— Прокормимся как-нибудь, — Мария беззаботно махнула рукой. — Картошка есть?
   — Картошка-то есть…
   — Ну так с голоду не помрем. А там видно будет.
   Он осмотрел плиту, на краю которой уже стояла тарелка нажаренных драников и белела поллитровая стеклянная банка, наверно, с каким-то жиром.
   — А где жир взяла?
   — А у тетки в буфете. Гусиный жир.
   — Гусиный?
   — Гусиный. Для драников пойдет. Вот попробуйте! — предложила она и, подцепив вилкой верхний подрумяненный драник, подала Агееву. — Ну как?
   — Спрашиваешь! Объедение! — сказал он, с жадностью поедая хрустящий, действительно вкусно пахнущий драник. — И где ты научилась такому?
   — Ну это просто. В Белоруссии такое в каждой хате умеют.
   — Так то в деревне, — сказал он, присаживаясь на стул. — А ты ведь горожанка?
   — Горожанка. Но эта горожанка, к вашему сведению, по два-три месяца в году жила самым цыганским образом. В поездках и походах по всей Белоруссии.
   — За какой надобностью?
   — За песнями.
   — То есть? — не понял Агеев.
   — Просто. Собирали фольклор. Отец — специалист по фольклору, все лето в экспедициях. И я, как подросла, с ним каждое лето.
   — Интересно, — сказал он, размышляя и как бы другими глазами поглядывая на Марию.
   — Очень даже интересно, — подтвердила она. — Столько песен наслушалась, столько людей навидалась. А природа!.. С ума сойти можно. А вы откуда родом?
   — Рассонский район, слыхала?
   — А как же! Из Рассон когда-то мы привезли собачку. Беспородный щенок, а такая умница! Умнее всех собак, какие у меня были.
   — Собаки — это хорошо, — сказал он, думая, однако, о другом. — Нам бы вот собачку. А так придется дверь закрывать на крючок.
   Агеев встал, закинул в пробой крючок и в щель возле занавески глянул в окно.
   — В случае чего, как тебя прятать будем?
   — А я наверх! — сразу согнав улыбку, сказала Мария.
   — Наверх — это хорошо. Но там…
   — А ничего. Там можно отсидеться. А в случае чего — через слуховое окно по крыше и в огород.
   — Да?
   Пока она хлопотала у плиты, Агеев открыл дверь в кладовую. Заглянул в темный верх, где едва светился квадратный лаз на чердак. По шаткой лестнице он осторожно взобрался туда, вдыхая застоялые, непонятного происхождения чердачные запахи. Чердак был просторный, пустой и полутемный, с широкой кирпичной трубой посередине и слуховым окошком в боковом скате крыши, из которого и проникал сюда скупой свет пасмурного дня. В ближнем конце возле лаза валялась какая-то хозяйственная рухлядь, висел на стропиле облезлый старый кожух и стоял расписанный красными цветами сундук с выдранным замком. Возле окна на освещенном месте валялось смятое лоскутное одеяло с подушкой, видно, покинутый кем-то временный приют в этом гостеприимном доме. Маленькое слуховое окошко выходило на середину ската почерневшей гонтовой крыши, внизу лежал заросший осотом участок картошки; поодаль чернел покосившийся забор соседской усадьбы. В случае опасности окно, конечно, явилось бы спасением, но разве что ночью. В светлое время эта сторона хаты была вся на виду с улицы.
   Агеев спустился на кухню, запах драников мучительно дразнил его обоняние, и теперь он во второй раз приятно удивился. На середине стоявшего у стенки стола белела разостланная чистая салфетка, на которой высилась в тарелке целая горка жаром дышавших драников. Рядом ждали едоков две небольшие тарелки с голубыми цветочками на полях, по обе стороны от которых лежало по вилке. Мария стояла к нему спиной у стены и, вытирая что-то полотенцем, сосредоточенно рассматривала пейзаж в желтой рамке.
   — Что, хорошая картинка? — спросил Агеев.
   — О, это же «Снег» Вайсенгофа — мой любимый пейзаж. У нас в Минске точно такой висел над комодом. Отцу подарили на день рождения.
   Агеев мало что понимал в живописи, его больше привлекала музыка, он даже учился когда-то играть на гармошке… Но сейчас он с неожиданным для себя интересом посмотрел на пейзаж. Впрочем, ничего особенного — болото, стога сена, кочки, освещенные солнцем, но действительно все такое похожее, словно всамделишное, а не изображенное на бумаге.
   — И репродукция хорошая, — сказала, вглядевшись, Мария. — Когда-то любила зимние пейзажи… Ну да ладно, давайте к столу. Будем кормиться.
   — Ну и ну! — сказал Агеев удивленно и озадаченно. — Вот это хозяйка! Что только скажет тебе тетка Барановская?
   — Ничего не скажет! — легко бросила Мария, тоже присаживаясь к столу напротив. — У меня с теткой Барановской лады. Она славная женщина.
   — Попадья! — в шутку сказал Агеев.
   — Ну и что ж! — лукавые глаза Марии округлились. — Ну и что ж, что попадья? Попадья по мужу, а так она народная учительница. Кстати, как и мой папаня.
   — А он что, тоже учительствовал?
   — Когда-то. Давно. До того, как начал работать в академии.
   — Академик, значит!
   — Нет, не академик. Просто научный сотрудник, — сказала Мария и, вздохнув, заговорила о другом: — Где теперь моя бедная мамочка? Погибла, наверное. Или, может, в Москве?..
   — Все может быть, — сказал он. — А отец что, не на фронте?
   — Отца уже нет в живых.
   — Умер?
   — Да. Четыре года назад…
   Они замолчали ненадолго. Агеев ел быстро, по-солдатски, больше орудуя вилкой, меньше ножом. Драники — действительно объедение. Он бы съел и еще столько и не знал, как быть, когда она положила в его тарелку еще два в качестве добавки.
   — Нет, нет! — сказал он. — Я уже.
   — Так и уже? Съешьте еще два.
   — Ну хорошо. Кстати, будем на «ты». Идет?
   — Ну знаете… Я как-то не привыкла. А кстати, как ваше имя? Если не военная тайна?
   Агеев тщательно дожевывал драник, соображая, как все-таки назваться Марии. Наверное, надо было ей что-то объяснить, но не сейчас же объяснять, и он, подумав, сказал:
   — Олег.
   — Олег? Хорошее имя. К хазарам собрался наш вещий Олег, — продекламировала она и улыбнулась, зардевшись полненькими, с ямочками щеками. От него не скрылось это ее смущение, и он вдруг неожиданно для самого себя спросил:
   — А сколько тебе лет, Мария?
   — О, много! — махнула она рукой и вспорхнула от стола. — Уже двадцать один. Старуха!
   — Да, — сказал он. — Девчонка! На шесть лет моложе меня.
   — Правда? Это вы такой старый?
   — Такой старый.
   Что-то игривое готово было войти в их отношения, когда на время забывается действительность и дается воля свойственным их возрасту обычным человеческим чувствам. Но Агеев заставил себя вернуться с неба на землю — страшную землю войны, на которой их поджидало нелегкое и надо было ежеминутно остерегаться худшего. Не до кокетства сейчас с этой милой, но, в общем, видно, довольно беззаботной девчонкой.
   — А вы все сапожничаете? — спросила она, наспех убирая в буфет посуду.
   — Ты, — поправил он.
   — Ну да… Ты.
   — Сапожничаю.
   — Так много нанесли! Богатым будете…
   — Будешь.
   — Ну, будешь.
   — Богатым не буду, — сказал он. — Потому что бесплатно.
   — А вы что, в самом деле…
   — Ты, — поправил он.
   — Ты в самом деле сапожник?
   — В силу необходимости.
   — Я так и думала. Командир, наверно? — сказала она и, прислушиваясь к чему-то, чего совершенно не услышал он, замерла у раскрытой дверцы буфета.
   — Что такое?
   — Вроде… Ходит кто-то…
   Агеев вскочил из-за стола, кивнув ей, и она, все поняв без слов, метнулась в сторону кладовки. Сам он откинул крючок и не спеша вышел во двор.
   Во дворе, однако, нигде никого не было, только шумел в ветвях клена напористый ветер; жердь, пристроенная им на въезде во двор была на своем месте. Он выглянул через нее на улицу, но и там было пусто, у тына напротив ходили, что-то поклевывая, две белые курицы со взъерошенными перьями. Агеев, прихрамывая, вернулся во двор и вдруг увидел на огороде под яблоней человека в темном пиджаке и в шляпе. Пригибая голову под низкими ветвями и придерживая рукой шляпу, тот не спеша выбрался во двор, надкусил только что сорванное яблоко. При виде Агеева сладко заулыбался сморщенным, землистого цвета личиком.
   — А я вот, знаете, соблазнился яблочком. Оно грех, конечно, но яблоко, знаете, грех не большой. Вполне простительный, пан Барановский, — легко заговорил недавний его знакомый Ковешко.
   Агеев молча смотрел на странного гостя, не зная, как говорить с ним: шутя, всерьез, приглашать его в хату или удержать здесь. Неприятное чувство уже завладело им, он понял, что это приход не за яблоками, конечно. И он присел на скамью под кленом, сделав вид, что заболела нога. Ковешко, поедая яблоко, остановился напротив.
   — Поговорить пришел, — сказал он просто и отбросил огрызок. — Нехай пан попросит в дом.
   — Счас, — сказал Агеев, растягивая время, чтобы дать возможность Марии скрыться из кухни. Нога, знаете…
   — А, понятно. Болит? Конечно, будет болеть. Если тяжелое ранение…
   Они вошли на кухню, Агеев выдвинул гостю стул, сам сел по ту сторону стола напротив.
   — О, тут у вас тепло. И запах! — хрящеватыми ноздрями Ковешко с жадностью втянул воздух. — Запах как у хорошей стряпухи. Интересно, сами готовите?
   — Сам, — сказал Агеев, в душе проклиная его обоняние. Еще полезет искать стряпуху.
   — Хозяйка не явилась? — тихонько спросил он и насторожился. По этой его настороженности Агеев понял, что хозяйка — не праздный его интерес.
   — Нет, еще нет, — сказал Агеев. — А что, вас хозяйка интересует?
   — Совсем нет. Спросил ради простого любопытства. А так нет. Вовсе не интересует. Ведь она же вам не родительница? — спросил он и снова прищурил острые глазки.
   — Ну, допустим, — сказал Агеев, вдруг вспомнив свой первый разговор с начальником полиции. Черт их знает, как с ними держаться, с этими служителями новой власти? Работают они заодно или врозь?..
   Ковешко тяжело вздохнул, задумчиво пробарабанил пальцами по гладкой доске стола. Хорошо, что Мария успела прибрать посуду.
   — Видите, пан Барановский… — он слегка замялся, но тут же нашелся и договорил: — Будем называть вас так. Нам известно, конечно, что вы не Барановский, но теперь не будем уточнять. Главное, вы белорусин, и я это почувствовал сразу…
   — Это каким же образом? — по-прежнему держась на известной дистанции в отношениях, спросил Агеев.
   — Э, что тут спрашивать. Я, пане, земляка-белорусина за версту чую. Нюхом чую. А вы, извините, хоть и по-российски говорите, но в каждом вашем слове звучит белорусин. Древняя мова, знаете, с поганских времен, со времен Великого княжества. Ее не так просто искоренить. Если российцы за столетия не искоренили…
   — А как же немцы?
   — Простите, что немцы? Не понял, — сразу наморщил увядшее личико Ковешко.
   — Как немцы отнесутся к этой мове?
   — Хе-хе, батенька, это весьма проблематично, — осклабился Ковешко. — Весьма проблематично, хе-хе. Но мы выживем, — вдруг тише, но яростнее заговорил гость. — Мы выживем! Главное — искоренить зло номер один. А потом…
   — Как бы нас самих не искоренили, — не удержался Агеев.
