем предвидеть, мы осложнений не ждем. Я не помню точно, когда царь встал и ушел в соседний вагон подписать акт. Приблизительно около четверти двенадцатого царь вновь вошел в наш вагон, – в руках он держал листочки небольшого формата. Он сказал:
   – Вот акт отречения, прочтите.
   Мы стали читать вполголоса. Документ был написан красиво, благородно. Мне стало совестно за тот текст, который мы однажды набросали. Однако, я просил царя, после слов: заповедаем брату нашему править делами государственными в полном и ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут установлены», – вставить: «принеся в том всенародную присягу».
   Царь сейчас же согласился и тут же приписал эти слова, изменив одно слово, так что вышло: «принеся в том ненарушимую присягу». Таким образом Михаил Александрович должен был бы принести присягу на верность конституции и был бы строго конституционным монархом. Мне казалось, что этого совершенно достаточно, но события пошли дальше… Акт был написан на двух или трех листочках небольшого формата с помощью пишущей машинки. На заглавном листе стояло слева слово: «Ставка», а справа «Начальнику штаба». Подпись была сделана карандашом.
   Когда мы прочли и одобрили акт, мне кажется, произо. шел обмен рукопожатий, как-будто имевший сердечный характер. Впрочем, в это время я уже безусловно был взволнован и потому могу ошибаться. Может быть, этого и не было. Я помню, что, когда я в последний раз взглянул на часы, было без 12 минут 12. Поэтому, надо думать, что все это событие огромной исторической важности произошло между 11 и 12 часами в ночь со 2-го на 3-е марта. Я помню, что, когда это случилось, у меня мелькнула мысль: «Как хорошо, что было 2-е марта, а не 1-е». После этого было прощание. Мне кажется, что злых чувств ни с той, ни с другой стороны в это мгновение не было. У меня в душе была скорее жалость к человеку, который в это мгновение искупал свои ошибки благородством мыслей, осветивших отказ от власти. С внешней стороны царь был совершенно спокоен, но скорее дружественен, чем холоден.
   Я забыл сказать, что мы условились с ген. Рузским, что будет два экземпляра акта, собственноручно подписанных, потому что мы опасались, что при бурных обстоятельствах Петрограда, акт, который мы привезем, может быть легко утрачен. Таким образом, первый подписанный акт на листочках небольшого формата должен был остаться у ген. Рузского. Мы же привезли второй экземпляр, также написанный на машинке, но на листочке большого формата. Подпись царя справа сделана также карандашом, а с левой стороны – пером скрепил министр двора Фредерике. В получении этого экземпляра, который был нам вручен в вагоне ген. Рузского, мы т. – е. Гучков, и я, выдали расписку. Этот экземпляр мы привезли в Петроград, и его удалось передать в надежные руки.
   Была минута, когда документ подвергался опасности.
 
б) «Д Н И».
   1-го марта 1917 г. В Государственной Думе.
   В сотый раз вернулся Родзянко… Он был возбужденный, более того – разъяренный… Опустился в кресло.
   – Ну, что? Как?
   – Как? Ну и мерзавцы же эти… Он вдруг оглянулся.
   – Говорите, их нет…
   «Они» – это был Чхеидзе и еще кто-то, словом, левые…
   – Какая сволочь! Ну, все было очень хорошо… Я им сказал речь… Встретили меня как нельзя лучше… Я сказал им патриотическую речь, – как-то я стал вдруг в ударе… Кричат «ура». Вижу – настроение самое лучшее. Но только я кончил, кто-то из них начинает…
   – Из кого?
   – Да из этих… как их… собачьих депутатов… От Исполкома, что ли – ну, словом, от этих мерзавцев…
   – Что же они?
   – Да вот именно, что же?.. «Вот председатель Государственной Думы все требует от вас, чтобы вы, товарищи, русскую землю спасали… Так ведь, товарищи, это понятно… У господина Родзянко есть что спасать… не малый кусочек у него этой самой русской земли в Екатеринославской губернии, да какой земли!.. А, может быть, и еще в какой-нибудь есть?.. Например, в Новгородской?.. Там, говорят, едешь лесом, что ни спросишь: чей лес? – отвечают: Родзянковский… Так вот, Родзянкам и другим помещикам Государственной Думы есть что спасать… Эти свои владения, княжеские, графские и баронские… они и называют русской землей… Ее и предлагают вам спасать, товарищи… А вот вы спросите председателя Государственной Думы, будет ли он также заботиться о спасении Государственной Думы, будет ли он также заботиться о спасении русской земли, если эта русская земля… из помещичьей… станет вашей, товарищи?» Понимаете» вот скотина!
   – Что же вы ответили?
   – Что я ответил? Я уже не помню, что я ответил… Мерзавцы!..
   Он так стукнул кулаком по столу, что запрыгали под скатертью секретные документы.
   – Мерзавцы! Мы жизнь сыновей отдаем своих, а это хамье думает, что земли пожалеем. Да будет она проклята, эта земля, на что она мне, если России не будет? Сволочь подлая. Хоть рубашку снимите, но Россию спасите. Вот что я им сказал.
   Его голос начинал переходить пределы…
   – Успокойтесь, Михаил Владимирович.
   Но он долго не мог успокоиться… Потом…
   Потом поставил нас в «курс дела». Он все время ведет переговоры со Ставкой и с Рузским… Он, Родзянко, все время по прямому проводу сообщает, что происходит здесь, сообщает, что положение вещей с каждой минутой ухудшается; что правительство сбежало; что временно власть принята Государственной Думой, в лице ее Комитета, но что положение ее очень шаткое, во-первых, потому, что войска взбунтовались – не повинуются офицерам, а, наоборот, угрожают им, во-вторых, потому, что рядом с Комитетом Государственной Думы вырастает новое учреждение – именно «исполком», который, стремясь захватить власть для себя, – всячески подрывает власть Государственной Думы, в-третьих, вследствие всеобщего развала и с каждым часом увеличивающейся анархии; что нужно принять какие-нибудь экстренные, спешные меры; что вначале казалось, что достаточно будет ответственного министерства, но с каждым часом промедления становится хуже; что требования растут… Вчера уже стало ясно, что опасность угрожает самой монархии… возникла мысль, что все сроки прошли и что, может быть, только отречение государя-императора в пользу наследника может спасти династию… Генерал Алексеев примкнул к этому мнению…
   – Сегодня утром, – прибавил Родзянко, – я должен был ехать в Ставку для свидания с государем-императором, доложить его величеству, что, может быть, единственный исход – отречение… Но эти мерзавцы узнали… и, когда я собирался ехать, сообщили мне, что ими дано приказание не выпускать поезда… Не пустят поезда! Ну, как вам это нравится? Они заявили, что одного меня не пустят, а что должен ехать со мною Чхеидзе и еще какие-то… Ну, слуга покорный, – я с ними к государю не поеду… Чхеидзе должен был сопровождать батальон «революционных солдат». Что они там учинили бы?.. Я с этим скот…
 
* * *
   В это время приехал Гучков. Он был в очень мрачном состоянии.
   – Настроение в полках ужасное… Я не убежден, не происходит ли сейчас убийств офицеров. Я объезжал лично и видел… Надо на что-нибудь решиться… И надо скорее… Каждая минута промедления будет стоить крови… будет хуже… будет хуже…
   Он уехал.
 
* * *
   Вернувшись, Родзянко без конца читал нам бесконечные ленты с прямого провода. Это были телеграммы от Алексеева из Ставки и Рузского из Пскова. Алексеев находил необходимым отречение государя императора.
 
* * *
   Эта мысль об отречении государя была у всех, но как-то об этом мало говорили. Вообще же было только несколько человек, которые в этом ужасном сумбуре думали об основных линиях. Все остальные, потрясенные ближайшим, занимались тем, чем занимаются на пожарах: качают воду, спасают погибающих и пожитки, суетятся и бегают.