Страница:
— Хе, Люся! — иронически хмыкает Лешка. — Мы тут головы под пули подставляем, а она с тыловиками милуется. Тоже медаль зарабатывает. Капитан этот… Как его? Мелешкин. Давно она с ним крутит. Знаю я.
Капитан Мелешкин! Это такой красивый чернявый весельчак с усиками. Действительно, однажды на марше я видел, как он ехал верхом на лошади возле санитарной повозки и все угощал чем-то девчат и Люсю тоже, а она уж очень счастливо смеялась тогда.
Уныние и раздраженность окончательно овладевают мной. Становится досадно на себя и на все на свете. Но где-то в глубине сама собой живет, не соглашается упрямая мысль: нет, не может она быть плохой, не может. Она не такая. А время идет. В окоп заглядывает солнце и начинает припекать. Плечи и туловище еще в тени, а головам жарко. Желтых, по-стариковски кряхтя, пересаживается к противоположной стене, в тень.
— Гляди ты: молчат! Ни одной мины. Удивительно! — говорит он. — Ну, до вечера досидим, а там на новое место.
Попов надевает гимнастерку и любуется своей сегодняшней обновкой — погонами. Вся одежда на нем подогнана, пуговицы застегнуты, над правым карманчиком три узкие полоски-нашивки за ранения. Эти нашивки мало кто носит из нас, хотя многие были ранены, но у Попова они на месте. Как раз под ними рубиновой звездой краснеет орден. На одном зубчике эмаль выкрошилась, и он побелел, но привинчен орден заботливо — на красной суконной подкладке. Наводчик выглядит аккуратистом, сразу заметна склонность к военной службе, только вот звание маловато — ефрейтор. Но будь он сержантом, думается, его подчиненным пришлось бы несладко — характер у Попова тихий, но упрямый и въедливый. Особенно в мелочах.
— Ты, брат, теперь как генерал, — усмехается Желтых. — Знаешь что? Сделай и мне такие погончики. А? А то эти — будто из них черти веревки вили. После войны расплачусь. Приглашу тебя в гости из твоей Колымы…
— Зачем Колымы? Якутии! — чуть обиженно поправляет Попов.
— Ну из Якутии. У вас мерзлота, а у нас на Кубани фруктов, дынь, арбузов — завались. Накроем стол в садике, самовар раздуем. Поллитровку, конечно… Ну и остальное. Моя Дарья Емельяновна гостей любит! Всю жизнь бы принимала. Такой характер… Раздавим бутылочку, вспомянем, как под Яссами кукурузу ели, в окопах сидели… Кстати, надо бы написать Дарьке, — вдруг вспоминает Желтых. — С самого Кировограда, пока фрицев до Молдавии гнали, так и не написал. Хлопцы, у кого газетка?
Бумаги у нас нет. В наступлении-то ее бывает много — разные там фрицевские блокнотики, записные книжечки с пружинками-скрепками по корешку, а теперь, кроме газеты, ничего — ни на курево, ни на письмо. Попов вынимает из кармана аккуратно сложенный номер нашей дивизионки, и старший сержант начинает выбирать краешек с полем пошире. Попов дает ему химический карандаш, Желтых старательно его слюнявит и начинает что-то выводить пристроившись на одном колене.
— Так и напишем: Дарька, я жив, чего и тебе желаю. Маркел Иванович Желтых.
Он отрывает от газеты полоску и, видя наши любопытные взгляды, поясняет:
— А зачем много писать? Главное: жив. Остальное бабе неинтересно. Я вообще несколько раз собирался написать больше, да все некогда. Известна наша солдатская доля. Только карандаш послюнявишь — посыльный от комбата: «Желтых, пулемет уничтожить!» Пальнешь по пулемету — транспортер отогнать! Там немецкая пехота чуть не за грудки наших стрелков хватает. В нее пошлешь десяток снарядов. А еще танки. Сколько мороки с ними! Процкий мне говорил однажды: «Ты — мой командующий артиллерией. И помни, чтобы никакой задержки у пехоты». Говорю: «Если я командующий, то почему не генерал?» — «А за генерала ты справился бы?» — спрашивает он. «Ого, еще как. Если командиром орудия справляюсь, то генералом и подавно. Было бы чем командовать!» — с затаенной гордостью хвалится Желтых и прячет в пилотку свое рекордное по краткости письмо.
Нам хорошо тут. Уходит в прошлое тревожная ночь, постепенно рассеивается страх. Кажется, все обошлось…
И именно в такой момент, когда расслабляется наше внимание, во вражеской стороне что-то утробно и страшно взвывает. Я еще не понимаю, что это, и только замечаю, как вздрагивает под шинелью Лукьянов. Маленькие глаза командира удивленно округляются, загораются и вдруг гаснут. Со ступеньки вниз на дно окопа падает Лешка, и тогда до сознания доходит смысл этого жуткого звука. Это где-то там, за вражескими холмами, разряжаются «скрипуны» — шестиствольные немецкие минометы. Едва только утихает их протяжный зловещий скрип, как из поднебесья обрушивается на, нас пронзительный визг мин. Кажется, какая-то невидимая страшная сила низвергается на дрожащую землю. Я тычусь головой в колени Кривенка. Он падает на бок, сверху сыплется в окоп земля, бьет в уши — взрыв, второй, два сразу, три… Мы глохнем, задыхаемся в пыли, в песке и земле; пальцы хватаются за что-то в поисках опоры. Земля будто разверзается от грозового урагана взрывов и дергается, стонет, дрожит, отчаянно сопротивляясь страшной силе разрушения.
Так мучительно медленно тянется время, все вокруг рвется, разлетается вдребезги; утро темнеет, будто на землю опять надвинулась ночь. Во рту, в глазах, ушах — лесок и земля. Тело болезненно ноет от неослабного напряжения и каждого близкого взрыва. Все существо с ужасом ждет: конец, конец! Вот-вот… этот! Нет… этот! Вверху воет, скулит, падает. Земля перемешивается с небом, все вокруг во власти безвольного оцепенения. И вдруг сбоку слышится крик:
— Попов! Прицел, так твою!..
Это Желтых. Кто-то, больно наскочив на мои ноги, вылетает в конец окопа. Я открываю глаза — на орудийной площадке в дыму мелькает согнутая спина Попова. Возле меня шевелится в земле Лешка. Кричит и ругается Желтых, но взрывы и визг заглушают его. Еще вспышка — удар! На нас снова обрушивается земля. Желтых падает. В облаках пыли кто-то опять переваливается через меня — Попов! Под его неподпоясанной гимнастеркой прицел, наводчик придерживает его рукой. В ту же минуту раздается еще один взрыв по другую сторону окопа. В лицо бьет пороховым смрадом и комьями земли. Я падаю на чьи-то засыпанные по шею плечи и напрягаюсь, чтобы выдержать…
Неизвестно, сколько мы лежим так, заваленные землей, оглушенные…
Но вот немцы переносят огонь дальше, становятся глуше взрывы, и первым с сиплой бранью выкарабкивается из земли Желтых. Вверху, однако, по-прежнему скулит и воет. «Скрипуны» за холмами, задыхаясь, бешено ревут, земля разрывается; небо над ними почернело от пыли и дыма. Но разрывы постепенно отдаляются, и тугие комья перестают молотить наши спины.
«Выжили! Уцелели!» — вспыхивает слабенькая, готовая вот-вот погаснуть радость. Отплевываясь и моргая, я выгребаюсь из-под земли. Потный, страшный, серый от пыли Желтых долго не может выбраться из окопа, затем встает на колени. Слабо шевелится в углу Лукьянов, отряхивается рядом Кривенок. Кажется, все целы — нам повезло. И в то мгновение, когда я думаю об этом, рядом с диким испугом вскрикивает Лешка:
— Командир! Танки!!!
Капитан Мелешкин! Это такой красивый чернявый весельчак с усиками. Действительно, однажды на марше я видел, как он ехал верхом на лошади возле санитарной повозки и все угощал чем-то девчат и Люсю тоже, а она уж очень счастливо смеялась тогда.
Уныние и раздраженность окончательно овладевают мной. Становится досадно на себя и на все на свете. Но где-то в глубине сама собой живет, не соглашается упрямая мысль: нет, не может она быть плохой, не может. Она не такая. А время идет. В окоп заглядывает солнце и начинает припекать. Плечи и туловище еще в тени, а головам жарко. Желтых, по-стариковски кряхтя, пересаживается к противоположной стене, в тень.
— Гляди ты: молчат! Ни одной мины. Удивительно! — говорит он. — Ну, до вечера досидим, а там на новое место.
Попов надевает гимнастерку и любуется своей сегодняшней обновкой — погонами. Вся одежда на нем подогнана, пуговицы застегнуты, над правым карманчиком три узкие полоски-нашивки за ранения. Эти нашивки мало кто носит из нас, хотя многие были ранены, но у Попова они на месте. Как раз под ними рубиновой звездой краснеет орден. На одном зубчике эмаль выкрошилась, и он побелел, но привинчен орден заботливо — на красной суконной подкладке. Наводчик выглядит аккуратистом, сразу заметна склонность к военной службе, только вот звание маловато — ефрейтор. Но будь он сержантом, думается, его подчиненным пришлось бы несладко — характер у Попова тихий, но упрямый и въедливый. Особенно в мелочах.
— Ты, брат, теперь как генерал, — усмехается Желтых. — Знаешь что? Сделай и мне такие погончики. А? А то эти — будто из них черти веревки вили. После войны расплачусь. Приглашу тебя в гости из твоей Колымы…
— Зачем Колымы? Якутии! — чуть обиженно поправляет Попов.
— Ну из Якутии. У вас мерзлота, а у нас на Кубани фруктов, дынь, арбузов — завались. Накроем стол в садике, самовар раздуем. Поллитровку, конечно… Ну и остальное. Моя Дарья Емельяновна гостей любит! Всю жизнь бы принимала. Такой характер… Раздавим бутылочку, вспомянем, как под Яссами кукурузу ели, в окопах сидели… Кстати, надо бы написать Дарьке, — вдруг вспоминает Желтых. — С самого Кировограда, пока фрицев до Молдавии гнали, так и не написал. Хлопцы, у кого газетка?
Бумаги у нас нет. В наступлении-то ее бывает много — разные там фрицевские блокнотики, записные книжечки с пружинками-скрепками по корешку, а теперь, кроме газеты, ничего — ни на курево, ни на письмо. Попов вынимает из кармана аккуратно сложенный номер нашей дивизионки, и старший сержант начинает выбирать краешек с полем пошире. Попов дает ему химический карандаш, Желтых старательно его слюнявит и начинает что-то выводить пристроившись на одном колене.
— Так и напишем: Дарька, я жив, чего и тебе желаю. Маркел Иванович Желтых.
Он отрывает от газеты полоску и, видя наши любопытные взгляды, поясняет:
— А зачем много писать? Главное: жив. Остальное бабе неинтересно. Я вообще несколько раз собирался написать больше, да все некогда. Известна наша солдатская доля. Только карандаш послюнявишь — посыльный от комбата: «Желтых, пулемет уничтожить!» Пальнешь по пулемету — транспортер отогнать! Там немецкая пехота чуть не за грудки наших стрелков хватает. В нее пошлешь десяток снарядов. А еще танки. Сколько мороки с ними! Процкий мне говорил однажды: «Ты — мой командующий артиллерией. И помни, чтобы никакой задержки у пехоты». Говорю: «Если я командующий, то почему не генерал?» — «А за генерала ты справился бы?» — спрашивает он. «Ого, еще как. Если командиром орудия справляюсь, то генералом и подавно. Было бы чем командовать!» — с затаенной гордостью хвалится Желтых и прячет в пилотку свое рекордное по краткости письмо.
Нам хорошо тут. Уходит в прошлое тревожная ночь, постепенно рассеивается страх. Кажется, все обошлось…
И именно в такой момент, когда расслабляется наше внимание, во вражеской стороне что-то утробно и страшно взвывает. Я еще не понимаю, что это, и только замечаю, как вздрагивает под шинелью Лукьянов. Маленькие глаза командира удивленно округляются, загораются и вдруг гаснут. Со ступеньки вниз на дно окопа падает Лешка, и тогда до сознания доходит смысл этого жуткого звука. Это где-то там, за вражескими холмами, разряжаются «скрипуны» — шестиствольные немецкие минометы. Едва только утихает их протяжный зловещий скрип, как из поднебесья обрушивается на, нас пронзительный визг мин. Кажется, какая-то невидимая страшная сила низвергается на дрожащую землю. Я тычусь головой в колени Кривенка. Он падает на бок, сверху сыплется в окоп земля, бьет в уши — взрыв, второй, два сразу, три… Мы глохнем, задыхаемся в пыли, в песке и земле; пальцы хватаются за что-то в поисках опоры. Земля будто разверзается от грозового урагана взрывов и дергается, стонет, дрожит, отчаянно сопротивляясь страшной силе разрушения.
Так мучительно медленно тянется время, все вокруг рвется, разлетается вдребезги; утро темнеет, будто на землю опять надвинулась ночь. Во рту, в глазах, ушах — лесок и земля. Тело болезненно ноет от неослабного напряжения и каждого близкого взрыва. Все существо с ужасом ждет: конец, конец! Вот-вот… этот! Нет… этот! Вверху воет, скулит, падает. Земля перемешивается с небом, все вокруг во власти безвольного оцепенения. И вдруг сбоку слышится крик:
— Попов! Прицел, так твою!..
Это Желтых. Кто-то, больно наскочив на мои ноги, вылетает в конец окопа. Я открываю глаза — на орудийной площадке в дыму мелькает согнутая спина Попова. Возле меня шевелится в земле Лешка. Кричит и ругается Желтых, но взрывы и визг заглушают его. Еще вспышка — удар! На нас снова обрушивается земля. Желтых падает. В облаках пыли кто-то опять переваливается через меня — Попов! Под его неподпоясанной гимнастеркой прицел, наводчик придерживает его рукой. В ту же минуту раздается еще один взрыв по другую сторону окопа. В лицо бьет пороховым смрадом и комьями земли. Я падаю на чьи-то засыпанные по шею плечи и напрягаюсь, чтобы выдержать…
Неизвестно, сколько мы лежим так, заваленные землей, оглушенные…
Но вот немцы переносят огонь дальше, становятся глуше взрывы, и первым с сиплой бранью выкарабкивается из земли Желтых. Вверху, однако, по-прежнему скулит и воет. «Скрипуны» за холмами, задыхаясь, бешено ревут, земля разрывается; небо над ними почернело от пыли и дыма. Но разрывы постепенно отдаляются, и тугие комья перестают молотить наши спины.
«Выжили! Уцелели!» — вспыхивает слабенькая, готовая вот-вот погаснуть радость. Отплевываясь и моргая, я выгребаюсь из-под земли. Потный, страшный, серый от пыли Желтых долго не может выбраться из окопа, затем встает на колени. Слабо шевелится в углу Лукьянов, отряхивается рядом Кривенок. Кажется, все целы — нам повезло. И в то мгновение, когда я думаю об этом, рядом с диким испугом вскрикивает Лешка:
— Командир! Танки!!!
11
— Т-т-танки! Т-т-танки! Гляди! — заикаясь, кричит Лешка, то высовываясь из окопа, то снова приседая.
Смысл этой тревожной вести будто кинжалом пронзает сознание. Я вскакиваю, выглядываю из-за развороченного бруствера — по склону холма вниз в дымном грохоте быстро катится косяк рыжевато-серых немецких танков.
Рядом со мной, часто моргая запорошенными песком глазами, на мгновение замирает Желтых. Будто не веря, приоткрыв рот, он несколько секунд смотрит на танки и выбегает из окопа. За ним по ступенькам вылетает Попов, потом я. Сзади бегут остальные.
Пригнувшись, через взрытую минами площадку мы бросаемся к пушке.
Я цепляюсь за станины, сошники хватает Кривенок. Желтых с Поповым упираются в колеса. Пушка движется, но укрытие завалено комьями земли, и она идет боком. Желтых ругается:
— А ну поворачивай! Станину поворачивай!.. Лозняк? Такую твою…
Я и сам знаю, что надо поворачивать, и напрягаюсь изо всех сил, но спешу, и все получается невпопад. Кое-как мы все же вытаскиваем пушку на площадку, заносим станины. Желтых, пригнувшись, кричит, командует, помогает затолкать пушку на место. Низко склоненное усатое лицо его в поту и грязи.
Танки бьют по пехоте, бьют, почти не останавливаясь. В воздухе гремит и грохочет, поднебесье стонет, тяжелый железный гул ползет по земле. Мы бросаем станины. Я хватаюсь за стопоры, Задорожный сзади так рвет правило, что чуть не сбивает меня с ног. Левой рукой я открываю затвор, а Желтых вгоняет в ствол бронебойный.
Танки на передней траншее. Я быстро выглядываю из-за щита. Один горит, видно подожженный пехотой, другой мчится почему-то вдоль траншеи. Несколько пехотинцев бегут, согнувшись, по полю в тыл. Желтых что-то кричит. Попов впивается в прицел, и вскоре резкий выстрел бронебойным глушит нас. Пушка подскакивает, больно толкает в плечо, я падаю: ребята не успели упереть в землю станины.
— Сошники! — кричит Желтых, низко пригнувшись за наводчиком, и кулаком толкает в спину Кривенка. Тот хватает сошник и начинает его загонять в ямку. Второй сошник, стоя на коленях, втискивает в землю ослабевший Лукьянов. Крикливая властность Желтых, как ни странно, успокаивает. Кажется, если командир здесь, плохого не случится, он учтет все, скомандует, спасет, нам — только повиноваться.
«Трах!» — бьет второй выстрел. Еле заметный красный огонек трассера мелькает возле танка, щелкает о броню и отскакивает высоко в сторону.
— Огонь! Огонь! Не медли, огонь!
«Гах!.. Гах!.. Гах!..» — бьет пушка, подпрыгивая на колесах. Трассеры не все заметны — некоторые снаряды бесследно исчезают вдали. Танки от первой траншеи, направляясь вдоль дороги, один за другим ползут по нашей обороне. На их бортах видны черно-белые кресты. Поднимая тучи пыли, машины тяжело переваливаются через брустверы. Длинные их пушки угрожающе покачиваются, грохочут выстрелами.
— Огонь! — ревет Желтых. — Наводить лучше!
Попов молодчина, наш хороший Попов! Он, пожалуй, единственный тут, кому чужды и страх, и волнение. Он не спешит, не дрожит, теперь он ничего на свете не знает, кроме танка.
«Гах! Гах!» — дергается пушечка.
«Так, держись, Лозняк! Кажется, наступает твои час, — говорю я себе. — Ну, идите же, гады, идите! Ближе! Еще ближе!»
Да, они идут. Уже перешли траншеи пехоты… Но что это? В сплошном грохоте с бессильной яростью снова кричит Желтых:
— Не берет! Дьявол им в глотку! Бей по гусеницам, по гусеницам огонь!
Не берет. Я тоже чувствую это.
«Гах!» — подпрыгивает пушечка, стремительная искорка трассера гибкой стрелой мелькает вдали, бьет в башню танка и отскакивает в сторону. Не берет! Немцы, видно, пустили на нас тяжелые танки. Может, это их «тигры»?
Пехота наша рассеяна, вслед за танками идут немцы. Наши уходят. Недалеко от огневой, низко пригнувшись к земле, обессиленно бредет сержант с потным красным лицом. Одной рукой он тащит пулемет, другая, будто палка, свисает до самой земли. За ним, то и дело оглядываясь, бежит невысокий боец с патронными ящиками в руках. Кажется, это тот наш ночной знакомый с термосом.
— Стойте! — кричит им Желтых. — Стой, куда удираешь, сволочь! Расстреляю! Стой!
Сержант кричит что-то в ответ, но нам ничего не слышно, тогда он, присев, тычет рукой в сторону дороги. Желтых оглядывается, приседает от неожиданности и ругает уже неизвестно кого.
— Станины влево! — командует он.
Танки прорвались, обходят и быстро несутся вдоль дороги к деревне, в наш тыл…
Мы заносим станины в сторону. Попов обеими руками подкручивает маховики наводки. «Гах! Гах!» — гремят частые наши выстрелы, и коротко позванивают под ногами пустые гильзы. Хлопцы притихли, прижались к земле. Это плохо! «Держись! Как-нибудь держись, — заставляю я себя. — У тебя нет права бояться, трусить. У тебя один выход — драться!»
— Ага! — наконец злорадно вскрикивает Желтых. — Один есть! Огонь! Попов! Огонь!
Не выдержав, я выглядываю из-за щита, и мгновенная радость охватывает меня. Вот стоит он, уронив ствол орудия, в борту торчит откинутая крышка люка. Рядом останавливается второй. Он чуть медлит, потом поворачивается в нашу сторону, и я понимаю — заметил! «Заметил, теперь достанется!» — мелькает в сознании, и сразу же перед огневой сверкает черная молния. Пыль и смрад накрывают огневую. Тотчас раздается встревоженный крик Попова:
— Кукуруз!.. Командир, кукуруз!..
Танк за кукурузной кучей, она мешает стрелять. Надо разбросать ее, но тут снова удар… Тугая пробка забивает уши… Легкие задыхаются от тротиловой горечи и пыльного удушья.
— Так. Ничего, — глухо успокаивает кого-то командир.
Чувство реальности обострено. Внимание предельное. Мысль работает быстро и четко. Я понимаю, что надо бежать навстречу танку, но неподвластная мне тяжесть свинцом наливает ноги. Ненавидя себя, я медленно приподнимаюсь из-за щита, а танк, крутнувшись на одной гусенице, сворачивает с дороги и вдруг направляется сюда, покачивая перед собой длиннющим хоботом пушки. Сейчас она снова выстрелит… Сейчас! Сейчас! Во мне все напрягается — переждать выстрел, затем… Но в это время сзади раздается команда!
— Лукьянов, убрать!
Лукьянов! Сразу спадает напряжение. Пойдет Лукьянов. Конечно, командиру лучше видно, кого выбрать. Назад ему уже возврата не будет.
Вобрав голову в плечи, я жду. Лукьянов в расстегнутой шинели встает из-за ящиков, почему-то оглядывается. В его глазах такая тоска, что кажется, струсит, откажется. Но он не отказывается, только несколько медлит, а потом влезает на бруствер и, пригнувшись, расслабленно бежит к куче. Там он хватает с земли охапку, затем вторую, разбрасывает кукурузу в стороны. Куча уменьшается, но танк — вот он, рядом!..
И тут — трах!
Пыль, песок бьют в глаза, в ушах звон, острая короткая боль…
Через мгновение я вскакиваю. Сквозь редкие клубы пыли, словно ослепленный, почему-то медленно, наклонившись и спотыкаясь, бредет Лукьянов. В десяти шагах от него горячо курится воронка…
— Огонь! — басовито ревет сзади Желтых, а во мне все холодеет. Какая-то полуосознанная вина перед Лукьяновым заставляет меня вскочить на бруствер. Будто издали долетает строгий крик командира: «Стой! Назад!» — но я в три прыжка подбегаю к Лукьянову и хватаю его под мышки.
Задыхаясь, я волоку к огневой тяжелое тело друга. Навстречу, пахнув в грудь горячей тугой волной, бьет по танку Попов. В тот же момент где-то совсем черный, огненный блеск и — удар! Я падаю, больно ударившись плечом о землю. Не знаю, цел или ранен, вскакиваю и снова хватаю Лукьянова. Танк
— вот он! Тяжеленная его громадина ползет все быстрее. Прогибается, дрожит земля, бешено мелькают траки, неудержимо надвигается на нас его широкая стальная грудь.
Разгребая сапогами песок, я переваливаю через бруствер Лукьянова и вместе с ним падаю под колеса пушки. Несколько пуль вдогонку хлестко щелкают в щит и рикошетом отлетают в стороны. В окопе строчит пулемет — это Кривенок бьет по пехоте. Командир с Задорожным лежат меж станин. Возле прицела один Попов… Но почему смолк Желтых? Почему не командует, не двигается? Привалился плечом к станине и молчит. На коленях я бросаюсь к нему. Сзади гахает выстрел. Пушка, словно живая, вздрагивает, по спине больно бьет гильза. Хватаю командира за плечо, он сползает со станины-наземь. Струя теплой крови откуда-то из горла брызжет мне в лицо, фонтаном обдает спину Задорожного. Я припадаю к земле, нащупываю и зажимаю под расстегнутым воротником Желтых небольшую ранку. Но кровь все равно прорывается и брызжет вокруг. Побледневшие веки Желтых непрерывно вздрагивают, взгляд тухнет, и зрачки закатываются. Он не узнает меня.
— Командир! — слышится рядом хриплый запоздавший голос Задорожного. — Хлопцы, командира убило…
Этот истошный выкрик потрясает и меня. Несколько секунд я лежу на земле, всем телом ощущая ее непрерывную дрожь… Танка я не вижу, но чувствую: он в нескольких шагах от нас. Я в оцепенении жду: сейчас все будет кончено. И тогда, оторвавшись от прицела, оборачивается к нам Попов.
— Заряжай, Лошка! Собака, заряжай!
Пушка молчит. В окопе трещит, захлебывается пулемет Кривенка. Задорожный гребет пальцами землю и жмется под бруствер. В бешенстве от предчувствия неотвратимой гибели я толкаю Задорожного сапогом в бок, кричу:
— Заряжай, сволочь!
Он боком, как рак, медленно переползает к ящикам. Я, оторвавшись от командира, сам хватаю снаряд и окровавленными руками загоняю его в ствол. Из шеи Желтых снова вырывается тонкая струя, но тут же ослабевает и, когда я снова подползаю к командиру, пропадает совсем.
Остекленевшие глаза Желтых останавливаются…
Кажется, все! Конец!
Я бросаюсь к снарядам — танк в пятидесяти шагах, не больше. Одной гусеницей он подминает под себя остатки кукурузной кучи и взмахивает в воздухе длиннющим стволом. Из-под его днища упруго бьют в землю струи дыма и пыли. Попов секунду медлит и вдруг снова вскакивает со станины. Грохает выстрел.
— В окоп… Быстро!
Сквозь пыль я успеваю заметить, как танк однобоко дергается вперед. Будто споткнувшись, с разгона клюет стволом в землю и замирает. Впереди острыми зубцами торчит направляющее колесо; гусеницы на нем нет. Танк стоит к нам бортом.
Подбили!
Но орудие его вдруг оживает. Скрипнув, описывает полукруг башня, и огромный танковый ствол направляется в нас. Попов, не целясь, крутит маховички паводки, и наш накаленный, короткий стволик с самоотверженной готовностью спешит навстречу.
«Быстрее! Быстрей!!» — бьется во мне отчаянный крик. Ползком я пробираюсь к ящикам. Головами мы сталкиваемся в пыли с Лешкой. Стукнувшись, разлетаемся в стороны. К моим коленям падает его пилотка, в дрожащих его руках — снаряд. Сразу же лязгает клин.
— Иди! — вскрикивает Попов. — Убегай!
С завидной ловкостью через меня в окоп кувыркается Лешка. Дульный тормоз танкового орудия, как-то судорожно дергаясь, опускается ниже, ниже… Это последнее, что я успеваю заметить, и на коленях, вниз головой бросаюсь за Лешкой.
Выстрел и взрыв гремят одновременно. Огромная глыба со стены нашего окопа обрушивается на мои плечи. Что-то колючим градом обдает затылок. Я, кажется, глохну на несколько секунд и мертвею, полузакопанный…
Вдруг все умолкает. Становится неестественно тихо. Громовой грохот прекращается. Куда-то пропадают взрывы, лишь издали доносится гул танков и по-прежнему мелко дрожит земля. Я выгребаюсь из земли и выскакиваю из обрушенного, разбитого окопа…
Смысл этой тревожной вести будто кинжалом пронзает сознание. Я вскакиваю, выглядываю из-за развороченного бруствера — по склону холма вниз в дымном грохоте быстро катится косяк рыжевато-серых немецких танков.
Рядом со мной, часто моргая запорошенными песком глазами, на мгновение замирает Желтых. Будто не веря, приоткрыв рот, он несколько секунд смотрит на танки и выбегает из окопа. За ним по ступенькам вылетает Попов, потом я. Сзади бегут остальные.
Пригнувшись, через взрытую минами площадку мы бросаемся к пушке.
Я цепляюсь за станины, сошники хватает Кривенок. Желтых с Поповым упираются в колеса. Пушка движется, но укрытие завалено комьями земли, и она идет боком. Желтых ругается:
— А ну поворачивай! Станину поворачивай!.. Лозняк? Такую твою…
Я и сам знаю, что надо поворачивать, и напрягаюсь изо всех сил, но спешу, и все получается невпопад. Кое-как мы все же вытаскиваем пушку на площадку, заносим станины. Желтых, пригнувшись, кричит, командует, помогает затолкать пушку на место. Низко склоненное усатое лицо его в поту и грязи.
Танки бьют по пехоте, бьют, почти не останавливаясь. В воздухе гремит и грохочет, поднебесье стонет, тяжелый железный гул ползет по земле. Мы бросаем станины. Я хватаюсь за стопоры, Задорожный сзади так рвет правило, что чуть не сбивает меня с ног. Левой рукой я открываю затвор, а Желтых вгоняет в ствол бронебойный.
Танки на передней траншее. Я быстро выглядываю из-за щита. Один горит, видно подожженный пехотой, другой мчится почему-то вдоль траншеи. Несколько пехотинцев бегут, согнувшись, по полю в тыл. Желтых что-то кричит. Попов впивается в прицел, и вскоре резкий выстрел бронебойным глушит нас. Пушка подскакивает, больно толкает в плечо, я падаю: ребята не успели упереть в землю станины.
— Сошники! — кричит Желтых, низко пригнувшись за наводчиком, и кулаком толкает в спину Кривенка. Тот хватает сошник и начинает его загонять в ямку. Второй сошник, стоя на коленях, втискивает в землю ослабевший Лукьянов. Крикливая властность Желтых, как ни странно, успокаивает. Кажется, если командир здесь, плохого не случится, он учтет все, скомандует, спасет, нам — только повиноваться.
«Трах!» — бьет второй выстрел. Еле заметный красный огонек трассера мелькает возле танка, щелкает о броню и отскакивает высоко в сторону.
— Огонь! Огонь! Не медли, огонь!
«Гах!.. Гах!.. Гах!..» — бьет пушка, подпрыгивая на колесах. Трассеры не все заметны — некоторые снаряды бесследно исчезают вдали. Танки от первой траншеи, направляясь вдоль дороги, один за другим ползут по нашей обороне. На их бортах видны черно-белые кресты. Поднимая тучи пыли, машины тяжело переваливаются через брустверы. Длинные их пушки угрожающе покачиваются, грохочут выстрелами.
— Огонь! — ревет Желтых. — Наводить лучше!
Попов молодчина, наш хороший Попов! Он, пожалуй, единственный тут, кому чужды и страх, и волнение. Он не спешит, не дрожит, теперь он ничего на свете не знает, кроме танка.
«Гах! Гах!» — дергается пушечка.
«Так, держись, Лозняк! Кажется, наступает твои час, — говорю я себе. — Ну, идите же, гады, идите! Ближе! Еще ближе!»
Да, они идут. Уже перешли траншеи пехоты… Но что это? В сплошном грохоте с бессильной яростью снова кричит Желтых:
— Не берет! Дьявол им в глотку! Бей по гусеницам, по гусеницам огонь!
Не берет. Я тоже чувствую это.
«Гах!» — подпрыгивает пушечка, стремительная искорка трассера гибкой стрелой мелькает вдали, бьет в башню танка и отскакивает в сторону. Не берет! Немцы, видно, пустили на нас тяжелые танки. Может, это их «тигры»?
Пехота наша рассеяна, вслед за танками идут немцы. Наши уходят. Недалеко от огневой, низко пригнувшись к земле, обессиленно бредет сержант с потным красным лицом. Одной рукой он тащит пулемет, другая, будто палка, свисает до самой земли. За ним, то и дело оглядываясь, бежит невысокий боец с патронными ящиками в руках. Кажется, это тот наш ночной знакомый с термосом.
— Стойте! — кричит им Желтых. — Стой, куда удираешь, сволочь! Расстреляю! Стой!
Сержант кричит что-то в ответ, но нам ничего не слышно, тогда он, присев, тычет рукой в сторону дороги. Желтых оглядывается, приседает от неожиданности и ругает уже неизвестно кого.
— Станины влево! — командует он.
Танки прорвались, обходят и быстро несутся вдоль дороги к деревне, в наш тыл…
Мы заносим станины в сторону. Попов обеими руками подкручивает маховики наводки. «Гах! Гах!» — гремят частые наши выстрелы, и коротко позванивают под ногами пустые гильзы. Хлопцы притихли, прижались к земле. Это плохо! «Держись! Как-нибудь держись, — заставляю я себя. — У тебя нет права бояться, трусить. У тебя один выход — драться!»
— Ага! — наконец злорадно вскрикивает Желтых. — Один есть! Огонь! Попов! Огонь!
Не выдержав, я выглядываю из-за щита, и мгновенная радость охватывает меня. Вот стоит он, уронив ствол орудия, в борту торчит откинутая крышка люка. Рядом останавливается второй. Он чуть медлит, потом поворачивается в нашу сторону, и я понимаю — заметил! «Заметил, теперь достанется!» — мелькает в сознании, и сразу же перед огневой сверкает черная молния. Пыль и смрад накрывают огневую. Тотчас раздается встревоженный крик Попова:
— Кукуруз!.. Командир, кукуруз!..
Танк за кукурузной кучей, она мешает стрелять. Надо разбросать ее, но тут снова удар… Тугая пробка забивает уши… Легкие задыхаются от тротиловой горечи и пыльного удушья.
— Так. Ничего, — глухо успокаивает кого-то командир.
Чувство реальности обострено. Внимание предельное. Мысль работает быстро и четко. Я понимаю, что надо бежать навстречу танку, но неподвластная мне тяжесть свинцом наливает ноги. Ненавидя себя, я медленно приподнимаюсь из-за щита, а танк, крутнувшись на одной гусенице, сворачивает с дороги и вдруг направляется сюда, покачивая перед собой длиннющим хоботом пушки. Сейчас она снова выстрелит… Сейчас! Сейчас! Во мне все напрягается — переждать выстрел, затем… Но в это время сзади раздается команда!
— Лукьянов, убрать!
Лукьянов! Сразу спадает напряжение. Пойдет Лукьянов. Конечно, командиру лучше видно, кого выбрать. Назад ему уже возврата не будет.
Вобрав голову в плечи, я жду. Лукьянов в расстегнутой шинели встает из-за ящиков, почему-то оглядывается. В его глазах такая тоска, что кажется, струсит, откажется. Но он не отказывается, только несколько медлит, а потом влезает на бруствер и, пригнувшись, расслабленно бежит к куче. Там он хватает с земли охапку, затем вторую, разбрасывает кукурузу в стороны. Куча уменьшается, но танк — вот он, рядом!..
И тут — трах!
Пыль, песок бьют в глаза, в ушах звон, острая короткая боль…
Через мгновение я вскакиваю. Сквозь редкие клубы пыли, словно ослепленный, почему-то медленно, наклонившись и спотыкаясь, бредет Лукьянов. В десяти шагах от него горячо курится воронка…
— Огонь! — басовито ревет сзади Желтых, а во мне все холодеет. Какая-то полуосознанная вина перед Лукьяновым заставляет меня вскочить на бруствер. Будто издали долетает строгий крик командира: «Стой! Назад!» — но я в три прыжка подбегаю к Лукьянову и хватаю его под мышки.
Задыхаясь, я волоку к огневой тяжелое тело друга. Навстречу, пахнув в грудь горячей тугой волной, бьет по танку Попов. В тот же момент где-то совсем черный, огненный блеск и — удар! Я падаю, больно ударившись плечом о землю. Не знаю, цел или ранен, вскакиваю и снова хватаю Лукьянова. Танк
— вот он! Тяжеленная его громадина ползет все быстрее. Прогибается, дрожит земля, бешено мелькают траки, неудержимо надвигается на нас его широкая стальная грудь.
Разгребая сапогами песок, я переваливаю через бруствер Лукьянова и вместе с ним падаю под колеса пушки. Несколько пуль вдогонку хлестко щелкают в щит и рикошетом отлетают в стороны. В окопе строчит пулемет — это Кривенок бьет по пехоте. Командир с Задорожным лежат меж станин. Возле прицела один Попов… Но почему смолк Желтых? Почему не командует, не двигается? Привалился плечом к станине и молчит. На коленях я бросаюсь к нему. Сзади гахает выстрел. Пушка, словно живая, вздрагивает, по спине больно бьет гильза. Хватаю командира за плечо, он сползает со станины-наземь. Струя теплой крови откуда-то из горла брызжет мне в лицо, фонтаном обдает спину Задорожного. Я припадаю к земле, нащупываю и зажимаю под расстегнутым воротником Желтых небольшую ранку. Но кровь все равно прорывается и брызжет вокруг. Побледневшие веки Желтых непрерывно вздрагивают, взгляд тухнет, и зрачки закатываются. Он не узнает меня.
— Командир! — слышится рядом хриплый запоздавший голос Задорожного. — Хлопцы, командира убило…
Этот истошный выкрик потрясает и меня. Несколько секунд я лежу на земле, всем телом ощущая ее непрерывную дрожь… Танка я не вижу, но чувствую: он в нескольких шагах от нас. Я в оцепенении жду: сейчас все будет кончено. И тогда, оторвавшись от прицела, оборачивается к нам Попов.
— Заряжай, Лошка! Собака, заряжай!
Пушка молчит. В окопе трещит, захлебывается пулемет Кривенка. Задорожный гребет пальцами землю и жмется под бруствер. В бешенстве от предчувствия неотвратимой гибели я толкаю Задорожного сапогом в бок, кричу:
— Заряжай, сволочь!
Он боком, как рак, медленно переползает к ящикам. Я, оторвавшись от командира, сам хватаю снаряд и окровавленными руками загоняю его в ствол. Из шеи Желтых снова вырывается тонкая струя, но тут же ослабевает и, когда я снова подползаю к командиру, пропадает совсем.
Остекленевшие глаза Желтых останавливаются…
Кажется, все! Конец!
Я бросаюсь к снарядам — танк в пятидесяти шагах, не больше. Одной гусеницей он подминает под себя остатки кукурузной кучи и взмахивает в воздухе длиннющим стволом. Из-под его днища упруго бьют в землю струи дыма и пыли. Попов секунду медлит и вдруг снова вскакивает со станины. Грохает выстрел.
— В окоп… Быстро!
Сквозь пыль я успеваю заметить, как танк однобоко дергается вперед. Будто споткнувшись, с разгона клюет стволом в землю и замирает. Впереди острыми зубцами торчит направляющее колесо; гусеницы на нем нет. Танк стоит к нам бортом.
Подбили!
Но орудие его вдруг оживает. Скрипнув, описывает полукруг башня, и огромный танковый ствол направляется в нас. Попов, не целясь, крутит маховички паводки, и наш накаленный, короткий стволик с самоотверженной готовностью спешит навстречу.
«Быстрее! Быстрей!!» — бьется во мне отчаянный крик. Ползком я пробираюсь к ящикам. Головами мы сталкиваемся в пыли с Лешкой. Стукнувшись, разлетаемся в стороны. К моим коленям падает его пилотка, в дрожащих его руках — снаряд. Сразу же лязгает клин.
— Иди! — вскрикивает Попов. — Убегай!
С завидной ловкостью через меня в окоп кувыркается Лешка. Дульный тормоз танкового орудия, как-то судорожно дергаясь, опускается ниже, ниже… Это последнее, что я успеваю заметить, и на коленях, вниз головой бросаюсь за Лешкой.
Выстрел и взрыв гремят одновременно. Огромная глыба со стены нашего окопа обрушивается на мои плечи. Что-то колючим градом обдает затылок. Я, кажется, глохну на несколько секунд и мертвею, полузакопанный…
Вдруг все умолкает. Становится неестественно тихо. Громовой грохот прекращается. Куда-то пропадают взрывы, лишь издали доносится гул танков и по-прежнему мелко дрожит земля. Я выгребаюсь из земли и выскакиваю из обрушенного, разбитого окопа…
12
«Пропало все! Навсегда! Безвозвратно!..»
Первое, что бросается в глаза, — глубокая яма на краю нашей площадки. В эту яму одним колесом провалилось перекошенное орудие. Между станин неподвижно лежит засыпанный землей Желтых. Рядом — также весь в земле и пыли — сползает на лопатках с бруствера, очевидно, отброшенный туда взрывом Попов. Ни каски, ни пилотки на нем нет, грудь чем-то залита. Невидящим, бездумным взглядом наводчик смотрит в ту сторону, откуда полз на нас танк… Но почему же так тихо и где танк?
Я оглядываюсь и столбенею от странно смешавшегося во мне чувства радости, страха и удивления. Огромная пятнистая громадина танка, почти вперев в нас длинный ствол, неподвижно застыла на кукурузной куче, и густые языки пламени шипят и чадят над ее приземистой, круглой, свернутой набок башней.
Попов склоняется, стонет, поднимает руку, на ней вместо пальцев месиво кровянистой грязи. Он торопливо прижимает руку к груди, тихо, сквозь зубы мычит от боли и пробует остановить кровь, которая льется на колени, штаны, в сухую, жадную к влаге землю.
Я кладу на землю гранаты и хочу помочь ему, но Попов уже сам заматывает руку подолом гимнастерки и раздраженно приказывает мне:
— Лозняк, огонь! Огонь!
Ага! Они идут-все дальше! Позади уже остались траншеи с ходами сообщений, где тянутся в небо три столба черного дыма. Рядом бешеным пламенем полыхает четвертый. Остальные вдоль узкой полоски подсолнуха направляются в деревню. То и дело останавливаясь, они бьют по разрушенной деревушке. Все стонет от частых гулких выстрелов. Издали слышно, как с коротким стремительным визгом проносятся болванки.
Я вгоняю в ствол бронебойный и хватаюсь за механизмы наводки. Пушечка вся ободрана осколками, склонилась набок, но еще послушна моим рукам. Я торопливо подвожу угольник прицела под срез какого-то танка и нажимаю спуск. Тугой резиновый наглазник больно бьет в бровь. Я не вижу, куда летит снаряд, и бросаюсь за следующим. Мельком кидаю взгляд на танк: верхний люк уже открыт. Из него высовывается рука в черной перчатке. Она слепо шарит по броне, старается уцепиться за крышку люка, срывается и снова шарит. Из окопа раздается короткая очередь — это Кривенок, но я не вижу, что происходит дальше.
— Огонь! — строго требует Попов. — Прицел — больше два!
Я заряжаю, подкручиваю дистанционный барабанчик прицела, целюсь, стреляю и снова спешу за снарядом, Попов сидит обессиленный, крепко зажав подолом руку. Лицо его черно, глаза запали. Люк в танке по-прежнему раскрыт, но в нем уже никого не видно.
— Огонь! Лозняк! Огонь!
И я стреляю. В прицеле еще видны танки. Я с трудом успеваю хватать снаряды. Пот ядовитой солью слепит глаза, каплет с кончика носа на руки — утереться некогда. Я понимаю, что танки несут смерть, и бью в них.
Не знаю, сколько длится это. В моем сознании мелькают прицел, угольничек под танком, гром выстрела, потом гримаса напряжения и боли на упрямом лице Попова, его требовательное «Огонь!» и снаряды в ящиках. Я мечусь, ползаю, глохну от выстрелов и, запыхавшись, часто дышу. Но вот, схватив маховичок наводки, я круто поворачиваю ствол, впиваюсь взглядом в прицел, только напрасно. Танки скрылись в вишенниках, подворьях, за развалинами румынских мазанок…
— Все! — говорю я и опускаю руки. — Все! Прорвались!
Я сажусь меж станин, прислоняюсь к казеннику. От него пышет жаром, но я не отстраняюсь. Я уже обессилел, оглох, в ушах гудит, перед глазами расплываются желтые, оранжевые, черные круги. Высокое солнце безжалостно палит с пропыленного, заволоченного дымом неба. В поле пусто, кое-где видны желтоватые в зеленой траве бугорки — это трупы. Вон лежит, раскинув ноги, лицом вниз, кажется, знакомый солдат-пулеметчик, который недавно бежал за своим командиром. Грудью он придавил патронные ящики, будто и мертвый не хочет выпустить их.
Мощный внезапный взрыв сотрясает землю. Над танком, выбросив в стороны клочья дымного пламени, подскакивает башня, коротко звякает сталь, и орудие дульным тормозом косо врезается в землю. Огонь с остервенелой яростью начинает пожирать резину катков, краску, залитую бензином землю. В воздухе кружат и оседают тлеющие хлопья ветоши.
Из окопа выползает Задорожный, высовывает голову Кривенок. Минуту мы осоловело глядим, как пламя уничтожает танк. Потом Задорожный вскрикивает:
— Сматываться! Давай скорей! Ну!
Вот когда исчезла у него всегдашняя нагловатая самоуверенность, вот и струсил он, этот наш хваленый смельчак. На его гладком лице испуг, глаза бегают, и он даже не пытается овладеть собой.
Мы, однако, молчим. Кривенок вытирает пилоткой лицо и спокойно спрашивает:
— Сколько снарядов у нас?
— Мало, — говорит Попов. — Мало.
Он все сжимает в подоле руку и смотрит на деревню. Мы выжидательно поглядываем на него: теперь он наш командир.
— Ну, что молчите? — нервно выпаливает Лешка. — Попов, командуй, ты же заместитель! Какого черта!..
Я оглядываюсь. Перед нами в окопах уже никого нет, но сзади, на участке соседнего полка, траншеи которого идут по взгорью, еще гремит бой, видно, как в густых клубах пыли там рвутся мины.
Из окопа выходит Кривенок, молча склоняется над командиром, расстегивает его окровавленную гимнастерку и, помедлив, за руки оттаскивает в укрытие. Потом берет Лукьянова, тот еще тихо стонет.
— Давай, Лошка, завязывай рука, — говорит Попов и вытаскивает из подола кисть.
Лешка неохотно откладывает гранаты, берется перевязывать. Все время он оглядывается. Его чистый лоб прорезает изломанная морщина.
— Так давай сматываться, — обретая обычный свой тон, говорит Задорожный. — Пока не поздно…
— Нет, — говорит Попов, — приказ нету, не можно ходи.
— Чудак, — запальчиво удивляется Задорожный. — Какой тебе, к черту, приказ? Фронт прорвали…
— Приказ оборона был, приказ отступай не был. Стрелять надо.
— Одурел! Куда стрелять?
— Гитлер стрелять! Не знай, куда стрелять?
— Балда! — плюет Задорожный. — Я думал, ты человек, а ты чурбан с двумя глазами.
— Чего кричишь? — с нескрываемой злостью говорю я ему. — Куда пойдешь?
— Как куда? Куда все!
— А пушка?
— Что «пушка»? Пушка подбита.
— Ну и что ж? Стреляет же…
— Идиоты! — искренне возмущается Лешка. — Голова и два уха — не больше. Что же, по-вашему, сидеть тут до смерти?
В убежище выпрямляется во весь рост Кривенок. Шрам на его искривленном лице краснеет от злости.
— Заткните ему рот! — кричит он. — Заткните! Или пусть идет к чертовой матери! На все четыре стороны! Ну?
Задорожный хмурится, исподлобья окидывает нас ненавидящим взглядом и бьет кулаком о землю.
— Ну, что ж! Пропадайте, черт с вами. Командир еще этот — балда…
Это оскорбление вдруг взрывает всегда спокойного Попова. Темные глаза его загораются злым блеском, весь он подается вперед, пригнувшись, останавливается перед Лешкой:
Первое, что бросается в глаза, — глубокая яма на краю нашей площадки. В эту яму одним колесом провалилось перекошенное орудие. Между станин неподвижно лежит засыпанный землей Желтых. Рядом — также весь в земле и пыли — сползает на лопатках с бруствера, очевидно, отброшенный туда взрывом Попов. Ни каски, ни пилотки на нем нет, грудь чем-то залита. Невидящим, бездумным взглядом наводчик смотрит в ту сторону, откуда полз на нас танк… Но почему же так тихо и где танк?
Я оглядываюсь и столбенею от странно смешавшегося во мне чувства радости, страха и удивления. Огромная пятнистая громадина танка, почти вперев в нас длинный ствол, неподвижно застыла на кукурузной куче, и густые языки пламени шипят и чадят над ее приземистой, круглой, свернутой набок башней.
Попов склоняется, стонет, поднимает руку, на ней вместо пальцев месиво кровянистой грязи. Он торопливо прижимает руку к груди, тихо, сквозь зубы мычит от боли и пробует остановить кровь, которая льется на колени, штаны, в сухую, жадную к влаге землю.
Я кладу на землю гранаты и хочу помочь ему, но Попов уже сам заматывает руку подолом гимнастерки и раздраженно приказывает мне:
— Лозняк, огонь! Огонь!
Ага! Они идут-все дальше! Позади уже остались траншеи с ходами сообщений, где тянутся в небо три столба черного дыма. Рядом бешеным пламенем полыхает четвертый. Остальные вдоль узкой полоски подсолнуха направляются в деревню. То и дело останавливаясь, они бьют по разрушенной деревушке. Все стонет от частых гулких выстрелов. Издали слышно, как с коротким стремительным визгом проносятся болванки.
Я вгоняю в ствол бронебойный и хватаюсь за механизмы наводки. Пушечка вся ободрана осколками, склонилась набок, но еще послушна моим рукам. Я торопливо подвожу угольник прицела под срез какого-то танка и нажимаю спуск. Тугой резиновый наглазник больно бьет в бровь. Я не вижу, куда летит снаряд, и бросаюсь за следующим. Мельком кидаю взгляд на танк: верхний люк уже открыт. Из него высовывается рука в черной перчатке. Она слепо шарит по броне, старается уцепиться за крышку люка, срывается и снова шарит. Из окопа раздается короткая очередь — это Кривенок, но я не вижу, что происходит дальше.
— Огонь! — строго требует Попов. — Прицел — больше два!
Я заряжаю, подкручиваю дистанционный барабанчик прицела, целюсь, стреляю и снова спешу за снарядом, Попов сидит обессиленный, крепко зажав подолом руку. Лицо его черно, глаза запали. Люк в танке по-прежнему раскрыт, но в нем уже никого не видно.
— Огонь! Лозняк! Огонь!
И я стреляю. В прицеле еще видны танки. Я с трудом успеваю хватать снаряды. Пот ядовитой солью слепит глаза, каплет с кончика носа на руки — утереться некогда. Я понимаю, что танки несут смерть, и бью в них.
Не знаю, сколько длится это. В моем сознании мелькают прицел, угольничек под танком, гром выстрела, потом гримаса напряжения и боли на упрямом лице Попова, его требовательное «Огонь!» и снаряды в ящиках. Я мечусь, ползаю, глохну от выстрелов и, запыхавшись, часто дышу. Но вот, схватив маховичок наводки, я круто поворачиваю ствол, впиваюсь взглядом в прицел, только напрасно. Танки скрылись в вишенниках, подворьях, за развалинами румынских мазанок…
— Все! — говорю я и опускаю руки. — Все! Прорвались!
Я сажусь меж станин, прислоняюсь к казеннику. От него пышет жаром, но я не отстраняюсь. Я уже обессилел, оглох, в ушах гудит, перед глазами расплываются желтые, оранжевые, черные круги. Высокое солнце безжалостно палит с пропыленного, заволоченного дымом неба. В поле пусто, кое-где видны желтоватые в зеленой траве бугорки — это трупы. Вон лежит, раскинув ноги, лицом вниз, кажется, знакомый солдат-пулеметчик, который недавно бежал за своим командиром. Грудью он придавил патронные ящики, будто и мертвый не хочет выпустить их.
Мощный внезапный взрыв сотрясает землю. Над танком, выбросив в стороны клочья дымного пламени, подскакивает башня, коротко звякает сталь, и орудие дульным тормозом косо врезается в землю. Огонь с остервенелой яростью начинает пожирать резину катков, краску, залитую бензином землю. В воздухе кружат и оседают тлеющие хлопья ветоши.
Из окопа выползает Задорожный, высовывает голову Кривенок. Минуту мы осоловело глядим, как пламя уничтожает танк. Потом Задорожный вскрикивает:
— Сматываться! Давай скорей! Ну!
Вот когда исчезла у него всегдашняя нагловатая самоуверенность, вот и струсил он, этот наш хваленый смельчак. На его гладком лице испуг, глаза бегают, и он даже не пытается овладеть собой.
Мы, однако, молчим. Кривенок вытирает пилоткой лицо и спокойно спрашивает:
— Сколько снарядов у нас?
— Мало, — говорит Попов. — Мало.
Он все сжимает в подоле руку и смотрит на деревню. Мы выжидательно поглядываем на него: теперь он наш командир.
— Ну, что молчите? — нервно выпаливает Лешка. — Попов, командуй, ты же заместитель! Какого черта!..
Я оглядываюсь. Перед нами в окопах уже никого нет, но сзади, на участке соседнего полка, траншеи которого идут по взгорью, еще гремит бой, видно, как в густых клубах пыли там рвутся мины.
Из окопа выходит Кривенок, молча склоняется над командиром, расстегивает его окровавленную гимнастерку и, помедлив, за руки оттаскивает в укрытие. Потом берет Лукьянова, тот еще тихо стонет.
— Давай, Лошка, завязывай рука, — говорит Попов и вытаскивает из подола кисть.
Лешка неохотно откладывает гранаты, берется перевязывать. Все время он оглядывается. Его чистый лоб прорезает изломанная морщина.
— Так давай сматываться, — обретая обычный свой тон, говорит Задорожный. — Пока не поздно…
— Нет, — говорит Попов, — приказ нету, не можно ходи.
— Чудак, — запальчиво удивляется Задорожный. — Какой тебе, к черту, приказ? Фронт прорвали…
— Приказ оборона был, приказ отступай не был. Стрелять надо.
— Одурел! Куда стрелять?
— Гитлер стрелять! Не знай, куда стрелять?
— Балда! — плюет Задорожный. — Я думал, ты человек, а ты чурбан с двумя глазами.
— Чего кричишь? — с нескрываемой злостью говорю я ему. — Куда пойдешь?
— Как куда? Куда все!
— А пушка?
— Что «пушка»? Пушка подбита.
— Ну и что ж? Стреляет же…
— Идиоты! — искренне возмущается Лешка. — Голова и два уха — не больше. Что же, по-вашему, сидеть тут до смерти?
В убежище выпрямляется во весь рост Кривенок. Шрам на его искривленном лице краснеет от злости.
— Заткните ему рот! — кричит он. — Заткните! Или пусть идет к чертовой матери! На все четыре стороны! Ну?
Задорожный хмурится, исподлобья окидывает нас ненавидящим взглядом и бьет кулаком о землю.
— Ну, что ж! Пропадайте, черт с вами. Командир еще этот — балда…
Это оскорбление вдруг взрывает всегда спокойного Попова. Темные глаза его загораются злым блеском, весь он подается вперед, пригнувшись, останавливается перед Лешкой: