— За что же спасибо, чудачка?
   Он обнял ее за узкие плечи, деликатно привлек к себе.
   — За все, все спасибо…
   Однако уже светало, и они торопились покинуть сарайчик, днем безопаснее было в большом доме с его кухней, кладовкой, чердаком. Обычно, пока Мария готовила что-нибудь поесть, он находился во дворе, стерег ее извне, чтобы при случае, если кто зайдет, задержать его снаружи и дать ей возможность скрыться на чердаке. Драников она уже не пекла, кончился гусиный жир в банке, и Мария варила картошку, которую они ели, обмакивая в крупную соль на тарелке. Кутаясь в телогрейку, Агеев стоял возле клена и поглядывал вверх на крышу дома, ждал, когда из трубы пойдет дым, значит, Мария затопила плиту, оставалось дождаться, пока сварится картошка. Все случившееся ночью теперь оборачивалось досадой в его неспокойных чувствах, и на трезвую голову он начинал упрекать себя за то, что в отношениях с ней дошел до такого. Конечно, с этой девчонкой трудно было остеречься греха, но все-таки он должен был проявить силу воли и удержаться от последнего шага. Но вот не нашел в себе этой воли, пошел на поводу чувств, да еще в такое, самое неподходящее время. В мире гремела война, лилась человеческая кровь, его собратья погибали на фронте, а он чем занялся? Да и она хороша
   — увлекла, подпустила! Что теперь будет? Ничего, конечно, хорошего, это он знал наверняка, будет обоим плохо. Но это он знал теперь, рассуждая с холодным умом, а на сердце у него вопреки всему зрела тихая нежность к этой милой девчонке, так безоглядно и доверчиво отдавшейся ему. И он готов был ее опекать и помогать ей в той западне, в какой она оказалась, даже готов был пострадать за нее, чувствуя в себе решимость и тихую безотчетную радость.
   Правда, радость его быстро улетучивалась.
   В такие вот тихие минуты, когда он оставался наедине с собой, в нем возникало, охватывало его все большее беспокойство оттого, что шло время, а его пребыванию здесь не видно конца. Нога его постепенно приходила в норму, рана затягивалась, и он, слегка прихрамывая, уже без палки мог ходить по двору, выходить на улицу. Ему казалось, что он уже смог бы потихоньку пуститься на восток, в сторону фронта. Но вот беда, фронт никак не мог стабилизироваться, наши с боями отступали, и, судя по всему, бои шли далеко за Смоленском, может, под Москвой даже. Впрочем, толком он ничего не знал, все связи его оборвались, из леса никто не приходил. Уже была починена вся обувь, полный мешок которой он запрятал под сено в сарайчике, чтобы отдать тому, кто за ней явится. Но за обувью никто не являлся, куда-то запропастился Кисляков, и Агеевым все сильнее овладевала тревога. Он уже сожалел, что рассказал Кислякову о своих отношениях с полицией, о чем тот, конечно, передал Волкову, и вот в итоге, вполне возможно, подозрение. Похоже, они перестанут ему доверять. Это было бы ужасно и сокрушило бы его морально, не давая никакой возможности что-либо объяснить, оправдаться. Для завершения этой нелепости не хватало разве, чтобы они свели с ним счеты и покарали его. Какое в таких условиях могло быть наказание, он уже догадывался.
   Закрыв дверь на крючок, они поели на кухне картошки, которая, однако, лишь на недолгое время утоляла голод, и Мария что-то заметила в его взгляде или, может, почувствовала сердцем. Она съела всего три картофелины, остальное в тарелке пододвинула ему, и он доел все.
   — Не наелся? Нет? — спросила Мария с тайной мукой во взгляде. Он отвел свой взгляд — притворяться далее, что сыт, вылезая из-за стола, у него уже не хватало силы.
   — Картошкой разве наешься?
   Мария на минуту задумалась.
   — Олежка, может, я выбегу? Ну, на пятнадцать минут… Тут вот к Козловичевым…
   Агеев сразу понял, о чем она, и сказал строго:
   — И не думай! Сиди, никуда не высовывайся!