   — Нет, этого не может быть. Этого не должно быть, — потянулся к нему через стол Ковешко. — Немцы — культурная нация. К тому же сила христианской традиции. Я долго жил среди них, знаю… я весьма уповаю…
   — На их культурность?
   — Да, и на культурность.
   — Культурность, а убивают сотнями. Женщин и детей! И заботятся, чтоб еду с собой взяли. На трое суток! — вдруг с гневом прорвалось в Агееве, и он тут же пожалел: нашел перед кем метать бисер. Но сказанного не воротишь. Он думал, что Ковешко разозлится и станет угрожать, а тот вдруг упрекнул со снисходительной укоризной:
   — Так это же евреев! Надо понимать.
   — А евреи — не люди?
   — Неполноценная раса, — с нажимом сказал Ковешко. — Оно, может, и чересчур жестоко. Может, и не совсем по-христиански, но… Если разобраться, они нам чужинцы. Они испортили нашу историю. Они веками разжижали дух белорусинов. Не будем жалеть их…
   — Не будем жалеть мы, не пожалеют и нас.
   — И не надо. Не надо, пан Барановский, не надо жалости! Жалость — удел слабых. Это хотя и христианское чувство, но, несомненно, из числа атавистических. Не надо жалости! Сейчас нам нужны сила и сплоченность. Конечно, под германскими знаменами, фюрер — он вождь арийцев, а белорусины наполовину арийцы. Кривичи которые. Правда, некоторая часть сильно подпорчена инородцами, особенно татарами и жидами. Но мы люди скромные, рады и тому, что осталось. Есть, есть здоровое ядро, из которого разовьется раса. Надо только положиться на силу.
   — На германскую силу? — с иронией уточнил Агеев.
   Ковешко иронии не понял и почти обрадовался подсказке.
   — Вот именно — на германскую. Другой силы на земном шаре теперь, к сожалению, не существует.
   — А вдруг найдется, — с не слабеющим чувством протеста сказал Агеев и посмотрел в блеклые глаза гостя. В глубине их тлел, однако, довольно злой огонек, и Агеев сказал себе: хватит, так можно и доиграться. Наверное, что-то понял и гость, может, смекнул, что слишком далеко зашел в своем разговоре — хотя и с белорусином, но, в общем, малознакомым ему человеком.
   — Ну что ж, приятно, знаете ли, поговорить с умным… и твердым человеком. Твердость убеждений, она всегда что-то значила. Даже и ошибочных. Теперь это нечасто бывает. Вот и эта… ваша хозяйка, значит… Барановская. Она ведь женщина твердых взглядов?
   — Не знаю, — с нарочитым безразличием сказал Агеев. — Не интересовался.
   — Не интересовались? И напрасно. Вот вы побеседуйте как-нибудь…
   — Как же побеседуешь, если ее нет? Уже вторую неделю.
   — Это печально. Нам она тоже нужна. Нам она даже необходима. Но куда она запропастилась? А вам она не говорила? — спросил Ковешко и снова замер, полный внимания.
   — Нет, ничего не говорила.
   — Да, вот загвоздочка, — гость снова задумчиво побарабанил по столу худыми пальцами. — Знаете что? Она должна дать о себе знать. Не может того быть, чтобы не дала о себе знать. Так вы это, того… незамедлительно сообщите.
   — Это куда? — спросил Агеев. — В управу или в полицию?
   Ковешко хитро прищурился.
   — Не знаете? Какой вы, однако, непонятливый, в самом деле… При чем здесь управа?
   — Так вы же в управе работаете?
   — Это, батенька, неважно, где я работаю. А сообщить следует в СД. Это, знаете, в помещении бывшей милиции…
   — А Дрозденко? — не мог чего-то понять Агеев.
   — Не беспокойтесь, пане. Дрозденко мы объясним.
   — Вот как! — удивился Агеев, подумав про себя: черта лысого вы от меня дождетесь. И вы с вашей СД, и Дрозденко тоже.
   Он молча проводил гостя до улицы, и тот, видно, удрученный какой-то неудачей (может, отсутствием Барановской), сухо кивнул на прощание и мелкими шажками засеменил по улице. Агеев еще постоял недолго, чувствуя, как где-то внутри у него поднимается злобная волна — от своего бессилия, пассивной покорности, вынужденной подчиненности. И кому? Они уже связали его и с СД, мало им оказалось полиции. И вот вынуждают — упрямо и настойчиво — на явное предательство, теперь уже по отношению к Барановской. Хотя в случае с Барановской он не мог им ни пособить, ни нашкодить, он сам ничего о ней не знал. Но как бы не пронюхали о Марии! Правда, похоже, пока что она их не интересовала, может, не заинтересует и вовсе? Пропала, ну и бог с ней, видно, у них есть дела поважнее. Разве что случайно, выслеживая Барановскую, могут наткнуться на Марию, тогда уж, пожалуй, им несдобровать обоим.
   Агеев прошел по тропинке в огород, осмотрел сад, словно там мог прятаться новый Ковешко, и не спеша вернулся на кухню. Марии, конечно, простыл тут и след, наверное, забилась на чердак, и он, накинув в пробой крючок, взобрался туда же. Мария сидела на корточках в темном углу за сундуком.
   — Ушел, не бойся…
   Она с облегчением выбралась на место посвободнее, отряхнула от пыли подол сарафанчика. Следы страха и тревоги еще тлели в ее настороженном взгляде, внимание уходило в слух. Но, кажется, вокруг было тихо.
   — Что он? Про меня спрашивал?
   — Про Барановскую, — тихо сказал Агеев. — Зачем-то им Барановская понадобилась.
   — Вербуют, наверно, — просто сказала Мария, и он насторожился.
   — Вербуют? А зачем им ее вербовать?
   — А они теперь всех вербуют. Почти поголовно. Чтоб потом выбирать. Кто нужнее.
   Они оба стояли возле слухового окна, вглядываясь в его мутные, затянутые паутиной стекла и вслушиваясь в неутихающий шум ветра в ветвях. Мария с брезгливой гримасой на серьезном личике вертела пуговицу своего вязаного жакета.
   — Этот… Дрозденко и меня хотел. Подписочку требовал…
   — Вот как! — вырвалось у Агеева.
   — А вы думали! — Мария виновато улыбнулась.
   — Ну и что же ты?
   — А я вот ему! — она показала Агееву маленький, туго стиснутый кулачок.
   — Чтоб на своих доносить!.. Шавкой немецкой сделаться! Нет, этого они от меня не дождутся…
   Агеев отошел от окошка и опустился на сундук — долго стоять не позволяла нога, которая сегодня с утра ныла неутихающей застарелой болью. С тихой завистью подумал он о Марии, что вот она увернулась, избежала ярма, а он не сумел, не нашелся или побоялся, может. Правда, положение у них было разное, она смогла скрыться, а куда бы мог скрыться он? Наверное, в два счета оказался бы в шталаге для пленных, что для него было равнозначно гибели.
   — Что же мы будем делать, Мария? — спросил он почти сокрушенно. Положение их все усложнялось, а выхода по-прежнему не было видно. Оставалось ждать, но ведь дождаться можно было самого худшего. Протянуть время, промедлить, утерять шанс, когда уже трудно будет что-либо исправить.
   — Не знаю, — тихо произнесла Мария.
   Передернув худым плечиком, она прислонилась к деревянному брусу возле слухового окна и печально посмотрела наружу. Она не знала, конечно. Впрочем, он и не ждал от нее другого ответа, отлично понимая, что в таком деле должен искать выход сам — как старший, военный, обладающий большим опытом и наверняка большими, чем она, возможностями. Но беда в том, что он не знал тоже.
   — Ладно, посмотрим. Только сиди тут, никуда не высовывайся. Если что, я буду у себя.
   — Там, в сарайчике?
   Она порывисто подалась к нему, лицо ее вспыхнуло и опечалилось, боль и страдание отразились в ее светлых глазах.
   — Да, в сараюшке. Надо работать. Зарабатывать… Вот накинь, чтоб не мерзнуть.
   Агеев отдал ей телогрейку, тихо спустился на кухню, прислушался. Барановской все не было, и никаких вестей от нее тоже. Наверное, с хозяйкой ему было бы проще, особенно теперь, когда появилась Мария. Но вот хозяйка понадобилась и этим, что уже вызывало тревогу — зачем?
   К вечеру и без того сильный ветер усилился, ветви клена над крышей хаты метались из стороны в сторону, могучее дерево гудело и стонало… Агеев прошел в свой сарайчик, который, на счастье, стоял с подветренной стороны, и там было относительное затишье. Надо браться за сапоги из мешка, может, не сегодня, так завтра за ними придут — Кисляков или еще кто-нибудь, надо все починить. Может, за это время что-либо изменится к лучшему или хотя бы прояснится, думал он. Потому что уже все так затягивалось мертвым узлом, что как бы не пришлось рвать по живому, с мясом и кровью, а то и поплатиться жизнью…

 
   До самого вечера, пока было светло, он стучал молотком по резиновым и кожаным подошвам кирзачей, ботинок, немецких, нашпигованных железными шипами сапог. Все не успел. Осталось еще две пары, когда опустились сумерки и за дырявой стеной полил дождь. Агеев думал сходить в хату, чтобы проведать Марию, но в такой ливень ему просто не в чем было высунуться из хлева, чтобы не промокнуть насквозь. И он, посидев на табуретке, расслабленно выпрямив больную ногу, перебрался на топчан под кожушок.
   Над усадьбой тем временем неистовствовал ветер, с неба низвергались потоки дождя, грозившего снести ветхую соломенную крышу его убежища. Но дождь лил уже больше часа, а в сарайчике было сухо, даже вроде нигде не капало. И он так уютно пригрелся под домашним теплом кожушка, что подумал: в хату сегодня не пойдет, пусть уж Мария как-нибудь устроится там сама. Слава богу, не белоручка, умеет приспособиться к обстановке, может. Даже не хуже, чем это бы сделал он. Из полведра картошки наготовила таких драников, что он почти до вечера был сыт и только теперь, вспоминая про обед, сглатывал слюну. Девчонка разбитная, хороша собой и, кажется, очень прямая, откровенная, что в такое время как бы и не погубило ее. Не испугалась вот живоглота Дрозденко, отшила полицию и прибежала к нему. Но почему к нему? Или он приглянулся ей накануне, или она увидела в нем кого-то, кто внушал доверие, может, опору? Но что она знала о нем? И что скажет Кисляков или, еще лучше, Волков, когда дознаются, что с ним проживает какая-то девчонка из Минска? Одно дело, что здесь жила хозяйка, пусть попадья, но человек, которого они знали многие годы, и совсем другое, когда появилась эта никому не известная студентка. А может, она подослана? Завербована и внедрена? Нет, этого не может быть. В таком случае все, наверное, делалось бы хитрее, логичнее. А то очень уж получилось наивно, дерзко и неразумно.
   Агеев долго не мог заснуть, обеспокоенный все запутывающейся своей судьбой, непрестанными порывами ветра за стенами. Кажется, ветер временами менял направление и уже начал хлестать дождем по торцовой стене его сарайчика, у которой лежало сено. Он подумал, что, может, надо бы встать, откинуть сено от стены. Но вставать не хотелось, так хорошо было под кожушком, и он успокоение думал: а может, и не зальет? Он уже собирался заснуть, невеселые его мысли начали путаться в голове, и вдруг вскочил почти в испуге — в дверь постучали. Он сбросил с себя кожушок, стук повторился — робкий, тихонький стук словно бы ребячьей руки, — и он, шагнув к двери, негромко спросил:
   — Кто там?
   — Это я, откройте…
   Он понял сразу, что это Мария, скинул с пробоя жиденький проволочный крючок.
   — Ну что?.. Осторожно, тут порог высокий… Что-нибудь случилось?
   Она перебралась через порог и замерла в темноте, вся мелко дрожа от холода или испуга.
   — Я боюсь…
   Голос ее тоже дрожал, вся сжавшись, она стояла у порога, не зная, куда ступить. Агеев закрыл за ней дверь.
   — Чего… боишься?
   — Ветер!.. Так воет. В трубе и… Ходит кто-то… по крыше.
   — Ходит? По крыше?
   — Ну, кажется, ходит, — говорила она, едва не всхлипывая, и он про себя выругался: «Ну и ну! Кажется!..»
   — Если кажется, надо креститься, — сказал он с раздражением, и она умолкла.
   — Я тут посижу… до утра. Можно? — спросила она после паузы.
   — Что ж, сиди…
   «Странно!» — подумал Агеев, не узнавая девушку. Словно это была вовсе не та Мария, которую он видел днем, когда они обедали на кухне и она храбро отмахивалась от опасностей, о которых предупреждал Агеев. Там она выглядела такой боевой девчонкой, что эта ее боевитость внушала ему опасение за ее судьбу. Здесь же была совсем другая — продрогшая, подавленная страхом перед тем, что… кажется, будто кто-то ходит по крыше! Типичные детские страхи… А он-то думал, что она вполне взрослая и даже в чем-то сильнее его: Видно, увы!
   — Садись вот на порог. Или вон на сено. Сено там. Сухое…
   — Спасибо.
   Он замолчал, вслушиваясь, как она в темноте недолго устраивалась на шуршащем сене и вскоре притихла, будто ее и не было здесь вовсе. Снаружи о доски стены все плескал дождь, шумел за углами ветер. Агеев начал согреваться под кожушком, как вдруг услышал ее прерывистое дыхание, похоже, она содрогалась от стужи.
   — Что, холодно? — спросил он.
   — Холодно, — тихонько ответила она.
   — А телогрейка?
   — Мокрая…
   Агеев полежал немного, в мыслях злым словом поминая эту девчонку, и наконец поднялся на топчане.
   — А ну иди сюда!
   — Нет, нет, — испуганно отозвалась она из темноты.
   — Иди вот на топчан, под кожушком согреешься… Ну! Скоренько…
   — Нет, нет…
   — Просить тебя, что ли, в конце-то концов? — рассердился Агеев.
   Решительно шагнув с топчана, он нащупал в темноте ее плечо и, схватив за руку, поднял с сена…
   — Вот ложись! Я на сене.
   Она покорно легла на топчан, и он небрежно накинул на нее кожушок. Сам, поразмыслив, поднял пласт слежалого сена, подлез под него, потом навалил сена на ноги. Здесь он быстро согрелся и, когда вокруг утихло шуршание оседавшего сена, спросил Марию:
   — Ну как, согрелась?
   — Согреваюсь. Спасибо тебе. Большое спасибо…
   — Ладно. Спи. На рассвете подниму. Днем здесь оставаться нельзя.
   — Хорошо. Я встану. Ты извини меня, Олег.
   — Ладно уж… Извиняю.


5


   Через два-три дня после ливня земля в карьере подсохла. Лужи еще остались на прежних местах, но вода в них заметно убывала, оставляя на глинистых берегах извилистые параллельные линии — суточные отметины уровней. Дождей больше не было, стояла сухая и ветреная погода, однако на полное высыхание луж можно было рассчитывать лишь в конце месяца, что было, конечно, слишком. Агеев не мог задерживаться тут до конца лета, хотя самочувствие его после приезда сына заметно улучшилось — все-таки импортные таблетки делали свое дело. На следующий день, проводив Аркадия, он недолго посидел на обрыве и спустился в карьер — надо было как-то убрать этот чертов обвал.
   Конечно, в душе он рассчитывал на помощь сына, наверно, для того и вызывал его телеграммой, но в тот вечер так ничего ему и не сказал: надеялся, что догадается сам, предложит помочь. Однако не догадался, утром сразу же стал собираться в дорогу. Разговор у них как-то не клеился, и, хотя Агеев в течение лета много думал о сыне и собирался кое о чем с ним побеседовать, теперь тоже не находил ни слов, ни нужного настроения. И, когда он все-таки сказал ему, что одному трудновато в карьере, сын, круто обернувшись от поднятого капота, бросил: