Нет! Я не верю в это. Если есть справедливость на свете и разумный смысл в жизни, то я буду жить. Я должен жить — погибать мне нельзя.


15


   — Лошка! — вдруг кричит Попов. — Ребята, Лошка!!!
   Мы с Кривенком вскакиваем в окопе. Попов здоровой рукой показывает в поле, туда, где нет ни немцев, ни наших. Действительно, по пологому косогору вдали кто-то бежит.
   Человек еще далеко, и видно только, как катится по зеленому полю маленькая его фигурка в зеленовато-желтой, выцветшей на солнце одежде. Несомненно, он направляется к нам.
   Человек тем временем исчезает в лощине. Несколько минут мы ждем, не сводя с того места глаз, и он снова показывается из-за ближнего гребня и быстро бежит вниз.
   — Молодэц Лошка! — довольно, почти радостно говорит Попов.
   Это хорошо, что он возвращается, только бы не помешали немцы. Они не так уж далеко и, наверно, заметят одинокого в поле солдата. Я настороженно всматриваюсь в дорогу, но там никого, только чадят, догорая, автомобили; другие, подбитые и брошенные, неподвижно стоят в канаве. Танк все еще курится изнутри, на ветру вьются редкие космы дыма. В воздухе стоит приторный смрад бензина, краски, жженой резины и еще чего-то до тошноты горьковато-сладкого.
   Но почему-то умолкает Попов, хмурится сосредоточенный Кривенок. Я ищу в поле маленькую фигурку нашего посыльного и удивляюсь. Начинает казаться, что это не Лешка, и даже не солдат, и не мужчина. Да, конечно, придерживая под мышкой какую-то ношу, бежит женщина в военной форме.
   Самый зоркий глаз, однако, у Попова. Он несколько секунд остро всматривается в даль и с радостным удивлением восклицает:
   — Луся!
   Да, это Люся. Как ни странно, ни глупо и ни удивительно, но это она. Я сам уже вижу, как часто мелькают в траве ее быстрые, в черных сапожках ноги и развевается на ветру золотистая шапка волос. Под мышкой у нее санитарная сумка. Конечно же, Люся спешит к нам.
   Тревожная радость охватывает меня. Зачем бежит она? Может, случилось что с Лешкой? Может, она думает, что он тут, и потому не выдержала, помчалась? Но тогда лучше бы она не показывалась к нам сегодня. А может, это ее послал комбат Процкий с приказом? Но зачем Процкий будет посылать санинструктора, разве не нашлось бы другого солдата в полку? Я все думаю и не могу понять, почему и зачем она бежит сюда.
   — Вот молодэц! Ну, молодэц! Ох, Луся! — восхищается Попов, навалившись грудью на бруствер.
   На его вспотевшем широком лице блуждает добродушная улыбка. Кривенок же сжимает челюсти и, не сказав ни слова, лезет назад в окоп.
   Я уже не могу оторвать глаз от нее. Она бежит! Мелькают на солнце ее загорелые коленки, и треплются на ветру волосы. Она перескакивает через обмелевший травянистый ручей и, чуть замедлив бег, поднимается на пригорок, где находимся мы. Тут ее немцы еще не видят. Но скоро она выберется на открытое поле и тогда, кто знает, как повезет ей. Только бы проскочила, только бы успела!
   Занятые Люсей, мы не видим, откуда вдруг по орудийному щиту звонко щелкает пуля. Попов сползает вниз, я плотнее прижимаюсь к земле, и сразу же далекая и короткая очередь бьет по брустверу и пушке.
   — Сволочь немец! Подсолнух сидит! — говорит Попов. — Ох, Луся!
   Я ложусь на горячую землю под бруствером и то и дело поглядываю туда, где бежит Люся. Последние метры открытого пространства — и она исчезает из нашего поля зрения, но вот-вот должна появиться снова. Попов скорчился под низеньким щитом пушки и кричит на Кривенка:
   — Почему ты? Бросай лопат, стреляй! Быстро!
   Кривенок оставляет лопату и высовывает из-за бруствера пулемет. Тотчас же длинная очередь бьет по ближайшим стеблям подсолнечника. Склоненные желтые головы его шевелятся, некоторые надламываются и опадают.
   И вот Люся показывается. Она выбегает из-за пригорка, на секунду останавливается, окидывая взглядом поле, и снова бежит уже напрямую. Нам теперь видно ее усталое, раскрасневшееся лицо, заметно, как мельтешит, поблескивает на груди ее медалька. Люся оглядывается по сторонам, смотрит на нас и, кажется мне, улыбается. Только вдруг она падает. Вздрогнув, я высовываюсь из-за бруствера, оглядываюсь: нет, из подсолнечника не стреляют. Уперев приклад в плечо, Кривенок зорко всматривается туда. Ага, это с другой стороны — из траншеи! Несколько очередей приглушенно доносятся оттуда, — значит, и там уже немцы. Но Люся все же вскакивает и, пригнувшись, быстро устремляется вперед.
   Кажется, нам придется плохо. Мы понимающе переглядываемся с Поповым, переводим взгляды в поле. Когда немцы с обеих сторон и впереди — дело дрянь. Они явно окружают нас.
   Вдвоем мы заносим станины. Попов начинает крутить маховики, потом склоняется к прицелу, и пушечка, грохнув, подскакивает. Картечь сотней пуль разбивает дерн, поднимает на траншейном бруствере облако пыли, и автоматные выстрелы утихают. Я снова заряжаю, но наводчик, поглядывая в прицел, не стреляет.
   — Ага, нехорошо! — зло ворчит он.
   А Люся — вот она, вот. Последние метры она ползет, ловко изгибается в траве ее узенькая спина. Никогда не видел я, чтобы так ловко ползли даже опытные пехотинцы. Еще несколько шагов, еще!.. Люся минует примятую кукурузную кучу, подползает к брустверу и останавливается. Из-под растрепанных, золотистых волос, улыбаясь, поглядывает на нас и тяжело дышит. Я весь напрягаюсь, будто мне, а не ей теперь предстоит самое страшное — преодолеть бруствер, и мысленно шепчу: «Ну быстрей же! Быстрей! Прыгай!»
   И вот она вниз головой бросается через бруствер, в орудийное укрытие, падает с плеча сумка с красным крестом, и мы бросаемся к девушке. Нет, она, кажется, не ранена, она только прижимается спиной к стене, закидывает голову и часто-часто дышит. Тонкие ноздри ее вздрагивают. Несколько секунд мы молча глядим, как судорожно бьется на ее шее маленькая жилка, как устало и нервно подрагивают на земле перепачканные, в царапинах пальцы, и теплая волна нежности к этой девушке разливается в моей груди. Как это я мог плохо думать о ней, почему я сомневался, разве не видно, что она самая лучшая, самая чистая на целом свете!
   — Ой, мальчики! Мальчики!.. — хочет сказать она что-то еще, но задыхается.
   — Молчи, Луся. Мало-мало молчи, — говорит Попов, стоя перед ней на коленях и с благоговением глядя на девушку.
   — Вот… приказ принесла… Комбат сказал… расстрелять снаряды и… уходить.
   Я вскакиваю, срываю с головы пилотку и бью ею о землю:
   — Зачем прибежала? Что, солдат не было? Куда бежала? Куда теперь, к чертям, пробьешься?
   Люся виновато молчит.
   Попов, раскрыв свои узкие, с припухшими веками глаза, какое-то время глядит на нее, затем зло сплевывает в песок:
   — Правда говори Лозняк. Зачем бежал? Поздно бежал. Не надо бежал. Теперь что делай?
   — Ладно, мальчики, не злитесь на меня, — вздыхает Люся. — Как-нибудь выберемся.
   Она выпрямляет голову, и взгляд ее падает на наших покойников. Тревожная озабоченность мгновенно гасит усталое возбуждение на ее лице.
   — Кто это?
   — Один пехотинец, — говорю я. — А там командир и Лукьянов.
   — Команды? Луся, команды? — вздыхает Попов.
   Наморщив переносье, Люся жалобно всматривается в лицо убитого и молчит. Тогда Попов спрашивает:
   — Задорожный пропадал?
   Она выходит из оцепенения, вздыхает, поджимает под себя ноги, поправляет коротенькую юбку на ободранных до крови коленях и сообщает:
   — Задорожный ранен, вот я и побежала.
   Что-то недоброе тревожит меня.
   — Что, сильно ранен?
   — Да нет, легко, — говорит Люся и прикусывает губу.
   Большая и нежданная радость моя быстро меркнет, смысл нового приказа омрачается горечью разочарования. Куда же тут пробьешься теперь? Хоть бы на какой час раньше…
   Из окопа длинной очередью бьет пулемет Кривенка. Попов, пригнувшись, ползет к пушке. Я хватаю автомат и лезу за ним.
   Ну конечно, они уже идут сюда. Из подсолнуха их высыпает в поле человек двадцать. На ходу, не целясь, они начинают строчить из автоматов. Пули стегают по брустверу, бешено цокают по металлу пушки, проносятся над огневой. С другой стороны — из пехотинской траншеи также выскакивают и бегут сюда немцы.
   Вот оно, кажется, начинается, самое страшное. И Люся!.. Надо же было ей влезть в это пекло! Какого черта летела сюда? Ведь пропадет понапрасну… Кривенок часто бьет из пулемета, бешено брызжут вокруг горячие гильзы. Попов целится в тех, что бегут от траншеи. Я со снарядом в руках гнусь между станин и, напрягшись всем телом, жду первого выстрела. Но Попов медлит, и я знаю — он подпускает ближе. Вблизи им уже спасения не будет. Хорошо, что Кривенок притащил еще ящик, ведь картечи у нас осталось только семь гильз, восьмая у меня в руках, одна в стволе, одну мы уже выпустили…
   «Держись, Лозняк, держись! Время твое настало. Помни, помни колеи!» — мысленно говорю я себе, и эти слова придают мне силы.
   «Гах!» — бьет и отскакивает назад пушка. Потом еще и еще, и все вокруг утопает в бешенстве громов, молний, пыли и горячих, путаных мыслей…


16


   Как-то все же случается, что атаку мы отбиваем и никто из нас не гибнет. В принесенном Кривенком ящике лежат еще три снаряда. Не везет только нашей пушчонке. Ствол ее остается на откате — вперед не идет. Где-то пробило противооткатный механизм, и из-под казенника по земле течет зеленоватый ручеек веретенки. Попов сидит меж станин, раскинув ноги, я на животе лежу возле сошника, мы выплевываем изо рта песок и тяжело дышим. Рядом из укрытия высовывается взлохмаченная ветром голова Люси — ее большие серьезные глаза смотрят на нас. В окопе лязгает металлической лентой Кривенок.
   Немцы куда-то исчезли, видно, убрались в подсолнечник и траншеи. В траве прибавилось еще с десяток трупов. Но и мы изнемогли, пот заливает глаза, мучит жажда. Какое-то время мы сидим возле орудия. Попов то ли от усталости, то ли от душевной тоски становится мрачным и долго молчит. Потом смотрит на меня и зло произносит:
   — Лозняк, помнить надо! Желтых погибай — помни! Лукьян погибай — помни! Солдат погибай — помни! Гляди — и все помни! Век помни!
   Он отворачивается, вытирает лицо рукавом и спокойно добавляет:
   — Пушка помирал. Автомат бери, гранат бери, нож бери…
   Да, дошла очередь до автоматов, ножей и гранат — я это чувствую. Пушечка послужила нам, и неплохо, но все же кончилась ее служба.
   Я сползаю с площадки в укрытие и там выпрямляюсь. Люся сидит над Лукьяновым, сбоку лежит ее автомат. Я берусь за кожух — горячий. Нет, это не от солнца — это она стреляла, а мы в грохоте и громе даже не заметили того. Я вынимаю диск, патроны в нем еще есть, но немного — диск легкий. Автомат этот Желтых, я узнаю его по новенькому кожаному ремню от немецкого карабина. Затем начинаю собирать патроны — из магазинов, подсумков, из карманов убитых. Набирается всего на два диска, не больше. Этого, конечно, мало. Правда, в окопе должны быть еще, там же лежат гранаты. Тем и будем отбиваться.
   Торопливо заряжаю магазин. Патроны в нем надо ставить прямо, но пальцы не слушаются, и патроны рассыпаются в пазах. С тупой злостью я ругаю патроны, конструкторов этого неудобного магазина и с досадой — приказ комбата, который не принес нам спасения. Затем поглядываю на откинутую руку Желтых. Часики его все тикают, красная стрелочка торопливо бежит по черному циферблату — скоро пять. Только еще пять часов, а кажется, с утра прошла целая вечность и пережито столько, что иным хватило бы на весь век.
   Мне очень плохо, очень тоскливо и очень трудно. Но все же где-то в глубине души теплится радость, и а знаю — это от Люси. Я чувствую ее тут, если и не вижу, слышу ее дыхание, каждое движение. Только все думаю, убережем ли мы ее?
   Люся тем временем возится с Лукьяновым, отстегивает от своего пояса фляжку и подносит к его губам. Вода по грязной шее льется, стекает вниз. Лукьянов оживает, тихонько загребает землю руками и, опираясь на локоть, пробует встать. Запекшиеся губы его шепчут:
   — Я сейчас… Сейчас…
   — Не надо, лежи. Еще пей… Еще, — говорит ему Люся и наклоняет фляжку.
   Лукьянов пьет. Кадык на его худой шее судорожно ходит вверх-вниз. Наконец солдат поднимает бледные с просинью веки.
   — Спасибо, — произносит он слабым голосом. Затем, помолчав, беспокойно оглядывает бруствер, небо и тихо спрашивает: — Где немцы?
   — Лежи, лежи, — горестно успокаивает его Люся. — Все хорошо. Лежи. Не надо о немцах.
   Кажется, это настораживает Лукьянова, внимание его сосредоточивается и взгляд останавливается на Люсе.
   — Мы не в санчасти? Нет?
   — Молчите. Нельзя разговаривать — хуже будет, — будто ребенку, разъясняет Люся.
   Лукьянов как-то спокойно опускает веки, прикусывает губы и в настороженном раздумье спрашивает:
   — Пожалуй, я умру? Да?
   — Ну, что вы? — удивляется Люся. — Зачем так думать? Вот отобьемся, отправим вас в госпиталь, и все будет хорошо.
   — Отобьемся… — шепчет Лукьянов, кусает губы и снова пробует встать.
   Люся мягко, но настойчиво укладывает его на спину. Вдруг каким-то чужим, натужным голосом от требует:
   — Где мой автомат? Дайте автомат!
   — Ну лежите же! Что вы такой неспокойный! — уговаривает Люся.
   Я заряжаю три автоматных диска. Надо еще перебраться на ту сторону площадки в окоп, поискать наши запасы. Наверху, кажется, становится тише. Грохочет где-то вдали, за деревней, а тут только изредка эхом раскатываются в небе винтовочные выстрелы. Попов из-за колеса наблюдает за полем. Я переползаю площадку и падаю в окоп, в котором одиноко сидит Кривенок. Он бросает на меня неприязненный взгляд и подбирает с прохода ноги:
   — Лукьянов пришел в себя, — говорю я. — Может, выживет.
   Но Кривенок молчит. Оказывается, от него нелегко добиться слова. Я разрываю в нише землю, выкапываю оставшиеся гранаты, вытягиваю из-под песка тяжелые просмоленные пачки с патронами. Кажется, больше тут ничего нет.
   — А у тебя сколько? — спрашиваю я у Кривенка.
   Он нехотя кивает на пулемет, из приемника которого свисает наполовину пустая лента.
   — Это все?
   — Да.
   Я оставляю ему лимонку и с остальным боезапасом переползаю площадку. Люся сидит, как сидела, склонившись над Лукьяновым, опершись на руку, а он стонет и часто, прерывисто говорит:
   — Ну зачем обманывать?.. Зачем?.. Разве этим поможешь… Человеку правда… нужна. Горькая, сладкая… но правда! Остальное пустяки…
   Люся молчит, а он, как-то успокоившись, едва переводя дыхание, произносит:
   — Знаю, умру… В груди жжет… Ноги отняло… Да… — сипит Лукьянов, и в груди у него что-то булькает.
   Люся молчит.
   Какой-то болезненный надрыв чувствуется в его голосе, и я настораживаюсь. Бледное лицо Лукьянова покрывается потом.
   — Конец, — говорит он и умолкает, будто вдумываясь в смысл этого слова.
   — Что мне теперь таиться? Зачем? Ведь я — трус несчастный, — тихо, но с каким-то необычным напряжением говорит он. — Всю жизнь боялся. Всех! Всего! И соврал про плен-то…
   Чувствую, эти слова адресованы мне, поднимаю на него взгляд и встречаюсь с его глазами. Но он медленно отводит их в сторону.
   — Да, дружище, соврал. Сам в плен сдался. В окружении. Поднял руки… Не выдержал. Потом понял, да поздно было… И вот все. Конец! Ничто не помогло… — хрипит он.
   Это признание ввергает меня в замешательство. Значит, совсем он не тот, за кого выдавал себя. Мало что он умник, — он трус, существо, достойное презрения на войне. Но почему-то я теперь не презираю его. Может быть, потому, что сегодня на наших глазах он наконец победил что-то в себе? Или, может, от этой его искренности? Однако, понимаю я, теперь, перед кончиной, не нужно ему и сочувствие, как не страшно и осуждение. Кажется, единственно важное, что осталось в этом человеке, — запоздалое стремление к правде, которой, пожалуй, не хватало ему при жизни.
   Лукьянов между тем стонет, страдальчески мотает головой. Люся настойчиво сдерживает его.
   — Ну ладно, ладно. Лежите тихо. Не надо так.
   — Скорее бы. Жжет… Что ж, храбрость — талант. А я, видимо, бесталанный. Кому нужен такой человек-трава…
   Он плачет. Крупные, как горошины, слезы текут по грязному лицу. Люся, наморщив переносье, ладонью вытирает их.
   — Ну что ж!.. Только не думал… Ужасно и бессмысленно… Три года позади — и зря… — с обидой говорит он. — Эх! А они, сволочи, все опоганили… Дайте мне гранату!
   — Зачем вам граната? — говорит Люся. — Вы же не бросите ее.
   Лукьянов напрягается, приподнимается на локте, смотрит на меня дрожащим предсмертным взглядом.
   — Как же я так?.. Лозняк, дай!.. Может, в последний раз…
   Я понимаю, от чего мучительно ему — не только от раны! Во мне шевелится жалость к этому человеку, но куда ему граната? Граната нужнее нам, теперь не до запоздалого мщения — вот в траншее уже появляются каски, скоро хлынут немцы.
   — Нет гранаты, — как можно тверже говорю я.
   Он снова падает спиной на землю, и несколько слезинок сползают по его грязным щекам.


17


   — Лозняк! — встревоженно зовет Попов. — Быстро-быстро сюда!
   Я торопливо выползаю из укрытия. Попов напряженно горбится возле прицела, и, приблизившись, я вижу, зачем он позвал меня.
   В пехотной траншее немцы. Мелькают над бруствером стволы их винтовок, иногда блеснет на солнце каска. Видимо, они перебегают куда-то, наверное, окружают нас. Но это еще не все. Вдали, на объезде минного поля, снова показываются автомобили: передние уже переезжают канаву. Попов зорко всматривается и, медленно покручивая маховички, наводит ствол на головную машину.
   Но ствол сполз назад меж станин, затвор не закрывается, стрелять так нельзя. Ничего другого не придумав, я хватаю двумя руками казенник, изо всех сил упираюсь сапогами в землю и нечеловеческим напряжением толкаю ствол вперед. Затем заряжаю. Клин, лязгнув, закрывается. Кажется, обошлось. Теперь выстрелит.
   В то же время где-то звонко щелкает — осколками я металлической окалиной, будто крупным песком, хлещет меня по щеке. Я хватаю новый снаряд, а Попов, перестав крутить маховики, тихонько наклоняется, будто для того, чтобы выглянуть из-за щита.
   — Готово! — коротко бросаю я, однако наводчик медлит.
   Меня встряхивает от недоброго предчувствия, а Попов, как-то сразу обмякнув, наваливается на механизм наводки и тычется лбом в край щита.
   — Ты что?
   Я бросаю снаряд, хватаю его за плечи: Попов на глазах бледнеет, последним взглядом скользит по мне и тихо, едва слышно шепчет:
   — Лозняк!.. Убили Попов… Убили… Дурной Попов!
   — Куда тебя? Куда? Где? — в смятении спрашиваю я, не видя нигде крови. Но он со стоном обмякает на моих руках.
   — Ой, дурной Попов! Комбат… говори…
   — Что говорить комбату?.. Что? Попов!
   Полузакрытые веки его несколько секунд часто-часто вздрагивают и вдруг застывают. Не в силах поверить в то, что случилось, я некоторое время дико вглядываюсь в это потное, застывшее лицо. Затем кричу нелепые ругательства, и все во мне вопит страшным воплем. А машины мчатся и мчатся к деревне.
   Готовый реветь в отчаянии, я отстраняю мертвого наводчика и прижимаюсь лбом к горячей резине прицела. Автомобили неудержимо мелькают мимо тоненького волоска на прицеле. Подкрутив поворотный механизм, нажимаю на рычаг. Выстрел! Где-то на огневой снова щелкает разрывная или бронебойная. Я соображаю: надо накатить. Сквозь пыль бросаюсь к казеннику, и мои руки встречаются там с горячими, мягкими руками Люси. Лежа на земле, она также упирается в казенник. В едином усилии мы сдвигаем ствол с места. Потом я заряжаю… В ящике остается последний снаряд.
   — Ага, горит! Горит! — кричу я, увидев в прицеле, как дымит наклонившаяся набок машина. Замедляя ход, ее объезжают другие. Я снова бью, пушка дергается, что-то металлическое лязгает рядом. И вдруг сквозь еще не осевшую от выстрела пыль я вижу, что стрельба наша кончилась: сорванный с люльки ствол казенником врезался в бруствер. Побледневшая, испуганная Люся лежит возле станины.
   — Ну вот и все. Прошли! Не сдержали!
   Машины быстро мчат по дороге к деревне, теперь мы их не остановим. По орудийному щиту бьют пулеметы и автоматы. Пули лязгают по металлу и разлетаются в стороны. Бросив все как есть на площадке, я скатываюсь в укрытие. Туда же отползает Люся.
   Мы хватаем автоматы и высовываемся из-за бруствера. Немцы, выскакивая из траншеи, бегут, падают, поднимаются снова. Их человек пятнадцать. Рядом в окопе открывает огонь Кривенок. Я выпускаю первую, вторую очередь, вижу, как в пыльную землю вонзаются пули. Автомат дрожит в руках — несколько немцев падают. Затем я кидаюсь на другую сторону укрытия — к Люсе. Она тоже бьет длинной трескучей очередью, и на меня сыплются ее горячие гильзы. И вдруг она останавливается, приседает возле стены и торопливо дергает за рукоятку. Заело! Я вырываю у нее автомат, сую свой, дважды перезаряжаю. Люся прицеливается, но я дергаю ее за гимнастерку. Она оглядывается.
   — Перебегай! Меняй место!
   Я впервые обращаюсь к ней на «ты». В напряженном взгляде ее ясных больших глаз коротко вспыхивает немая благодарность. Но теперь это меня не радует, теперь мне уже все равно. Я хочу только сберечь ее, не дать погибнуть прежде, чем погибну сам. Люся переносит автомат на два шага и снова прицеливается. Странно, на кажется, будто она совсем не боится. Лицо ее спокойно, только глаза прищурены и щеки потеряли прежний румянец. У меня же все издрожалось внутри, хотя внешне движения резки и уверенны. Я очень боюсь прозевать что-то, куда-то не успеть и мечусь из конца в конец по укрытию.
   Мы ведем бой на обе стороны. Кривенок в окопе вдруг умолкает. Я тревожно вслушиваюсь, но вскоре он начинает грохотать дальше, в самом конце позиции. Ага, это он бьет по дороге. Оттуда, где неподвижно стоят четыре машины, редкой цепью бегут сюда еще десятка два немцев.
   Да, час от часу все хуже…
   Оставив на бруствере автомат, я наклоняюсь, чтобы взять гранаты. Хватаю все три, а когда выпрямляюсь, мой взгляд снова встречается с затуманенным взглядом Лукьянова. Солдат дергается, привстает и, вытянув руку, отчаянно требует:
   — Дай!
   И я бросаю ему лимонку, остальные РГД кладу на край бруствера и хватаю автомат. Я стреляю по тем, что бегут, что лежат, что пытаются переползать. Бью короткими очередями, пока автомат не умолкает. Потом, присев, выбрасываю пустой диск и от волнения долго не могу попасть в паз новым.
   — Где они? Где? — стонет Лукьянов, в его поблекших глазах догорает отчаяние.
   Я, не отвечая, вскакиваю: «Ага, они не выдержали, снова залегли неподалеку от траншеи». Несколько долговязых фигур бросаются наутек, часть остается лежать в траве. Кривенок густо сыплет из пулемета вдогонку. Те, возле дороги, также залегают, и какое-то время в поле никого не видно. Только рой пуль над нами, брызжет землей бруствер, разлетаются вдребезги разбитые комья земли…
   Притаившись за бруствером, мы вслушиваемся, не веря, что снова отбились. Потом Люся первой опускается на дно. И вдруг плечи ее содрогаются от плача. Я пугаюсь, мне кажется, что с ней что-то случилось, хватаю за руки, которыми она, судорожно всхлипывая, прикрывает лицо.
   — Люся! Что с тобой? Люсенька! Не надо!
   Она умолкает, кротко взглядывает на меня мокрыми от слез глазами и как-то неожиданно вдруг успокаивается.
   — Ничего. Все. Прости…
   Потом вытирает рукавами глаза, откидывает назад волосы и озабоченно спрашивает:
   — Где они?
   У меня также несколько спадает напряжение. Только теперь окончательно понимаю, что Попова с нами нет, и я командир этой горстки живых людей. Отдышавшись, ползу на площадку, беру наводчика за протертые на щиколотках сапоги и тащу в укрытие. Пропотевшая его гимнастерка подворачивается и оголяет запавший, худой живот с синим шрамом на правом боку. В укрытии управиться с ним мне помогает Люся. Мы бережно кладем убитого на солнцепек возле остальных.
   — Ну вот и четвертый, — шепчу я.
   Люся закусывает губу.
   Лукьянов тихо стонет и уже не раскрывает глаз. Рука его, однако, не выпускает гранату. Только, кажется, уже напрасно. В последний раз я смотрю на запястье руки Желтых: часики все тикают, на них половина восьмого.
   Нет, надо изо всех сил держаться. В этом я убежден. Упрямая злость напрягает мускулы. Черта с два мы им поддадимся! Может, это и конец, но иначе нельзя. Пусть простит меня Люся, но я буду беспощаден к себе, Кривенку и даже к ней — так надо.
   — Люся, бери новый магазин, — говорю я. — Возьми гранаты. Всем по одной, одна в запасе.
   Мы готовимся к самому худшему. Пока есть патроны, будем отбиваться, а там… Что ж, не мы первые, не мы последние…
   Грудью я прижимаюсь к стене укрытия, прячу за бруствером голову и жду. Солнце палит мне прямо в лицо, и по-прежнему до изнеможения хочется пить. Люся перезаряжает автомат и садится на дно укрытия.
   «Главное, что-то решить, — думаю я, — на что-то отважиться, все остальное легче. Самое худшее — неопределенность». И постепенно мне становится легче, исчезает та беспокойная неуверенность в себе, которая донимала с утра.
   — Не так просто нас взять! Пусть попробуют, — оглядываясь, говорю я, чтобы подбодрить Люсю, которая вопросительно и с затаенной надеждой смотрит на меня. Девушка молчит и вслушивается в звуки наверху. Лукьянов часто стонет, потом поднимает посиневшие веки в спрашивает, с трудом удерживая в руке гранату:
   — Ну, где же они? Где? Почему не идут? Успеть бы…
   Какое-то время он лежит неподвижно, с закрытыми глазами, затем снова открывает их и зовет Люсю.