   Он был голоден, но думал теперь не о хлебе — он думал, как ему связаться с Молоковичем. С Молоковичем он мог бы поговорить начистоту, уж кто-кто, а Молокович должен его понять и, может, помочь чем-то. Но лейтенант был далеко, кажется, за два километра, на станции, к тому же встречаться с ним Агееву запретили в самом начале.
   Агеев подождал, пока Мария убрала со стола, сполоснула в чугунке ложки. Он привлек ее к себе, с тихой нежностью поцеловал в лоб и вышел во двор.
   В тот день с утра погода вроде стала налаживаться. Везде еще было мокро, возле угла дома стояла большая лужа воды, на улице холодно блестела мокрая грязь, с ветвей клена падали наземь крупные капли, но небо прояснялось, и в разрывах облаков ненадолго выглядывало солнце. Агеев запахнул телогрейку, прошел в свою мастерскую-беседку. Делать тут было нечего, он сел на табуретку за набухшие от сырости доски стола, стал ждать. Он думал, кто-нибудь появится на улице, может, кто из тех, кто нужен ему или, может, кому-нибудь понадобится он. Он сидел долго, но на улице никто не появлялся. Однажды только закутанная в платок женщина провела рябую корову, наверно, пастись, откуда-то из огородов выскочила бродячая собака, остановилась, с любопытством посмотрела на него и побежала своей дорогой.
   Может, через час на той стороне улицы появился лет десяти мальчишка в большой, надвинутой на глаза кепке, с прутиком в руках. От нечего делать он стегал прутиком по головкам молочая, буйно разросшегося после дождя, поглядывал по сторонам. Когда он задержал свой взгляд на Агееве, тот, вдруг обрадовавшись, махнул мальчишке.
   — Поди-ка сюда!
   Мальчишка не спеша подошел, вздернув со лба на затылок кепку, выжидательно уставясь в него голубыми глазами.
   — Тебя как зовут?
   — Витя.
   — Яблок хочешь?
   Витя с готовностью кивнул головой и снова сдвинул свою наползшую на глаза кепку.
   — А ну иди сюда.
   Агеев провел его в огород к вкусной малиновке, на которой еще можно было достать снизу несколько переспелых яблок. Ухватился за ветку, подтянул сук, обдавший его холодными каплями.
   — Ты где живешь? На этой улице?
   — Не, я на Белинского. Вот тут, рядом.
   — В школу ходил?
   — Ходил. В третий класс. Теперь не хожу.
   — Будешь ходить. Как немцев прогонят. Пойдешь в четвертый.
   — Скорее бы, — сказал Витя и совсем не по-детски вздохнул — трудно и протяжно.
   — У тебя папка есть?
   — Есть. На войне только. А может, уже и нет.
   — С мамой живешь?
   — С мамой.
   Агеев сорвал несколько яблок, Витя рассовал их по тугим карманам, за пазуху и сказал, когда Агеев потянулся за новой веткой:
   — Мне уже хватит.
   — Ну хватит, так хватит, — сказал Агеев и вылез из-под низких ветвей. — Слушай, Витя, а ты на станции был?
   — Был. Но давно уже. Там у меня тетя живет.
   — А где кочегарка, знаешь?
   — Это что за семафором?
   — Ну, — подтвердил Агеев, хотя сам понятия не имел, где та кочегарка. — Ты не мог бы сбегать туда?
   В сумрачных глазах у Вити появился какой-то сдержанный интерес, и он охотно кивнул головой.
   — Сбегаю. А что сделать?
   Они вышли из огорода. Агеев отряс на тропинке мокрые от росы сапоги, Витя босыми ступнями стоял на мокрой траве.
   — Понимаешь, там работает твой тезка, дядя Витя. Спросишь его и скажешь, что его ждет хромой дядя. Понял?
   Витя молча кивнул и поправил кепку, готовый бежать выполнять поручение.
   — Но никому больше ни слова! Передашь дяде Вите и сразу домой. А завтра придешь, я тебе еще яблок дам.
   Придерживая набитые карманы, Витя побежал на улицу, Агеев снова занял свой пост в мастерской-беседке. Может, он сделал и плохо, может, не надо было доверяться мальчишке, тем более вызывать сюда Молоковича. Но у него уже не хватало выдержки, эта томящая неопределенность угнетала пуще всякой опасности.
   Он просидел в беседке еще около часа и никого не дождался. Местечковцы, похоже было, в нем не нуждались и вели себя так, словно вся обувь у них была справной. А может, они ремонтировали ее в другом месте, где-нибудь ближе к центру? Или неказистый вид его мастерской не внушал им доверия? Агеев в конце концов разозлился, ушел в дом и, закрыв на крючок кухонную дверь, полез на чердак к Марии. Та его ждала у лаза и, только он показался, обхватила его сзади руками, тихонько засмеявшись над ухом.
   — Мария…
   — А я тебя видела, вот! Как ты в беседке сидел, недовольный такой, сердитый. Вот посмотри.
   Она подвела его к косому скату за сундуком, где возле стропила светилась небольшая, со спичечный коробок, дырка, из которой видна была беседка и часть двора с улицы.
   — А что это такое? — спросил он, увидев раскрытый сундук с ворохом книг в темных переплетах, подшивки старых, пожелтевших журналов, какие-то бумаги, стопки изданий в мягких обложках с неразрезанными страницами.
   — Книги, понимаешь!
   Мария опустилась подле сундука на колени, вытащила толстый фолиант в красивой, с царским гербом обложке.
   — Вот: «Россия, полное географическое описание нашего отечества под редакцией Семенова». Точно такая книга у нас была, отец ее в экспедиции брал. А вот три тома Шеллер-Михайлова из дворянской жизни, когда-то я им зачитывалась. Вот «Бесы» Достоевского. А журналов сколько!
   Вслед за Марией он тоже стал перебирать в сундуке беспорядочно сваленные туда тома старых изданий, среди них потрепанные подшивки разных журналов, увесистый комплект «Нивы» за 1916 год. На первой странице комплекта был помещен рисунок молодой красотки в нарядной вышитой кофте с бусами на груди в окружении крылатых херувимов, порхающих с журналом в руках. Внизу значилось имя издателя А.Ф.Маркса и год издания сорок седьмой. Агеев полистал щедро иллюстрированную подшивку, снова на него пахнуло войной: карта военных действий с линией фронта от Риги до Кишинева, в Закавказье, возле Тегерана, потом шли снимки какой-то «Северопомощи» с толпами мужиков и солдаток, артбатарея на позициях. Под красиво оформленным заголовком «Вечная память» расположились ряды офицерских снимков, и он задержал на них взгляд: полковник Краббе с лихо закрученными усами, полковник Барковский, подполковник Ленц в модном пенсне, капитан Гусаков с суровым взглядом из-под нависших бровей, печально-отрешенный штабс-капитан Кибаленко и еще несколько рядов небольших, с почтовую марку, снимков.
   — Это что, погибшие? — склонилась к нему Мария.
   — Погибшие…
   Минуту он всматривался в их лица и думал: вот прошло столько лет и опять то же самое. Снова гибнут русские командиры, полковники и капитаны, все от рук тех же немцев и почти в тех же местах, что и четверть века назад. Только в отличие от этих усатых чинов в погонах и эполетах их фотографии не печатаются в газетах, многие из них погибли безымянно и похоронены неизвестно где. Что и говорить, жизнь человеческая убыла в цене и, наверное, убудет еще больше. Война стала более жестокой, жертв потребуется во много раз больше. Разве можно ее сравнить с той неспешной, сонной войной, которая велась несколько лет почти в одних и тех же местах…
   — Вот этот красивый мальчик! — с сожалением сказала Мария, указывая на фотографию. — Похож на тебя.
   «Поручик Ольгин», — прочитал Агеев, всматриваясь в молодое безусое лицо добродушного парня в погонах и с крестом на груди, с едва припрятанной усмешкой на пухлых губах. О чем он думал, что переживал этот поручик перед своей гибелью двадцать пять лет назад? Но об этом уже не скажет никто, как никто, наверное, не вспомнит молодого поручика.
   А вспомнит ли кто о них через двадцать пять лет?
   Случайный этот журнал вызвал у Агеева невеселые мысли, и, может, впервые за время пребывания в местечке он подумал о неизбежности своей гибели на этой войне. Может, и переживет ее кто-нибудь и дождется победы, но вряд ли это суждено ему. Слишком она близка от него, эта его гибель, слишком часто приходится заглядывать в ее черную пасть, чтобы питать надежду остаться живым.
   — А вот, посмотри, смешной журнал «Осколки», — совсем в другом настроении, живом и беззаботном, сказала Мария. — Узнаешь?
   — Чехов?
   — Чехов, Антон Павлович, мой самый любимый писатель. На телеге, забавно как! Дружеский шарж!
   При тусклом свете из слухового окна они долго копались в сундуке, перебирая книги, перелистывая старые журналы, содержание которых во многих отношениях было для него в диковинку. С разных страниц на них смотрели увешанные наградами генералы, гофмейстеры двора и сенаторы в золотом шитых мундирах, нарядные светские дамы, губернаторы, усатые офицеры и нижние чины давней, полузабытой войны. От старых бумаг исходил едва уловимый запах тлена, бумажная пыль то и дело заставляла их чихать. С неба все чаще и продолжительнее стало проглядывать солнце, сквозь слуховое окно в чердачный сумрак хлынул поток лучей, ярко высветивший косой квадрат на полу. Стало теплее. Вокруг дремала тишина, и снова, отрешаясь от неспокойной действительности, они прилегли на одеяле. Мария шептала что-то горячо и преданно, но Агеев уже не вникал в путаный смысл ее слов, он снова забылся в нахлынувших чувствах, пока его не сморил внезапно завладевший им сон. Когда он проснулся, Мария, свернувшись калачиком, лежала рядом, солнце из окошка уже исчезло, и окно едва светил ось отражением уходящего дня. Агеев подумал, что так можно прозевать приход Молоковича, и тихонько, чтобы не разбудить Марию, поднялся. Однако Мария подхватилась тоже.
   — Куда ты?
   — Тихо, тихо. Спи. Я это… тут должен один человек прийти.
   — Какой человек?
   — Ну, понимаешь, знакомый.
   Быстрыми движениями маленьких рук она поправила измятый подол сарафанчика, тронула на затылке короткие волосы вынутым из них гребешком. Похоже, она ничего не подозревала и еще ни о чем не догадывалась.
   — Из местечка знакомый?
   — Из местечка.
   — А мне… Тут быть?
   — Да, ты сиди тут. Как только я его отправлю, так сразу приду.
   Он поцеловал ее в смиренно подставленные губы и спустился по лестнице в кухню. Дремавший у порога Гультай нехотя поднялся, потянулся и промяукал громко и требовательно. Агеев подхватил его поперек тела и подсадил в кладовке на лестницу.
   — Вот дружок тебе. Чтоб не скучала. Ну, пока!
   Он вышел во двор, посмотрел в небо, по которому уже плыли громоздкие кучевые облака — предвестники лучшей погоды, и подумал: как ему скрыть свои дела от Марии? Скрыть, конечно, было необходимо, он не имел права самовольно доверять ей то, что было не только его тайной, но и утаить что-либо при таких с ней отношениях было непросто. Хотя бы того же Молоковича. Она могла его увидеть, подслушать их разговор. Что она могла подумать о них? Конечно, лучше всего, если бы она была в курсе их дел, но подсознательно он очень опасался вовлекать ее в эти их непростые дела, которые в любой момент могли кончиться для них катастрофой. Зачем без нужды рисковать еще и ею?
   Прохаживаясь по двору, Агеев поджидал Молоковича, потом вышел на мокрую тропинку к оврагу. Но никого не было. Уже стало темнеть, из садков и огородов потянуло промозглой сыростью, стало прохладно, и он подумал, что, видно, надобно идти в сарайчик. Молокович знает его пристанище, он должен найти. Только Агеев подумал так, стоя возле распахнутых дверей хлева, как за домом, где-то в стороне местечкового центра раздались выстрелы — два винтовочных и несколько разрозненных автоматных очередей. Агеев замер, прислушался, но выстрелы скоро прекратились, криков вроде не было слышно, и он с беспокойством подумал: не Молокович ли там попался? Все-таки начинался комендантский час, немцы и полиция лютовали на улицах и дорогах, останавливая каждого, кто там появлялся. Весь местечковый люд старался к этому времени быть дома и не высовывать носа из своих дворов. Но Молокович мог прийти к нему только с наступлением темноты, когда его никто бы не увидел в местечке.
   Агеев поглядывал в оба конца двора, но чаще на межевую тропинку вдоль огорода, думал, что Молокович появится из оврага. А тот вдруг вынырнул из-за угла сарая и очутился перед Агеевым.
   — Здравствуйте!
   — Ну, напугал!.. Там выстрелы, слышал? Это не по тебе?
   — Я хожу там, где выстрелов не бывает, — прихвастнул Молокович, тяжело дыша от быстрой ходьбы. Они прошли через хлев в сарайчик, где уже было темно, в этой темноте едва различались их тусклые силуэты. Агеев, опустился» на топчан, Молокович, как и в прошлый раз, присел на пороге. — Что-нибудь случилось? — спросил он тихо.
   — Ничего особенного, — успокоил его Агеев. — Просто некоторые вопросы.
   — Мне ведь запрещено встречаться с вами. Но тут мальчишка сказал…
   — Я знаю. Но у меня не было выхода. Я потерял связь с Кисляковым.
   — Это хуже, — помолчав, сказал Молокович. — Я тоже с ним не имею связи.
   — Может, его взяли?
   — Нет вроде. Если бы взяли, было бы известно. В полиции его нет. Может, какая накладка? Или СД сцапала?
   — Может, и накладка. У меня вот хозяйка пропала. Уже две недели. Сказала, отлучусь на три дня, и пропала.
   — Ну теперь все может быть. Где-нибудь напоролась. Схватили. Или застрелили где-нибудь. Как ваша нога?
   — Нога более-менее. Уже хожу. А как плечо?
   — Да что плечо, заросло, как на собаке.
   — Значит, можно уже действовать, если тут сидеть. Что-нибудь планируется? — спросил Агеев и умолк, весь внимание. Молокович вслушался в тишину ночи и ответил не сразу:
   — Кое-что задумали, может, на днях провернем. Только со взрывчаткой плохо.
   — А какая нужна взрывчатка?
   — Да хоть какая. Но на хороший взрыв.
   — На хороший взрыв требуется хороший заряд. Добывать надо, — сказал Агеев. — А как связь с лесом?
   — Трудно со связью. Все под наблюдением. Все дороги, улицы. Ни проехать, ни провезти.
   — Что слышно на фронте?
   — Ерунда на фронте, — скупо сказал Молокович. — Немцы под Москвой.
   — Да-а, — разочарованно протянул Агеев, неприятно пораженный этой вестью.
   — Но все равно скоро подавятся. Уж Москву им не отдадут.
   — Ну а мы что же, тут и будем сидеть? В этой дыре? — с плохо скрытой досадой сказал Агеев.
   — А что же нам делать? Догонять фронт? Далековато, наверно.
   — Оно-то далековато. Но все-таки мы военные. Командиры действующей армии.
   — Действовать и тут можно. И нужно. А там видно будет.
   Наверное, Молокович был прав, они обязаны действовать, вот только те действия, которые выпадали на долю Агеева, были не слишком подходящими для его натуры. Уж лучше бы бой, открытый огневой поединок в поле, чем эта непонятная игра, сплошная неопределенность, тягостное ожидание неизвестно чего. Он думал теперь, как сказать Молоковичу о полиции и ее посягательстве на него, Агеева, об этом непонятном прислужнике Ковешко. Как сделать, чтобы убраться куда-нибудь подальше из местечка, может, в лес, в партизанский лагерь, так как ему тут не место. Но в то же время что говорить Молоковичу, у которого тоже нет связи? Только вызывать подозрение у последнего, кто ему пока верит?
   — Но куда же запропастился Кисляков? — снова спросил он в раздумье.
   — Кисляков найдется. Может, ушел в лес? А на его место другой придет?
   — Пришел бы скорее.
   — А у вас что, срочные дела? Или сообщения? — спросил Молокович.
   — И то и другое. Понимаешь, неделю назад привезли мешок обуви. Ну, починил. И никто не забирает.
   — Заберут! Понадобится, заберут, — успокоил Молокович.
   — А может, ждут, не доверяют?
   — Да ну, с какой стати!
   — Стать-то одна имеется. Начальник полиции повадился. Склоняет к сотрудничеству.
   — В доносчики? — напряженно выпалил Молокович.
   — В доносчики. Однажды едва в шталаг не отправил. Немецкий оберет потребовал отправить, — сказал Агеев и выждал, что на это ответит Молокович. Молокович, однако, замялся, и Агеев понял сразу — напрасно рассказывал. Повторялась история с Кисляковым — его сообщение лишь настораживало, ничего не объясняя, усложняло и без того непростые их отношения.
   — Да-а… Что ж, скверное дело, — неопределенно проговорил Молокович. — А отвертеться нельзя?
   — Я, конечно, сотрудничать с ними не стану, но пойми мое положение: прямо отказаться я не могу. Они же меня сразу вздернут, — волнуясь, проговорил Агеев.
   — Это конечно.
   — Поэтому мне тут больше нельзя. Надо в лес.
   — Видимо, да, — вяло согласился Молокович. Он не возражал, он вроде понимал Агеева, но по тому, как он сразу сник в разговоре, Агеев понял, что эта их встреча не облегчит его положения. Как бы не усугубила.
   — При случае ты там скажи кому… Чтобы передали Волкову. Потому что я тут кругом на подозрении…
   — Но ведь и там надо… доверие. С подозрением куда же в отряд?
   — Да, это верно, — помедлив, сказал Агеев и опустился на топчан.
   Вот об этом он не подумал. Ему казалось: только бы вырваться отсюда в лес, в партизанский отряд, где вокруг будут свои, и он освободится от гнетущей неопределенности, от унизительного подозрения со стороны своих же. Но ведь и там с подозрением невозможно, такой он там просто никому не нужен.
   Так как же ему быть? Что делать?
   Что делать, не посоветовал и Молокович, который, видно, сам знал не больше его. Агеев понимал это и обращался к нему только потому, что тот был местный, знал большее число людей и, думалось, связь у него должна быть надежнее. Оказывается, с исчезновением Кислякова у него тоже многое оборвалось.
   Агеев проводил Молоковича до конца огородов по тропке, и они сухо простились. Знали бы оба, что им так недолго осталось быть на свободе, что это их последняя возможность открыто поговорить обо всем начистоту. Но не знали. И легко расстались. Молокович, как показалось Агееву, с облегчением даже, и Агеев, постояв минуту, проводил его взглядом, пока тот не скрылся в темени наступившей ночи. Оставшись один, он стал думать, почему так устроены люди, что вот появляется маленькая неясность и уже готовы усомниться, готовы поверить нескольким окольным фактам и не верить долгим годам дружбы, знакомства, совместной работы, наконец, испытанию смертью, которое они недавно совместно выдержали. Но неужели Молокович тоже усомнился в его честности, неужто подумал хоть на минуту, что он двурушничает и может их предать? Предать кому? Этим вот шакалам, шавкам, которые предали самое святое в жизни, родину и народ во имя спасения собственной шкуры? И он пойдет к ним в услужение? Надо было вовсе не знать его, старшего лейтенанта Агеева, или иметь цыплячьи мозги в голове, чтобы подумать такое. Но ведь, наверно, подумали? Наверно, думать так было привычнее? Или проще? Или, возможно, практичнее, дальновиднее? Но, если дальновиднее, как же тогда его человеческая судьба? Или в такой обстановке одна судьба ничего не стоит? Так сколько же тогда судеб чего-нибудь стоят? Сто? Тысяча? Десять тысяч?
   Нет, видно, если ничего не стоит одна, так мало стоят и десять тысяч. Таков уж элементарный закон арифметики. Арифметики, но не войны. У войны свои, далеко не человеческие законы, и они будут править людьми, пока будут войны.
   Ну что ж, будь что будет. Главное, не метаться, не изворачиваться, думал Агеев, оставаться человеком, каким он был двадцать шесть прожитых лет. Те четыре года, что он прослужил в армии, он старался быть хорошим командиром и, наверное, был таковым. По крайней мере, в его личном деле, некогда хранившемся в строевой части полка, значилось восемь поощрений и ни одного взыскания, хотя стычки с начальством не были для него большой редкостью и, случалось, он получал хорошие взбучки. Но помимо служебных отношений с начальством были еще различного рода общения с равными себе, средними командирами, товарищами и друзьями, были, наконец, отношения с подчиненными сержантами и красноармейцами. И для Агеева, может, дороже, чем мнение начальства о нем, была где-нибудь случайно оброненная фраза: «А он вроде ничего мужик, этот начбой!» К другим оценкам он не привык за свою армейскую жизнь, и то, что теперь закручивалось вокруг него в этом местечке, повергало его в отчаяние.
   Растревоженный и подавленный, он пошел на кухню, в темноте закрыл на крючок дверь и сразу попал в объятия теплых девичьих рук. Мария подвела его к столу и, усаживая на стул, зашептала:
   — Ну, сейчас я тебя накормлю… Сейчас, сейчас…
   Прежде чем он что-либо успел понять, она сунула ему в руку огромный, тмином пахнущий ломоть хлеба, в другую большую кружку с молоком.
   — Ешь! Ну? Вкусно?
   Да, это было чертовски вкусно, казалось, никогда он не ел такого вкусного хлеба и такого молока, желудок его блаженствовал, и он молча проглотил все, запил остатками молока.
   — Ну, наелся? Хочешь еще?
   Агеев больше не хотел — он уже понял, что она выбегала куда-то, может, к сестре или соседям, и ему стало страшно. Она была тут единственной его радостью и, наверное, единственной опорой, на которую он мог положиться. Опасение потерять ее отозвалось в нем испугом, какого он не испытывал, наверное, даже перед лицом собственной гибели.
   — Спасибо! — сказал он, целуя в темноте мягкие ее ладошки. — Но я тебя прошу: не ходи никуда! Не надо! Как-нибудь. Пойдем вместе…
   — Куда? — с наивной поспешностью спросила она, словно готовая тотчас бежать вместе с ним.
   — Куда? Пойдем куда-либо. Придет час, и пойдем.
   — Придет час! Я верю, что настанет наш час. Должен настать. И кончится эта ночь. И ничто не будет нам угрожать. Ой, как я хочу дожить до того часа… Милый, Олежка мой…
   Она опустилась на пол возле его ног, обеими руками обхватила их, и они ласкались так, едва сдерживая рыдания. И он молча вытирал ее мокрые щеки, напряженно соображая, как спасти ее и себя от вплотную надвигающейся на них безжалостной колесницы уничтожения. Может быть, именно в этот вечер он почувствовал то, что ранее как-то не доходило до его сознания — что он ее любит вопреки своим намерениям, вопреки войне и даже здравому смыслу. Наверное, ему надо было сказать ей о том, но разве и без слов это не было ясно обоим…