Началась моя партизанская биография, и началась вроде неплохо. Меня хоть и не многие знали, но зауважали сразу — как же, начальника штаба от дурной смерти спас! Правда, некоторые и косились: из полиции, мол, как бы не подосланный оказался.
   — Ну это вам повезло действительно, — сказал Аркадий. — Что подвернулся начальник штаба. Словно в кино. А если бы, например, рядовой? Или по дороге умер…
   — Вот этого я больше всего боялся, — совершенно по-детски, открыто улыбнулся Семенов. — И по дороге, и потом в стожке ночью. Плох был начштаба, порой сознание терял. Вот, думаю, отдаст-концы, что тогда мне? Куда податься? Партизаны скажут: убил. И в полицию нельзя, не поверят. Да и Сурвилу найдут с моим штыком под лопаткой. А начштаба в отряде не было месяца два, устроили где-то в укромном месте, лечился. За это время я уже Совсем освоился, несколько раз в засадах участвовал, оружием разжился. То об одной винтовке мечтал, а тут у меня уже и «парабел» завелся — вытащил на шоссейке у убитого офицера, и кинжал, хороший такой, с красивыми ножнами. Словом, настоящий партизан. И вот как-то вечером, только мы поужинали на кухне, выходим — навстречу незнакомый мужчина в кожанке и с палочкой, прихрамывает немного, смотрю: кто такой? А Колька Смирнов (москвич был, потом, как гарнизон громили, смертельную рану получил, у меня на руках помер), этот Колька толкает меня в бок: мол, что смотришь, приветствуй, это же твой спасеныш, начштаба! Ну, я руку под козырек, так, мол, и так. «Здравствуйте, товарищ начштаба, как здоровьичко?» Правда, подал он руку. «Спасибо, — говорит, — за спасение». Говорю: «Ничего не стоит, обоих спасал — и вас и себя». — «А откуда, — говорит, — ты узнал, кого спасать надо?» — «Так я же, — говорю, — у тумбочки стоял, как вас допрашивали, слыхал кое-что». Ничего мне не ответил в тот раз, но как-то помрачнел с лица. Я не обратил внимания — мало ли человеку пережить пришлось. Не очень веселое это дело — в их руках побывать.
   И вот лето к концу идет, воюем мы в партизанах, аж треск по лесам идет. То мы их бьем в хвост и в гриву, а то они нам дают прикурить. Прежнего командира нашего переводят в комбриги, а на место его ставят начштаба Новиковского. Ребята меня поддевают. «Семенов, — говорят, — сходи к своему спасенышу, похлопочи, пусть автоматчикам мяса подкинут». Или: «Закинь словечко, пусть после операции подъем на пару часиков позже сделают». Или: «Что ты в разбитых сапогах топаешь, попроси, пусть новые сапоги выдадут, которые из трофеев». Я, конечно, отшучиваюсь, никуда не хожу, не обращаюсь. Я уже смекнул, что мой командир на меня вроде дуется, даже избегает меня. И не то чтобы поощрить чем, ну там дать лишний часик поспать, так еще наоборот, все куда-то услать меня норовит. Другие командиры ко мне все нормально, комиссар — тот меня в пример хлопцам ставит. Да и в самом деле, разве я плохо воевал? Подрывали мост в Шонцах, я полицейского часового снял. Да так удачно, что, пока в блиндаже очухались, мы всю взрывчатку к сваям прикрепили. Взорвали, караул целиком уничтожили и ни одного своего не потеряли. Комиссар благодарность объявил перед строем, гляжу, Новиковский морщится. Вот не нравлюсь я ему! В Ноябрьские стали к наградам представлять, комиссар говорит: орден Семенову, а командир возражает: медали хватит. Ну «за бэзэ», значит. А как только где замаячит дохлое дело, как в Тростяном болоте, где немцы обоз наш перехватили, туда Семенова. Иди умри или верни обоз. Пошел и вернул, не умер. Спасибо, конечно, перед строем и так далее. Но, чувствую, ему было бы лучше, если бы не пришел, умер. Что-то он числил за мной, а что, долго не мог докумекать.
   — Пожалуй, именно эту вашу службу в полиции, — сказал Аркадий.
   — Да не службу, не в службе дело, — прервал свой рассказ Семен, уже не в первый раз косившийся на недопитую бутылку, стоявшую возле ножки стола. Аркадий, конечно, замечал эти его красноречивые взгляды, но делал вид, что не понимает их истинного значения. Агеев молчал, он уже понял все, к чему с такими подробностями подводил Семен. Но он слушал. Не сказать, что с большим интересом, скорее с ненавязчивым чувством узнавания мелочей и ситуаций, которыми полнилась его собственная память. — Не службу. Хотя и я сначала так думал. Что не доверяет. Или испытывает. А потом понял: сам виноват. Через свой длинный язык страдаю.
   Однажды я ему лошадь седлал, ну так выпало, подвел, значит, к землянке (в Красной пуще стояли, в сосняке), подал поводья. Поблизости вроде никого не оказалось, он поводья взял, придержал стремя и, прежде чем вскочить в седло, спрашивает: «Скажи, Семенов, ты тогда до конца додневалил?» Я сразу смекнул, когда это тогда, но виду не подал, переспросил: «Это когда?» — «Ну как меня там дубасили?» Говорю: «Дневалил, но скоро сменился, в казарме спал». Соврал я ему, и, гляжу, глаза повеселели, что-то в них отошло, вскочил он на коня, а я и спрашиваю с невинным видом: «А что, товарищ командир?» — «Да нет, ничего», — говорит и прутиком коня по шее, поскакал. Вот соврал, и у человека отлегло от сердца, и мне легче стало. Как-то при построении подошел, пошутил, угостил закурить даже. Ну, думаю, держись, Семен, дело твое вроде уладилось, не проболтайся только. Короткое, однако, было мое везение, через неделю похоронили Новиковского — убили при переходе железки.
   Семен замолчал, рассеянно держа в прокуренных пальцах потухшую сигарету, оба Агеевы тоже молчали. Отец ушел в свое давнее и тягостное прошлое. Аркадий вроде что-то обдумывал и вскоре признался:
   — Не совсем понял, в чем соль. Он что, по заданию или как?
   — Что по заданию? — не понял Семен. — Почему по заданию! Так просто.
   — То есть?
   — Да все ясно, — сказал Агеев. — Что разъяснять. Тут и младенцу понятно.
   — Ну, — коротко подтвердил Семен.
   — А вот мне не понятно, — упрямился Аркадий.
   Семен с хитрым прищуром поглядывал то на сына, то на отца, что-либо объяснять он воздерживался, и Агеев-отец сказал сыну:
   — Возможно, ты и не поймешь. Потому что вы поколение, далекое от того времени. Не по объему знаний о нем, нет. Знаний о войне у вас хватает. Но вот атмосфера времени — это та тонкость, которую невозможно постичь логически. Это постигается шкурой. Кровью. Жизнью. Вам же этого не дано. Впрочем, может, и не надобно, чтобы было дано. У вас свое. А что касается войны, то, может, вам достаточно верхов, что поставляет массовая информация. Там все стройно и логично. Просто и даже красиво. Особенно когда поставленные в ряд пушки палят по врагу.
   — Ну почему же! — возразил Аркадий. — Мы должны знать.
   — Чтобы что-то знать по-настоящему, надобно влезть в это «что-то» по уши. Как в науке. Или в искусстве. Или когда это «что-то» станет судьбой. Но не предметом короткого интереса. Или, еще хуже, мимолетного любопытства.
   — А, черт его!.. Лучше поменьше знать, — примирительно заметил Семен. — Спокойнее спать будешь. Я вот, как вспомню когда, ночь не сплю, думаю. Тогда столько не думал, а теперь на размышление потянуло.
   — Значит, стареем, — сказал Агеев. — Размышления, как и сомнения, — удел стариков.
   — А я не старик! Знаешь, я себя чувствую все тем же, как в двадцать шесть лет. Хотя вот уже скоро семьдесят. Но семьдесят вроде не мне. Какому-то старику Семенову. А я Семен. И все такой же, как был в войну.
   — Это так кажется только.
   — Конечно, кажется. Но вот так себя чувствую. Со стороны оно иначе видится…
   — Со стороны все иначе.
   Агеев время от времени поглядывал на сына и видел, как постепенно менялось выражение глаз Аркадия — от холодноватой настороженности к медленному робкому потеплению. Кажется, что-то он стал понимать. И отец думал, что великое это дело — человеческая открытость, правдивая исповедь без тени расчета, желания подать себя лучше, чем ты есть в действительности. Качество, встречавшееся теперь все реже. Он не раз замечал, как в компаниях молодых, да и постарше, каждый выскакивал со своим «А я…», заботясь лишь об одном — произвести впечатление. Неважно чем: вещами или поступками, высоким мнением о нем окружающих, особенно начальства… Семен ни на что не рассчитывал — представал без претензий в своей оголенной человеческой сущности. Агеев давно почувствовал это в нем и оценил больше, чем если бы он похвалялся Честностью, сметливостью, умом или заслугами. Семен не числил за собой ни особого ума, ни каких-либо заслуг и тем был привлекательнее многих умных и вполне заслуженных.
   — Выпьете еще? — совсем дружеским тоном спросил гостя Аркадий.
   — А не откажусь, — легко согласился Семен. — Заговорил я вас, аж сам разволновался.
   Аркадий щедро налил ему полный до краев стаканчик, себе наливать не стал, и Агеев, вдруг повинуясь неясному порыву. Протянул руку.
   — Плесни-ка и мне тоже.
   Сын округлил глаза, но плеснул — чуть, на донышко, и Агеев обернулся к Семену.
   — Давай, брат! За наши давние муки.
   — Ага. Я, знаете, извиняюсь — иногда на меня находит.
   — Ну и хорошо, что находит, — почти растроганно сказал Агеев.
   — Нет, почему же, интересно. Так что спасибо, — вполне дружелюбно заключил Аркадий.
   — Это что! Вот я как-нибудь не такое еще расскажу. Поинтереснее будет. Как мне Героя едва не дали.
   — Что ж, будем рады, — сказал Агеев, держа в руке стаканчик.
   Он выпил и, почти не закусывая, сидел, прислушиваясь к себе, чувствуя быстрое с непривычки опьянение. Он опасался за сердце, но то ли от проглоченной таблетки кордарона, то ли от выпитого коньяка сердце работало ровно, хотя и с нагрузкой, но пока не сбиваясь с ритма. И то слава богу.
   В бутылке уже ничего не осталось, и она лежала на траве под столом. Семен, как-то заметно сникнув после своего длинного рассказа, посидел немного и поднялся. Простился он коротко, словно торопился куда, и, не оглянувшись, пошагал вдоль ограды к дороге. Солнце клонилось к закату, в упор ярко высветив плотную стену кладбищенских тополей, верхнюю часть каменной ограды с проломом в углу; косогор же с палаткой и карьером лежал весь в тени; с полей потянуло прохладой, и Аркадий легко поднялся со своего ветхого складного стульчика.
   — Ну, будем устраиваться, батя. Ты ночуешь в палатке? Я, пожалуй, лягу в машине.
   — А не коротко будет?
   — Все приспособлено, раздвигается, не в первый раз.
   Он принялся хлопотать в машине, раздвигая сиденья, долго накачивал красный, под цвет «Жигулям» надувной матрац. Агеев сидел за столом, думал. Состояние его, к счастью, не ухудшилось, сердце без заметных перебоев стучало в груди, хмель скоро прошел, и он думал, что ему принесет завтра. Он намеревался просить сына остаться дня на два чтобы помочь перелопатить обрушенную ливнем глыбу и немного под ней. Если там ничего не обнаружится, то можно на том и закончить его затянувшийся поиск.

 
   Прошло три, пять и семь дней, а Барановская не возвращалась, и Агеев не знал, что думать, когда ее ждать. Расспрашивать о ней соседей не имело смысла, он не знал даже толком, куда она отправилась. Он по-прежнему ночевал в сарайчике; ночи еще были теплыми, на свежем воздухе под кожушком спалось, в общем, неплохо. Нога его, кажется, пошла на поправку, опухоль спала, он раза два перевязал рану, экономно комбинируя старую повязку с чистой тряпицей, но ходил, все прихрамывая, опираясь на палку. Впрочем, ходил немного, со двора никуда не отлучался, даже на ближайшие улицы, только выглядывал иногда из калитки в оба конца своей коротенькой, на десяток домов, Зеленой, одним концом упиравшейся в овражные заросли. Там был тупик, в овраг от него сбегала тропинка. Питался он скудно, растягивая то, что оставила ему хозяйка, иногда варил картошку, к которой приносил с грядок желтые переспелые огурцы. Очень пригодились Мариины гостинцы — масло, сало, варенье. Хуже всего было с хлебом — хлеб у него кончался, и очень хотелось именно хлеба, без которого не лезло в рот ничто другое. Но идти к незнакомым Козловичевым он не решался и растягивал горбушку, как только можно было ее растянуть, пока однажды не съел последний кусок.
   Как-то глухой ветреной ночью он вдруг проснулся от выстрелов, явственно прозвучавших в тиши где-то неподалеку, может, на окраине местечка или в ближнем поле. Выстрелов было немного, около десятка, и все из винтовок — это он определил точно. Кто мог стрелять, конечно, оставалось загадкой: может, кто из леса, а скорее всего, полицаи. Выстрелы эти взбудоражили его душу, в ту ночь он больше не уснул до рассвета. Он все ждал, не повторится ли стрельба в другом месте, но до утра выстрелов больше не было. И он думал: как было бы хорошо скорее поправиться, начать нормально ходить и убраться из этого местечка. Туда, где вокруг свои, глядеть в нормальные человеческие лица, не ожидая подвоха от первого встречного, не опасаясь за каждый час своей жизни. А риск? Риск, конечно, оставался всюду, ведь шла война и погибали люди. Но одно дело рисковать вместе со всеми, на глазах у своих, и совсем другое — подвергаться опасности среди недругов, каждодневно и ежечасно, совершенно не представляя, где тебя настигнет самое худшее. Нет, только бы зажила рана, и его здесь больше не увидят. Это все не по нему, он военный командир, его дело бороться с врагом в открытую, с оружием в руках.
   Встав утром рано, он обошел двор, хлева, с глухой стороны по крапиве добрался до обросшего малинником угла сарайчика, где он накануне припрятал свой пистолет. Пистолет спокойно лежал себе на прежнем месте, под камнем, который он откатил от фундамента. Развернув тряпицу, Агеев стер ладонью слабый налет ржавчины на затворе — пусть лежит, авось понадобится. Устроив пистолет в ямке, снова придавил его камнем. Место, в общем, было надежное, и это его успокоило. Во дворе он стал думать, из чего состряпать сегодня завтрак — сварить картошки или ограничиться яблоками-малиновками, которые он обнаружил на дальней, возле забора яблоне. Кот Гультай уже перестал дичиться его и ходил следом, изредка требовательно мяукая, он тоже был голоден и просил есть. Но для кота у него решительно ничего не было.
   — Ладно, Гультай. Иди лови мышей…
   Кот внимательно вгляделся в него коричневыми, с косым разрезом глазами и настойчиво протянул свое «мя-у-у-у».
   Агеев хотел пойти на кухню, как вдруг увидел на улице телегу с лошадью, которая тихо подъехала к дому по немощеной, поросшей муравой улице, и какой-то дядька в коричневой поддевке натянул вожжи.
   — Барановская здесь живет? — спросил он, не слезая с телеги.
   — Здесь, — сказал Агеев.
   Он подумал, что дядька от хозяйки, что, может, он что-либо сообщит о ней. Но тот, ни слова не говоря, закинул вожжи на столб палисадника и выволок из телеги большой, чем-то набитый мешок. Агеев, стоя у выезда со двора, удивился.
   — Что это?
   — Куда тут вам? — вместо ответа спросил дядька, волоча перед собой мешок. Только во дворе, оглянувшись, шепнул: — От Волкова я.
   Агеев торопливо распахнул дверь в кухню, и дядька бросил мешок на пол.
   — Ух!
   — Что это?
   — А это работа вам. По ремонту. Сказали, которые уже нельзя починить, на матерьял.
   Агеев развязал веревочную завязку — мешок был полон различной обуви, но все больше армейской: поношенные кирзовые сапоги, ботинки, среди которых торчали коваными каблуками несколько немецких. Вот это подвалило работенки, подумал Агеев. Как бы с ней не засыпаться.
   — А потом что? — спросил он дядьку. Тот пожал плечами.
   — А этого не знаю. Сказали свезти, я и свез.
   Он немного отдышался, попросил водички, попил и уехал, оставив Агеева в недоумении — что делать? Как ремонтировать эту обувь на виду у всей улицы, по которой шляются полицаи, наскакивают немцы. Разве что перейти в дом? Или в сарайчик? Для кого эта обувь, он уже мог догадаться, но с таким же успехом, наверное, о том могли догадаться и немцы. Вот положеньице, черт бы его побрал! Торопясь, он затащил мешок в сарайчик, затолкал под топчан
   — пусть полежит, пока он что-либо придумает. А сам отправился снова на кухню — хотелось чего-нибудь съесть, прежде чем взяться за дело.
   Под неотрывным взглядом Гультая, который уселся на полу напротив, Агеев ел на кухне вчерашнюю картошку и думал, что, наверное, все-таки надо сходить к Козловичевым попросить хлеба, потому что без хлеба не жизнь. Особенно если задержится Барановская, он действительно протянет ноги. И еще он думал, что как-то надо повидать Кислякова, чтобы предупредить о своих бедах Волкова. Все эти дни он ждал, что кто-нибудь наведается из леса, но вот приехал этот дядька с обувью — не станешь же ему говорить о кознях полиции и его подписке. Правда, всю неделю не давал о себе знать и Дрозденко, словно забыл о нем или, скорее всего, пока не имел в нем надобности. А как заимеет эту свою надобность, что тогда делать?
   Только он подумал так, доедая из чугунка картошку, как в кухонную дверь тихонько постучали, и он удивился — никто вроде не появлялся ни во дворе, ни перед кухонным окном, откуда кто взялся? Он уже хотел было отворить дверь, как та сама отворилась и на пороге появился смущенно улыбавшийся мужчина уже не первой молодости, видно, довольно помятый жизнью, но при галстуке и в темной шляпе на голове. Все заискивающе улыбаясь, поздоровался и снял шляпу, обнажив широкую, до самого затылка лысину.
   — Я не помешал, можно к вам, пан… пан Барановский? — негромко, медовым голосом заговорил он, слегка кланяясь. Агеев с удивлением смотрел на него, мало что понимая, потом кивнул на стоявший перед ним стул.
   — Садитесь, пожалуйста!
   — Дякую, пан… пан Барановский. Я, знаете, не слишком побеспокою вас, по одному небольшому делу, но дело, знаете, подождет, потому что… Потому… Вот, похоже, собирается дождик, как-то ветер вроде повернул с запада…
   — Да, ветер западный, — сказал Агеев и замолчал, едва скрывая свою сразу появившуюся неприязнь к этому пану. «Что еще за пан? — подумал он. — Поляк? Белорус? Русский?»
   Пришедший устроился поудобнее на шатком скрипучем стуле, закинул ногу за ногу. Его маленькие глазки подозрительно ощупывали Агеева, бескровные тонкие губы кривились в подобострастной улыбке.
   — Завтракаете, значит? Скудный завтрак старика, как писал поэт. Хотя вы не старик, конечно. А завтрак скуден… Это непреложный факт. — Он сокрушенно вздохнул, посмотрел в потолок. — Да, трудные времена, пане. Трудные, но обнадеживающие. Что делать? — развел он руками и снова уставился в Агеева заискивающим взглядом. Агеев, слушая его, не мог понять, что ему надобно и как реагировать на его сетования.
   — Вы, наверно, насчет обуви? — спросил он сухо.
   Гость замахал рукой.
   — Нет, нет. Я не насчет обуви. Обувь, слава богу, мне не нужна. Обойдусь. Да и куда ходить? Некуда сейчас ходить, — объявил он и спросил:
   — Пан не здешний?
   Агеев замялся. Опять он не знал, как отвечать этому захожему, который неизвестно откуда — из этого местечка или приезжий. Приезжему можно было соврать. А если он местный?
   — Как вам сказать, — неопределенно начал Агеев. — С одной стороны — здешний, а с другой — нет.
   — Да, конечно, понятно. Если, скажем, родились тут, а жили в другом месте. Как я, скажем. Родом из Слуцка, а жил… Где только не жил.
   — И теперь что ж, вернулись? — спросил Агеев.
   — Теперь, знаете, вернулся. Родина все-таки, она тянет. Как… как первая любовь. А вот отец Кирилл не вернулся…
   — Не вернулся, — подтвердил Агеев и внимательно посмотрел в маленькие глазки гостя, стараясь понять, сказал он это случайно или с определенным умыслом. Однако он ничего не увидел в этих глазах.
   — Достойный, скажу вам, был служитель господен. Такими человеческий род богатеет.
   Они на секунду встретились взглядами, и Агеев наконец понял: «Все знает! Знает, что я не сын, а самозванец. Черт возьми эту его таинственную осведомленность, что ему еще надо?»
   — Вот времена! Страшные времена! Стон и страдания на родной земле. Сокрушаюсь, безмерно сокрушаюсь…
   — Что ж сокрушаться! — не утерпел Агеев, подумав, что это обычный вздыхатель, наверное, пришел поболтать, может, найти утешение в словоизлиянии. Но чем его можно было утешить? Сказать про Ельню? Но сначала он решил кое-что выяснить.
   — А до войны чем занимались? Работали кем?
   — Э, какое это имеет значение! Работал на разных работах. Но всегда скорбел о погибающей родине. Как и всякий белорусин за пределами. Наблюдал издали и скорбел.
   Кажется, Агеев что-то стал понимать.
   — Значит, приехали? После долгого отсутствия?
   — Совершенно верно: приехал! Зов отечества в трудный для него час, знаете, грех игнорировать. Народ не простит. Особенно такой народ, как белорусский. Ведь белорусы — божеской души люди.
   — Ну… Всякие есть, — мягко возразил Агеев.
   — Нет, не говорите! Хорошие люди, простодушные, открытые. Оно и понятно
   — дети природы! Ведь вот она, наша природа! Где вы найдете такие пущи, такие боровинки? В Европе все не такое. А тут… Помню, в начале лета… только еще пробудившаяся от зимнего сна природа!.. Такая благодать в каждом листочке — сердце поет. Ангельские гимны в душе! А вокруг реки, полные рыбы, леса, полные дичи. Нет, в Европе давно не то. Окультурено и обезличено. Я бы рискнул сказать: обездушено! А у нас… Вот я на чужбине за столько лет соскучился, знаете… По простой вещи соскучился, просто истосковался. Сказать, не поверите…
   — Можно представить…
   — Вы даже и представить не можете. А мне палисадничек по ночам снился. Вот эти георгины. Да что георгины — крапива у забора снилась, и в ней куры квохчут. Бывало, проснусь и слезами обливаюсь. Что значит родина!
   Агеев молчал. Ему становилось жаль этого человека, видно, немало потосковавшего на чужбине, если даже воспоминание о крапиве у забора оборачивалось для него слезами.
   — Нет, дорогой пан, вы, видно, не можете этого понять. Надобно поскитаться, пожить вне и перечувствовать, что все это значит. Батьковщина! Достойная у нас батьковщина, шановный пан!
   — Кто возражает, — сказал Агеев, поддаваясь, казалось, искреннему переживанию этого человека, который между тем продолжал с увлечением:
   — А наша история! Теперь, конечно… Но в прошлом, если помните, она знала и блистательные времена. Даже величие. Правда, под чужими флагами, зато от моря до моря. На ее гербе была погоня! Заметьте: не бегство, не спасение, а погоня! Вслед за врагом — с поднятым мечом!
   Величие Белоруссии от моря до моря, герб с какой-то погоней… В школе этому не учили, об этом Агеев нигде не читал и теперь с удивлением и интересом слушал восторженную речь, видно, немало знающего гостя.
   — В истории я не очень силен, — сказал Агеев, — а насчет природы согласен. Природа в Белоруссии замечательная. Скажем, озера…
   — О, это божественная сказка! Ангельская сюита! — загорелись потухшие было глаза гостя. — Это чудо в зеркале бытия!..
   — И леса. Леса у нас…
   — Диво, чудное диво! В мире такого нет, поверьте мне! — почти в экстазе гость ударил себя в плоскую грудь.
   — В детстве я очень любил бродить… Ну, когда пасли скот…
   — В ночном! — подхватил гость. — Костер, лошади, рыба в озере плещется, соловей поет…
   — Простите, не знаю вашей фамилии, — потеплевшим голосом спросил Агеев, и незнакомец встрепенулся в искреннем изумлении.
   — Ах, я и не представился? Вот какая рассеянность! Тоже, кстати, специфическая черта скромных белорусинов. Задумался, разволновался и забыл. Ковешко моя фамилия. Простите, вы хотели что-то сказать? — учтиво напомнил он, и Агеев замялся: он уже ничего не хотел сказать. И все же сказал:
   — Да нет, я так. Подумал, что вот вернулись вы, да не в добрый час.
   — Правда ваша! — искренне согласился Ковешко. — Но что делать? Приходится жертвовать. Для батьковщины и в трудный час чем не пожертвуешь! Правда, и пожертвовать непросто — обстоятельства иногда сильнее нас.
   — А вы… где сейчас работаете? Или пока без дела? — осторожно спросил Агеев.
   — Ну как же без дела! — удивился Ковешко. — Надо как-то зарабатывать на кусок хлеба. Конечно, в поте лица своего. Даром кормить не станут. Я в управе подрабатываю. Скромно, знаете…
   Упоминание об управе снова насторожило Агеева, который уже внутренне расслабился и был склонен думать, что имеет дело с несчастным человеком, по своей вине или безвинно заплутавшим на дорогах жизни. Гость с сокрушенным видом вздохнул.
   — У вас, вижу, другая судьба. Не скажу — легче, но проще. Это несомненно. Хотя вы моложе, и этот факт нельзя не учитывать. Молодые все склонны упрощать. Как в силу недостаточного опыта, так и в силу незнания,
   — рассуждал Ковешко, несколько странно вздернув худой подбородок, вроде оглядывая темный потолок кухни. — А вы, простите, до войны работали, учились?
   — Да, учился, — неуверенно сказал Агеев.
   — По какой специальности, если не секрет?
   — Да я по железнодорожному транспорту, — выпалил Агеев, вспомнив довоенную судьбу Олега Барановского.
   — Вот как! Как молодой Барановский, — сказал Ковешко, и Агеев в тревоге взглянул на него. Но вроде тревожиться пока не было надобности — Ковешко как ни в чем не бывало озирал потолок и стены, однако сторожко прислушиваясь к собеседнику.
   — Да, так.
   — Ну что ж, это хорошо, это вам когда-нибудь пригодится. Не теперь, так после.
   — Будем надеяться, — сказал Агеев.
   — Будем! — решительно повторил Ковешко и пристально посмотрел в глаза Агееву.
   — Я тоже так думаю. Чтоб человеком остаться…
   Что-то, однако, все же удерживало Агеева от последней открытости в этом разговоре, может, не совсем ясный для него смысл некоторых высказываний Ковешко, неожиданные повороты его непривычных мыслей. Или, может, то сосредоточенное внимание, с которым он, весь замерев, ждал его ответов на свои прямые вопросы. И все-таки Ковешко, кажется, ничего плохого ему не сказал, пока что ничего не потребовал и не попросил даже Агеев уже готов был пожалеть, что не обошелся с ним мягче и, может, откровеннее.