— Генрих, Генрих! — закричал Полынов.
— Здесь я… — донеслось из-под плиты. — Жив, скафандр цел, нога только…
— Тебя засыпало?
— Как бы не так! Бросай веревку, бросай сквозь плиту, плиты нет.
До Полынова не вмиг дошел смысл сказанного. Как это нет плиты, когда она есть? И внезапно он понял: то самое противоречие! Обман, обретшая плоть призрачность, которая постоянно стояла между ними и Меркурием, — вот что такое эта плита.
Он швырнул вниз веревку, она прошла сквозь несуществующее препятствие, которое тотчас скрыло от глаз ее конец, упавший в расщелину.
— Давай… — послышался голос из-под земли. Полынов потащил быстро, ловко, в душе ужасаясь той беспечности, с которой они только что разгуливали.
Сначала проступали очертания тела Бааде — он как бы выплывал из глубин «плиты». Наконец он весь очутился на поверхности.
— Нет, нет, ничего, — вновь поторопился он успокоить психолога. — Всего метров десять, я даже успел перевернуться, как кошка, лапами вниз… Нога вот только зацепилась за выступ.
— Двинуть ею можешь?
— Могу, но очень больно.
— Так, а так? — Пальцы Полынова быстро забегали, с силой продавливая толстую оболочку скафандра. — Счастливо отделался: простое растяжение.
Он подставил спину, подхватил Бааде.
— Небитый битого везет…
Полынов шел предельно осторожно, выверяя каждый шаг, пробуя ногой все мало-мальски подозрительные места, как пробуют хрупкий лед. Может быть, воображение преувеличивало, но сейчас Полынов ежеминутно ждал какой-нибудь новой каверзы. Обошлось, однако.
В кабине он подождал, пока компрессор отсосет меркурианский воздух, впущенный ими, когда они выходили. Вдвоем кое-как стянули скафандры. Полынов оголил ногу Бааде.
— Сейчас будет немного больно. Ты потерпи уж… Он с силой рванул лодыжку. Бааде скрипнул зубами.
— Уф-ф… — отдуваясь и потирая опухшую ногу, проговорил он. — Не ожидал попасть в руки костоправа. Сейчас, думаю, мой врач вытащит какой-нибудь хитрый аппарат…
— Простой случай требует простых решений. Даже на Меркурии. Кстати, кто-то уверял меня, что отличить мираж от немиража пара пустяков.
— Нормальный мираж, нормальный, понимаешь? Тот удаляется, когда к нему подходит порядочный человек, ясно?
— Мы не на Земле.
— Удивительно… Почему-то данная истина, данная в довольно болезненном ощущении, известна и мне. Ну и что? Тебе от этого легче?
— Легче. Случись такое на Земле… Сам понимаешь… А здесь все понятно: есть некое явление, которое почему-то не замечают приборы. Мне кажется, ключ здесь.
— А твоя теория?
— Отвечу: это явно не мираж и не галлюцинация. Но я не исключаю их из общего комплекса непонятного. Пока. Бааде кивнул и поудобней устроил ногу на сиденье.
— Что, больно? — обеспокоенно спросил Полынов.
— Нет. Я зол и отвечаю, как Ньютон: гипотез не строю! Пусть это шуточки меркурианского дьявола, летающие гробы, сапоги всмятку, но мне нужны точные факты! Точные, понимаешь? Факты!
— По-моему, ты слишком ждешь их отсюда. — Полынов постучал по стеклу индикаторной шкалы. — За последние десятилетия мы чересчур привыкли глядеть на мир через вот эти очки. Консерватизм привычки, понимаешь?
— Чем рассуждать, давай-ка лучше выбираться отсюда. "Туман, — решил Полынов. — Умственный туман". Он сел поудобней за руль, включил двигатель и огляделся, чтобы вернее выбрать путь. И тут он увидел, что пути уже не было. Процесс, начавшийся, пока они бродили по берегу озера, завершился. Снаружи был светлый мрак. Стена белесого, как молоко, воздуха, более непроницаемая для взгляда, чем глухая полночь. В ней растворялись лучи фар. И ни одной звезды в небе! Бааде приподнялся.
— Попробуй пеленг корабля…
Ответом эфира был оглушительный треск.
— Выключи…
Молчание. Молчание обступало вездеход. Такое абсолютное молчание окружает затонувший корабль.
— Итак, — услышал Полынов собственный шепот. Назло повысил голос: Итак, мы просчитались. Почему?
— Мы не учли чего-то…
— Чего же?
— Вероятно, того, что на Меркурии до сих пор не было наших глаз.
Инженера совсем покинула самоуверенность. Он не был растерян, нет. Но он искал ошибку — беспощадно и строго. Мысленно он просматривал сейчас все с самого начала — десятки фильмов, снятых АМС, непререкаемую чреду формул и графиков, расчетов и опытов, создавших модель Меркурия, в точность которой он верил и которая, оказалось, в чем-то существенном не совпадала с действительностью. Полынов не торопил его.
Шло время, драгоценное время.
— Может быть, наши меркурианские станции не попадали в такую бурю? психолог, наконец, решился задать вопрос.
Бааде помотал головой. "Нет, нет, дураками мы были бы…"
И снова молчание. Только опытные и стойкие люди отваживаются на молчание, на раздумье, когда все толкает на энергичные действия или хотя бы на видимость действия.
— Предположение есть, — Бааде повернулся к Полынову так, что затрещало сиденье. — Все дело, кажется, в том, что искусственное зрение совершенней природного.
— Объясни.
— Попытаюсь. К нам вся информация о внешнем мире поступает в сравнительно узком диапазоне электромагнитных волн. Что делает конструктор, которому поручено создать телеглаз для Меркурия? Он использует все достижения техники, это естественно. Он закладывает в телеглаз возможность видения во всем диапазоне волн, ставит автоматическую коррекцию помех и так далее и тому подобное. А результат? Допустим, видимый спектр забит помехами, вот как сейчас. Автоматический глаз немедленно переключается на те частоты, где помех нет. А наш глаз сделать этого не может. Теперь об ошибке. Знаешь, я должен извиниться перед, тобой за вчерашние слова… Потому что ошибка, мне думается, чисто психологическая. Мы знали, что автоматический глаз лучше природного. Но бессознательно мы уверены в обратном. В том, что лучше нас ничто видеть мир не может. Это ведь воспитано тысячелетиями, не так ли? И мы не задумываемся над тем, будет ли наш глаз видеть так же хорошо в тех или иных условиях, как автоматический. Эта мысль просто не приходила нам в голову! Пожалуйста, вот результат: на вездеход не ставится автоматический глаз. Зачем, мол, это сложное и громоздкое устройство, когда в кабине сидит человек? Человек! Венец природы, само совершенство, понимаешь? Я, ты, мы, все носители этой гордости, без которой нас не было бы здесь. Да, не было бы. Но диалектика есть диалектика… Но это только предположение, только предположение! — спохватился Бааде, ставящий точность превыше всего. — Может быть, все и не так.
Полынов положил ему руку на плечо.
— Генрих, — сказал он, — ты молодец! Этого, пожалуй, не следовало говорить — Бааде не переносил громких слов.
— Давай лучше думать, как нам выбраться, — отрывисто сказал он. — Вот что: у меня неплохо развито пространственное восприятие. Ехать надо туда. Давай двигаться на ощупь, как слепые. Рано или поздно выберемся на освещенную сторону. А там ориентир, которого ничто не закроет, — Солнце.
У Полынова, когда он стронул машину, было ощущение, что она вот-вот всплывет. И только тяжеловесный скрежет гусениц позволил от него освободиться. Вездеход расталкивал непрозрачность, медленно продвигаясь вперед. Возмущенно гудел мотор, чья сила сдерживалась человеком. Можно было бы идти и быстрей, но Полынов боялся ошибиться. Едва впереди перед самым носом машины обрисовывался камень или выступ, Полынов всякий раз пробовал нащупать его границу. Иногда удавалось — об этом извещал слабый боковой толчок; чаще нет — вездеход кренился, траки гусениц скрежетали, осиливая препятствие. "Ничего, метод проб и ошибок еще никогда не подводил, — утешал себя Полынов. — Привыкну".
Бааде уверенно показывал направление, и машина, петляя, кружась, тычась о завалы, гребни и скалы, все же двигалась куда-то, и оставалось лишь верить, что Бааде ведет ее правильно, как-то угадывая ее местонахождение, хоть это и казалось совершенно невозможным. И Полынов верил, потому что Бааде еще нигде не терял ориентировки — ни в пещерах крымской Яйлы, ни в болотах Венеры. Настолько, что Полынов не раз давал себе клятву изучить эти его особенности, но всегда было некогда, всегда приходилось решать проблемы более срочные, и теперь оставалось лишь корить себя, вновь давая клятву разобраться, в чем же тут дело, почему даже на чужих планетах механик ориентируется, как в собственной квартире.
Но в ту самую минуту, когда Полынов было решил, что все идет неплохо и что они, конечно, выберутся, вездеход вдруг стал крениться на совершенно, казалось бы, ровном месте, и Полынов увидел, что правая гусеница подминает пустоту.
Одним движением он рванул переключатель скоростей и отвернул руль. Траки гусениц замерли, вездеход зашатался. Это врезалось в память навсегда: медленно, очень медленно машина сползала вниз. Полынов закрыл глаза, чувствуя, как, его неотвратимо тянет с сиденья вперед. Сзади Бааде резко повалился влево, чтобы хоть так помочь машине удержать равновесие.
Наконец спасительный рев двигателя. Машина задрожала. Казалось, она балансирует на невидимом лезвии. Толчок, еще… Полынова отбросило назад, он с трудом удержал руль. Но теперь все было кончено — машина стояла прочно.
Дрожащей рукой Полынов включил тормоз. Отвалился в изнеможении. Тело сразу обмякло, лицу стало холодно. Ладонью он провел по лбу: пот.
А потом ему стало жарко, он зачем-то полез в, карманы, выволакивая оттуда всякую дребедень.
Через плечо Бааде протянул ему прыгающую в пальцах сигарету. Они закурили, затягиваясь так, что колечко огня сразу прыгнуло к губам. Вкуса дыма они не ощутили, но это было неважно. Важней было то, что они расточительно расходовали драгоценный теперь воздух, отравляя его дымом, но в конце концов и это не имело особого значения.
Как только они пришли в себя, Полынов спросил:
— Долго это может продолжаться?
— Туман? Не знаю. На Меркурии, как уверяют приборы, электромагнитная буря. Если причина в этом, а это скорей всего, она может длиться и сутки и больше.
— Кислорода у нас на двенадцать часов.
— Бывало и хуже.
— Бывало.
Они помолчали. За стеклами курилась белесо-черная мгла. Все было ясно и без слов. Они в ловушке. Нужды нет, что у ловушки нет стен, что теоретически они могут направить вездеход куда угодно. Они уже попробовали сделать это и чуть не погибли. Впредь рисковать так можно было, лишь когда у них не останется другой возможности.
— Так что я, пожалуй, сосну, — заключил Польшов. — Ничего другого не остается. Советую и тебе.
— Попробую. Шумерину придется попереживать.
— Да, ему не позавидуешь. Но я почему-то уверен, что он нас вытянет, если что.
— Болото Терра Крочи…
— Вот именно.
Они разом вспомнили это ужасное болото близ южного полюса Венеры, когда они безмятежно плыли по нему и почва отлично держала машину, точно так же, как до этого она держала автоматы-разведчики, а потом в недрах болота ухнул взрыв (интересно, выяснили, наконец, что это такое было?) и их стало затягивать в трясину, куда бы они ни поворачивали. Разумеется, там бы они и остались навсегда, если бы Шумерин не поднял корабль и огнем реактивных струй не высушил вокруг них болото. Потом никто не хотел верить, что двигателями корабля можно сделать такое. А Шумерин сделал.
— Ну, так я заваливаюсь, — сказал Бааде.
— Я тоже.
Бааде устроился поудобней, сиденья простонали под ним, скоро все стихло, и Польшов услышал мерное дыхание.
Но внезапно будто толчок изнутри. Секунду Полынов еще цеплялся за дрему, не желая впускать мысль в затемненные подвалы сознания, где вспыхивали, менялись и гасли пейзажи родины. Но не подвластный ему киномеханик своей волей остановил бег пленки, и замерла, ярко вспыхнула картина далекого детства: голубые ели на берегу речки, мальчишка, болтающий босыми ногами в теплой воде, с разинутым от удивления ртом. И Полынов безотчетно понял, что бег видений остановился неспроста.
Он не открыл глаз, но сна уже как не бывало. Полынов силился понять подсказку.
Да, кажется, все так оно и было: солнечный день, коричневатая вода, морщинистая на перекатах. И строй елей на противоположном берегу, сходящий с холма, чтобы бросить на реку прохладную зеленоватую тень. Каким далеким и неправдоподобным выглядит все это сейчас, здесь, на Меркурии! Но неспроста же, черт побери, всплыло именно это воспоминание…
Голубые ели он тогда заметил не сразу. Заметил? Нет, нет, все было не так: рядом сидела мама и что-то ему говорила. После каких-то ее слов он и разинул рот… Вспомнил! "Смотри, сынок, вон голубые ели…" — "Мама, ели всегда зеленые". — "Да нет же! Ели бывают голубыми. Разве не видишь, вон, у самой вершины холма, приглядись…"
Вот тогда он и увидел голубые ели. Это было как откровение: там, где он десятки раз скользил взглядом, ничего не замечая, скрывалось чудо. Над зеленым, спадающим к берегу пологом хвои возвышались две мохнатые голубые вершины, тронутые серебристым блеском солнца. Они явно были голубыми, хотя еще минуту назад — он был готов поклясться! — там была только зелень! Открытие превосходило его мальчишеское понимание: ведь ели всегда зеленые, такими он их видел, и эти две он тоже видел зелеными, так почему же…
— Потому что смотреть, глупышка, — это одно, а видеть — совсем другое, — услышал он голос матери. Значение слов было волнующим и непонятным.
Полынов открыл глаза. Черно-белый хаос за стеклом кабины. Свет, который похож на мрак, и мрак, который ослепляет.
— Ну и идиоты же мы… — пробормотал психолог.
Он еще ничего не решил и ничего не узнал, но сердцем почувствовал: отгадка где-то здесь.
Что ж, подумаем. Смотреть — одно, видеть — совсем другое. Справедливо для любого из миров. Так… Попав на Меркурий, мы жадно и пристально разглядывали все… Все ли? А сам воздух — его мы видели? Нет. Кто же рассматривает воздух на Земле? Или на Марсе, Венере. Воздух есть воздух, в нем ничего не увидишь.
Всегда ли? Не всегда. Хорошо, когда воздух на Земле становится как бы видимым, во время тумана, например, приглядываемся ли мы к нему тогда?
Полынов усмехнулся. Как поначалу смеялись над художником Моне, который написал лондонский туман рыжим… А ведь лондонский туман видели сотни тысяч людей. И не заметили, что он рыжеватый! Все-таки человек очень ненаблюдательное существо. И что самое удивительное — ненаблюдательность не почитается за недостаток. Впрочем, для этого есть физиологические предпосылки: древние греки, похоже, не различали голубого.
Стоп, я отвлекаюсь. Так или иначе приходится признать неприятную истину: мы не слишком любим довольствоваться приблизительными знаниями, а вот приблизительное видение мира нас мало смущает. Неужели так? Да, так. Всего лет сто назад писатели заметили, что снежинки могут выглядеть черными, и это открытие тоже повергло многих в недоумение. А сколько в свое время спорили с художниками, когда те взялись доказывать, что снег никогда не бывает белым? Впрочем, и сейчас найдется масса людей, которые этого не знают.
Полынову захотелось вскочить — так с ним всегда бывало, когда догадка сменялась уверенностью. Но по вездеходу не пошагаешь — ладно.
Теперь, продолжал он размышлять, время заняться самокритикой. Нас послали на Меркурий, во-первых, потому, что мы люди опытные, во-вторых, потому, что мы люди много знающие, а в-третьих, не трусы. Допустим, что все это так. Но, помимо своих чисто профессиональных качеств, во всех других отношениях мы люди достаточно заурядные. Средние земляне, так сказать. Профессиональная наблюдательность у нас, конечно, развита. Но та ли это наблюдательность, которая нужна здесь, на Меркурии? Кто же мог заранее ответить на этот вопрос… Перед полетом мы все мыслили по аналогии: те, кто справился на Марсе, справятся и на Меркурии. Как будто Меркурий подобен Земле или Марсу. Или Венере… Вполне понятная психологическая ошибка.
Но нам от этого не легче. Не легче оттого, что за последние десятилетия укрепилось мнение, будто бы рациональное, научное мышление — это магистральное мышление эпохи. А эмоциональное, художественное — это так, нечто побочное, второстепенное, чуть ли не хобби. Шумерин был прав, возмущаясь этим. Вот и ступили мы на Меркурий, как мы считали, двумя ногами. А на самом деле — одной. Вот мы и стоим на коленях…
Что за чушь, это я уж чересчур… А может, и нет? Надо проверить, хватит рассуждений. Если моя догадка верна, то… но хватит ли у меня способностей?..
Полынов придвинулся ближе к стеклу, устроился поудобней, стал вглядываться. Невольно улыбнулся: такая кустарщина при наличии могучего арсенала приборов… Бааде, пожалуй, задохнулся бы от возмущения. Нет, нет, все, точка: прочь ненужные мысли. Надо смотреть, надо постараться увидеть…
Он видел стену, глухую стену мрака, и вначале ему показалось, что попытка безнадежна, что он напрасно дал себя увлечь мнимо правильными рассуждениями. Перед ним просто мрак, черно-белый мрак.
Но он продолжал глядеть, все сужая и сужая поле зрения, кусочек за кусочком просматривая то, в чем тонул вездеход. Хорошо, что времени в избытке, торопиться некуда — давно так не было, чтобы не нужно было торопиться, довольствуясь мимолетным взглядом. Как они привыкли наблюдать мир, постоянно влекомые скоростью! Скала? Ага, скала. Оранжевое пятно цветов на почве? Ага, пятно. И вот она уже скрылась с глаз, эта единственная в своем роде, совершенно неповторимая скала, совершенно уникальное пятно. Вот как они привыкли смотреть на мир. Естественно, мир велик, жизнь коротка, времени мало, тут не до подробностей — слишком много нового надо увидеть, испытать, понять.
Вокруг вездехода теперь что-то происходило. Теперь ли? Похоже, происходило непрерывно. Только раньше он не вглядывался.
Полынов увидел в стекле отражение своих глаз. На него смотрели его собственные зрачки — огромные и бездонные. Канал связи с внешним миром… Так что же происходит там, куда они смотрят?
Тени. Там, во мраке, шевелятся тени. Впрочем, никакого мрака нет, просто они поторопились окрестить это состояние меркурианского воздуха привычным словом. И на том успокоились. Да, мрака нет. Есть пульсирующие волны свето-тьмы, накатывающие на стекло. И тени. Нет, пожалуй, волн тоже нет, опять использован привычный образ, которому здесь не место. А что же есть?
Есть оттенки, переходы, переливы, множество оттенков и в черном и в белом. Преобладают голубоватые. И до чего же все зыбко! Переходы свершаются на грани способности глаза различать смену образов. Как мелькание спиц в быстро вращающемся колесе. Вот откуда впечатление глухой стены.
Все слишком рябит, сливается в однообразный фон. А все же, что именно мелькает?
От напряжения заболела голова, и Полынов на несколько минут дал глазам отдых. Потом снова их открыл.
Отдых ли был тому причиной, то ли еще что, но Полынов сразу увидел нечто новое: тени не были плоскими. У них был объем. Мгновенная чреда каких-то фигур, от которой рябит в глазах. Рябит! Разве они с самого начала не заметили, что меркурианский воздух рябит? Заметили. Но не придали значения. Ибо так и должно быть там, где атмосфера ионизирована и светится. Бааде обстоятельно объяснил почему.
Выходит, он видит бесформенные образы, создаваемые пульсациями светящегося воздуха. Что значит бесформенные? Это значит, что тени могут принимать любые произвольные очертания. Как он не сообразил этого раньше?
Не торопись, не торопись… Мгновенная смена мгновенных образов. Мгновенная — всегда? Надо разобраться без спешки.
Как, однако, все это нелепо выглядит, если разобраться. Сидит он, Полынов, на чужой, совсем-совсем чужой планете, и кислорода осталось часов на девять, не больше. Сидит, смотрит и думает, и от этого, возможно, зависит все. Сзади похрапывает Бааде; где-то волнуется Шумерин. Обстановка прямо противоречащая многим, с детства привычным понятиям о том, как в трудную минуту ведут себя герои космоса. Черт бы побрал тех, кто так задуряет мозги! Сверхмужество, сверхгеройство, сверхтехника, сверх… сверх… А вот сейчас у него одно только оружие: зрение. То самое зрение, которое и подвело в трудную минуту. Парадокс! Хотя… Нет, это надо запомнить! Какой-то очень важный обрывок мысли…
Да, так возникают ли в меркурианском воздухе немгновенные и небесформенные образы? По логике вещей, должны. Когда на Земле воздух обретает видимость — за счет мельчайших капелек воды, — так оно и бывает. Облака. Постоянное творение новых форм. Которые иногда становятся лицами, фигурами животных, башнями, чем угодно. А здесь воздух виден постоянно. Весь. В каждой точке происходят зримые перестановки. Вот что надо искать!
И Полынов смотрел, смотрел на то, что недавно было просто хаосом, и ему открывались в нем все новые и новые черты. И он проклинал себя за то, что никогда всерьез не интересовался живописью, не изощрял свой глаз в наблюдениях на переменами света, тени, цвета, формы. Но кто же знал…
Внезапный порыв за окном заставил его вздрогнуть. Прямо на вездеход летел какой-то фосфоресцирующий сгусток. Снизу он заканчивался отростками, которые слабо шевелились, и это придавало ему сходство с медузой.
"Нечто" коснулось стекла, размазалось и исчезло, как будто его и не было. Все длилось мгновение, но это мгновение было ослепительной вспышкой, осветившей сумрак догадки.
У Полынова больше не оставалось сомнений. Теперь он уверенно ждал следующего появления. И его надежды не замедлили оправдаться. Ему уже не приходилось напрягать зрение, чтобы видеть и узнавать знакомое там, где недавно все было хаосом. Точно так же, как всякий, кто пристально вглядывается в очертания облаков, с какого-то момента начинает различать смысл, законченные скульптурные формы в их ленивой и случайной перестройке. Действовал все тот же "эффект узнавания", который заставляет слабонервного путника, однажды принявшего в сумерках куст рябины за человека в плаще, шарахаться от все новых порождений собственного воображения.
Полынов ликовал. Не требовалось больше усилий, чтобы видеть, как во мраке появляются странные рыбы, летает футбольный мяч, гримасничает морда льва… Некоторые из фантомов долго оставались в поле зрения; далеко не все образы были мгновенными…
Но радость открытия длилась недолго. Лицо Полынова постепенно хмурилось. Не потому, что это открытие объясняло далеко не все из того, что с ними случилось. Не потому. Психолог не был наивен, он прекрасно понимал, что потребуются еще годы работы, чтобы понятным стало если не все, то многое. Так всегда было, так всегда будет: что ясность никогда не приходит сразу и окончательно. Ведь познание — это бесконечный подъем к вершине, которой нет. И как бы относительно велик ни был шаг, сделанный вверх, какие бы горизонты он ни открывал, неизменно будет хотеться большего, потому что это большее возможно и достижимо. Но исследователю незнакома радость альпиниста, достигшего последней вершины.
Другое волновало. То, в чем он не сразу мог сознаться даже самому себе, — слишком ответственным был вывод. Самым смелым знакомо сомнение в правоте своей мысли, когда она посягает взорвать старые представления. И не всякому дано это преодолеть. Планк, выдвинув идею квантов, не оценил ее последствий. Рентген не признал электрона, хотя его опыты подтверждали его существование. Великое число людей, которые, поднявшись на вершину, не смогли разглядеть новых далей, потому что их вид показался чересчур невероятным.
Для Полынова не был тайной психологический механизм внутренних тормозов, включающихся гораздо чаще, чем принято думать. И он не осуждал тех, в ком они срабатывали. Но сам он был уверен, что доводись ему оказаться на их месте, уж с ним бы этого не случилось! Он бы поверил себе.
Тем неожиданней было убедиться, что он робеет. Только теперь он понял, как трудно поверить в то, во что никто не верит и верить не может, ибо никто еще не прошел твоим путем. Для человека одиночество настолько невыносимо, что даже в мыслях он стремится быть со всеми, быть, как все.
Но Полынов понимал, что право на осторожность, на многократное обдумывание и проверку своих мыслей имеет тот, кто уверен в своем завтра. И что, следовательно, он такого права не имеет.
Со вздохом сожаления он вытащил меафон.
— Пусть лучше я буду выглядеть самоуверенным идиотом, чем…
Записывающий кристаллик меафона налился синим светом, одобрительно моргнул Полынову, как бы подстегивая его решимость.
— Здесь я… — донеслось из-под плиты. — Жив, скафандр цел, нога только…
— Тебя засыпало?
— Как бы не так! Бросай веревку, бросай сквозь плиту, плиты нет.
До Полынова не вмиг дошел смысл сказанного. Как это нет плиты, когда она есть? И внезапно он понял: то самое противоречие! Обман, обретшая плоть призрачность, которая постоянно стояла между ними и Меркурием, — вот что такое эта плита.
Он швырнул вниз веревку, она прошла сквозь несуществующее препятствие, которое тотчас скрыло от глаз ее конец, упавший в расщелину.
— Давай… — послышался голос из-под земли. Полынов потащил быстро, ловко, в душе ужасаясь той беспечности, с которой они только что разгуливали.
Сначала проступали очертания тела Бааде — он как бы выплывал из глубин «плиты». Наконец он весь очутился на поверхности.
— Нет, нет, ничего, — вновь поторопился он успокоить психолога. — Всего метров десять, я даже успел перевернуться, как кошка, лапами вниз… Нога вот только зацепилась за выступ.
— Двинуть ею можешь?
— Могу, но очень больно.
— Так, а так? — Пальцы Полынова быстро забегали, с силой продавливая толстую оболочку скафандра. — Счастливо отделался: простое растяжение.
Он подставил спину, подхватил Бааде.
— Небитый битого везет…
Полынов шел предельно осторожно, выверяя каждый шаг, пробуя ногой все мало-мальски подозрительные места, как пробуют хрупкий лед. Может быть, воображение преувеличивало, но сейчас Полынов ежеминутно ждал какой-нибудь новой каверзы. Обошлось, однако.
В кабине он подождал, пока компрессор отсосет меркурианский воздух, впущенный ими, когда они выходили. Вдвоем кое-как стянули скафандры. Полынов оголил ногу Бааде.
— Сейчас будет немного больно. Ты потерпи уж… Он с силой рванул лодыжку. Бааде скрипнул зубами.
— Уф-ф… — отдуваясь и потирая опухшую ногу, проговорил он. — Не ожидал попасть в руки костоправа. Сейчас, думаю, мой врач вытащит какой-нибудь хитрый аппарат…
— Простой случай требует простых решений. Даже на Меркурии. Кстати, кто-то уверял меня, что отличить мираж от немиража пара пустяков.
— Нормальный мираж, нормальный, понимаешь? Тот удаляется, когда к нему подходит порядочный человек, ясно?
— Мы не на Земле.
— Удивительно… Почему-то данная истина, данная в довольно болезненном ощущении, известна и мне. Ну и что? Тебе от этого легче?
— Легче. Случись такое на Земле… Сам понимаешь… А здесь все понятно: есть некое явление, которое почему-то не замечают приборы. Мне кажется, ключ здесь.
— А твоя теория?
— Отвечу: это явно не мираж и не галлюцинация. Но я не исключаю их из общего комплекса непонятного. Пока. Бааде кивнул и поудобней устроил ногу на сиденье.
— Что, больно? — обеспокоенно спросил Полынов.
— Нет. Я зол и отвечаю, как Ньютон: гипотез не строю! Пусть это шуточки меркурианского дьявола, летающие гробы, сапоги всмятку, но мне нужны точные факты! Точные, понимаешь? Факты!
— По-моему, ты слишком ждешь их отсюда. — Полынов постучал по стеклу индикаторной шкалы. — За последние десятилетия мы чересчур привыкли глядеть на мир через вот эти очки. Консерватизм привычки, понимаешь?
— Чем рассуждать, давай-ка лучше выбираться отсюда. "Туман, — решил Полынов. — Умственный туман". Он сел поудобней за руль, включил двигатель и огляделся, чтобы вернее выбрать путь. И тут он увидел, что пути уже не было. Процесс, начавшийся, пока они бродили по берегу озера, завершился. Снаружи был светлый мрак. Стена белесого, как молоко, воздуха, более непроницаемая для взгляда, чем глухая полночь. В ней растворялись лучи фар. И ни одной звезды в небе! Бааде приподнялся.
— Попробуй пеленг корабля…
Ответом эфира был оглушительный треск.
— Выключи…
Молчание. Молчание обступало вездеход. Такое абсолютное молчание окружает затонувший корабль.
— Итак, — услышал Полынов собственный шепот. Назло повысил голос: Итак, мы просчитались. Почему?
— Мы не учли чего-то…
— Чего же?
— Вероятно, того, что на Меркурии до сих пор не было наших глаз.
Инженера совсем покинула самоуверенность. Он не был растерян, нет. Но он искал ошибку — беспощадно и строго. Мысленно он просматривал сейчас все с самого начала — десятки фильмов, снятых АМС, непререкаемую чреду формул и графиков, расчетов и опытов, создавших модель Меркурия, в точность которой он верил и которая, оказалось, в чем-то существенном не совпадала с действительностью. Полынов не торопил его.
Шло время, драгоценное время.
— Может быть, наши меркурианские станции не попадали в такую бурю? психолог, наконец, решился задать вопрос.
Бааде помотал головой. "Нет, нет, дураками мы были бы…"
И снова молчание. Только опытные и стойкие люди отваживаются на молчание, на раздумье, когда все толкает на энергичные действия или хотя бы на видимость действия.
— Предположение есть, — Бааде повернулся к Полынову так, что затрещало сиденье. — Все дело, кажется, в том, что искусственное зрение совершенней природного.
— Объясни.
— Попытаюсь. К нам вся информация о внешнем мире поступает в сравнительно узком диапазоне электромагнитных волн. Что делает конструктор, которому поручено создать телеглаз для Меркурия? Он использует все достижения техники, это естественно. Он закладывает в телеглаз возможность видения во всем диапазоне волн, ставит автоматическую коррекцию помех и так далее и тому подобное. А результат? Допустим, видимый спектр забит помехами, вот как сейчас. Автоматический глаз немедленно переключается на те частоты, где помех нет. А наш глаз сделать этого не может. Теперь об ошибке. Знаешь, я должен извиниться перед, тобой за вчерашние слова… Потому что ошибка, мне думается, чисто психологическая. Мы знали, что автоматический глаз лучше природного. Но бессознательно мы уверены в обратном. В том, что лучше нас ничто видеть мир не может. Это ведь воспитано тысячелетиями, не так ли? И мы не задумываемся над тем, будет ли наш глаз видеть так же хорошо в тех или иных условиях, как автоматический. Эта мысль просто не приходила нам в голову! Пожалуйста, вот результат: на вездеход не ставится автоматический глаз. Зачем, мол, это сложное и громоздкое устройство, когда в кабине сидит человек? Человек! Венец природы, само совершенство, понимаешь? Я, ты, мы, все носители этой гордости, без которой нас не было бы здесь. Да, не было бы. Но диалектика есть диалектика… Но это только предположение, только предположение! — спохватился Бааде, ставящий точность превыше всего. — Может быть, все и не так.
Полынов положил ему руку на плечо.
— Генрих, — сказал он, — ты молодец! Этого, пожалуй, не следовало говорить — Бааде не переносил громких слов.
— Давай лучше думать, как нам выбраться, — отрывисто сказал он. — Вот что: у меня неплохо развито пространственное восприятие. Ехать надо туда. Давай двигаться на ощупь, как слепые. Рано или поздно выберемся на освещенную сторону. А там ориентир, которого ничто не закроет, — Солнце.
У Полынова, когда он стронул машину, было ощущение, что она вот-вот всплывет. И только тяжеловесный скрежет гусениц позволил от него освободиться. Вездеход расталкивал непрозрачность, медленно продвигаясь вперед. Возмущенно гудел мотор, чья сила сдерживалась человеком. Можно было бы идти и быстрей, но Полынов боялся ошибиться. Едва впереди перед самым носом машины обрисовывался камень или выступ, Полынов всякий раз пробовал нащупать его границу. Иногда удавалось — об этом извещал слабый боковой толчок; чаще нет — вездеход кренился, траки гусениц скрежетали, осиливая препятствие. "Ничего, метод проб и ошибок еще никогда не подводил, — утешал себя Полынов. — Привыкну".
Бааде уверенно показывал направление, и машина, петляя, кружась, тычась о завалы, гребни и скалы, все же двигалась куда-то, и оставалось лишь верить, что Бааде ведет ее правильно, как-то угадывая ее местонахождение, хоть это и казалось совершенно невозможным. И Полынов верил, потому что Бааде еще нигде не терял ориентировки — ни в пещерах крымской Яйлы, ни в болотах Венеры. Настолько, что Полынов не раз давал себе клятву изучить эти его особенности, но всегда было некогда, всегда приходилось решать проблемы более срочные, и теперь оставалось лишь корить себя, вновь давая клятву разобраться, в чем же тут дело, почему даже на чужих планетах механик ориентируется, как в собственной квартире.
Но в ту самую минуту, когда Полынов было решил, что все идет неплохо и что они, конечно, выберутся, вездеход вдруг стал крениться на совершенно, казалось бы, ровном месте, и Полынов увидел, что правая гусеница подминает пустоту.
Одним движением он рванул переключатель скоростей и отвернул руль. Траки гусениц замерли, вездеход зашатался. Это врезалось в память навсегда: медленно, очень медленно машина сползала вниз. Полынов закрыл глаза, чувствуя, как, его неотвратимо тянет с сиденья вперед. Сзади Бааде резко повалился влево, чтобы хоть так помочь машине удержать равновесие.
Наконец спасительный рев двигателя. Машина задрожала. Казалось, она балансирует на невидимом лезвии. Толчок, еще… Полынова отбросило назад, он с трудом удержал руль. Но теперь все было кончено — машина стояла прочно.
Дрожащей рукой Полынов включил тормоз. Отвалился в изнеможении. Тело сразу обмякло, лицу стало холодно. Ладонью он провел по лбу: пот.
А потом ему стало жарко, он зачем-то полез в, карманы, выволакивая оттуда всякую дребедень.
Через плечо Бааде протянул ему прыгающую в пальцах сигарету. Они закурили, затягиваясь так, что колечко огня сразу прыгнуло к губам. Вкуса дыма они не ощутили, но это было неважно. Важней было то, что они расточительно расходовали драгоценный теперь воздух, отравляя его дымом, но в конце концов и это не имело особого значения.
Как только они пришли в себя, Полынов спросил:
— Долго это может продолжаться?
— Туман? Не знаю. На Меркурии, как уверяют приборы, электромагнитная буря. Если причина в этом, а это скорей всего, она может длиться и сутки и больше.
— Кислорода у нас на двенадцать часов.
— Бывало и хуже.
— Бывало.
Они помолчали. За стеклами курилась белесо-черная мгла. Все было ясно и без слов. Они в ловушке. Нужды нет, что у ловушки нет стен, что теоретически они могут направить вездеход куда угодно. Они уже попробовали сделать это и чуть не погибли. Впредь рисковать так можно было, лишь когда у них не останется другой возможности.
— Так что я, пожалуй, сосну, — заключил Польшов. — Ничего другого не остается. Советую и тебе.
— Попробую. Шумерину придется попереживать.
— Да, ему не позавидуешь. Но я почему-то уверен, что он нас вытянет, если что.
— Болото Терра Крочи…
— Вот именно.
Они разом вспомнили это ужасное болото близ южного полюса Венеры, когда они безмятежно плыли по нему и почва отлично держала машину, точно так же, как до этого она держала автоматы-разведчики, а потом в недрах болота ухнул взрыв (интересно, выяснили, наконец, что это такое было?) и их стало затягивать в трясину, куда бы они ни поворачивали. Разумеется, там бы они и остались навсегда, если бы Шумерин не поднял корабль и огнем реактивных струй не высушил вокруг них болото. Потом никто не хотел верить, что двигателями корабля можно сделать такое. А Шумерин сделал.
— Ну, так я заваливаюсь, — сказал Бааде.
— Я тоже.
Бааде устроился поудобней, сиденья простонали под ним, скоро все стихло, и Польшов услышал мерное дыхание.
* * *
Он тоже закрыл глаза. Но сон не торопился прийти — слишком велико было возбуждение. Тогда он прибег к испытанному приему: надо заставить себя увидеть какой-нибудь безмятежный пейзаж и начать его разглядывать. Потом быстро сменить видение. Еще и еще. Дальше уже сами собой будут включаться обрывки увиденного когда-то: сердитый пенистый ручеек, прыгающий с камня на камень; сосны, бронзовые от полуденного света; радужные капли дождя на черемухе; мотнувшиеся от берега мальки… Все быстрей и путаней смена образов, все успокоительней и туманней их мелькание, предваряющее глубокий и спокойный сон. Его, Полынова, сон на Меркурии, в плену враждебных и неразгаданных стихий.Но внезапно будто толчок изнутри. Секунду Полынов еще цеплялся за дрему, не желая впускать мысль в затемненные подвалы сознания, где вспыхивали, менялись и гасли пейзажи родины. Но не подвластный ему киномеханик своей волей остановил бег пленки, и замерла, ярко вспыхнула картина далекого детства: голубые ели на берегу речки, мальчишка, болтающий босыми ногами в теплой воде, с разинутым от удивления ртом. И Полынов безотчетно понял, что бег видений остановился неспроста.
Он не открыл глаз, но сна уже как не бывало. Полынов силился понять подсказку.
Да, кажется, все так оно и было: солнечный день, коричневатая вода, морщинистая на перекатах. И строй елей на противоположном берегу, сходящий с холма, чтобы бросить на реку прохладную зеленоватую тень. Каким далеким и неправдоподобным выглядит все это сейчас, здесь, на Меркурии! Но неспроста же, черт побери, всплыло именно это воспоминание…
Голубые ели он тогда заметил не сразу. Заметил? Нет, нет, все было не так: рядом сидела мама и что-то ему говорила. После каких-то ее слов он и разинул рот… Вспомнил! "Смотри, сынок, вон голубые ели…" — "Мама, ели всегда зеленые". — "Да нет же! Ели бывают голубыми. Разве не видишь, вон, у самой вершины холма, приглядись…"
Вот тогда он и увидел голубые ели. Это было как откровение: там, где он десятки раз скользил взглядом, ничего не замечая, скрывалось чудо. Над зеленым, спадающим к берегу пологом хвои возвышались две мохнатые голубые вершины, тронутые серебристым блеском солнца. Они явно были голубыми, хотя еще минуту назад — он был готов поклясться! — там была только зелень! Открытие превосходило его мальчишеское понимание: ведь ели всегда зеленые, такими он их видел, и эти две он тоже видел зелеными, так почему же…
— Потому что смотреть, глупышка, — это одно, а видеть — совсем другое, — услышал он голос матери. Значение слов было волнующим и непонятным.
Полынов открыл глаза. Черно-белый хаос за стеклом кабины. Свет, который похож на мрак, и мрак, который ослепляет.
— Ну и идиоты же мы… — пробормотал психолог.
Он еще ничего не решил и ничего не узнал, но сердцем почувствовал: отгадка где-то здесь.
Что ж, подумаем. Смотреть — одно, видеть — совсем другое. Справедливо для любого из миров. Так… Попав на Меркурий, мы жадно и пристально разглядывали все… Все ли? А сам воздух — его мы видели? Нет. Кто же рассматривает воздух на Земле? Или на Марсе, Венере. Воздух есть воздух, в нем ничего не увидишь.
Всегда ли? Не всегда. Хорошо, когда воздух на Земле становится как бы видимым, во время тумана, например, приглядываемся ли мы к нему тогда?
Полынов усмехнулся. Как поначалу смеялись над художником Моне, который написал лондонский туман рыжим… А ведь лондонский туман видели сотни тысяч людей. И не заметили, что он рыжеватый! Все-таки человек очень ненаблюдательное существо. И что самое удивительное — ненаблюдательность не почитается за недостаток. Впрочем, для этого есть физиологические предпосылки: древние греки, похоже, не различали голубого.
Стоп, я отвлекаюсь. Так или иначе приходится признать неприятную истину: мы не слишком любим довольствоваться приблизительными знаниями, а вот приблизительное видение мира нас мало смущает. Неужели так? Да, так. Всего лет сто назад писатели заметили, что снежинки могут выглядеть черными, и это открытие тоже повергло многих в недоумение. А сколько в свое время спорили с художниками, когда те взялись доказывать, что снег никогда не бывает белым? Впрочем, и сейчас найдется масса людей, которые этого не знают.
Полынову захотелось вскочить — так с ним всегда бывало, когда догадка сменялась уверенностью. Но по вездеходу не пошагаешь — ладно.
Теперь, продолжал он размышлять, время заняться самокритикой. Нас послали на Меркурий, во-первых, потому, что мы люди опытные, во-вторых, потому, что мы люди много знающие, а в-третьих, не трусы. Допустим, что все это так. Но, помимо своих чисто профессиональных качеств, во всех других отношениях мы люди достаточно заурядные. Средние земляне, так сказать. Профессиональная наблюдательность у нас, конечно, развита. Но та ли это наблюдательность, которая нужна здесь, на Меркурии? Кто же мог заранее ответить на этот вопрос… Перед полетом мы все мыслили по аналогии: те, кто справился на Марсе, справятся и на Меркурии. Как будто Меркурий подобен Земле или Марсу. Или Венере… Вполне понятная психологическая ошибка.
Но нам от этого не легче. Не легче оттого, что за последние десятилетия укрепилось мнение, будто бы рациональное, научное мышление — это магистральное мышление эпохи. А эмоциональное, художественное — это так, нечто побочное, второстепенное, чуть ли не хобби. Шумерин был прав, возмущаясь этим. Вот и ступили мы на Меркурий, как мы считали, двумя ногами. А на самом деле — одной. Вот мы и стоим на коленях…
Что за чушь, это я уж чересчур… А может, и нет? Надо проверить, хватит рассуждений. Если моя догадка верна, то… но хватит ли у меня способностей?..
Полынов придвинулся ближе к стеклу, устроился поудобней, стал вглядываться. Невольно улыбнулся: такая кустарщина при наличии могучего арсенала приборов… Бааде, пожалуй, задохнулся бы от возмущения. Нет, нет, все, точка: прочь ненужные мысли. Надо смотреть, надо постараться увидеть…
Он видел стену, глухую стену мрака, и вначале ему показалось, что попытка безнадежна, что он напрасно дал себя увлечь мнимо правильными рассуждениями. Перед ним просто мрак, черно-белый мрак.
Но он продолжал глядеть, все сужая и сужая поле зрения, кусочек за кусочком просматривая то, в чем тонул вездеход. Хорошо, что времени в избытке, торопиться некуда — давно так не было, чтобы не нужно было торопиться, довольствуясь мимолетным взглядом. Как они привыкли наблюдать мир, постоянно влекомые скоростью! Скала? Ага, скала. Оранжевое пятно цветов на почве? Ага, пятно. И вот она уже скрылась с глаз, эта единственная в своем роде, совершенно неповторимая скала, совершенно уникальное пятно. Вот как они привыкли смотреть на мир. Естественно, мир велик, жизнь коротка, времени мало, тут не до подробностей — слишком много нового надо увидеть, испытать, понять.
Вокруг вездехода теперь что-то происходило. Теперь ли? Похоже, происходило непрерывно. Только раньше он не вглядывался.
Полынов увидел в стекле отражение своих глаз. На него смотрели его собственные зрачки — огромные и бездонные. Канал связи с внешним миром… Так что же происходит там, куда они смотрят?
Тени. Там, во мраке, шевелятся тени. Впрочем, никакого мрака нет, просто они поторопились окрестить это состояние меркурианского воздуха привычным словом. И на том успокоились. Да, мрака нет. Есть пульсирующие волны свето-тьмы, накатывающие на стекло. И тени. Нет, пожалуй, волн тоже нет, опять использован привычный образ, которому здесь не место. А что же есть?
Есть оттенки, переходы, переливы, множество оттенков и в черном и в белом. Преобладают голубоватые. И до чего же все зыбко! Переходы свершаются на грани способности глаза различать смену образов. Как мелькание спиц в быстро вращающемся колесе. Вот откуда впечатление глухой стены.
Все слишком рябит, сливается в однообразный фон. А все же, что именно мелькает?
От напряжения заболела голова, и Полынов на несколько минут дал глазам отдых. Потом снова их открыл.
Отдых ли был тому причиной, то ли еще что, но Полынов сразу увидел нечто новое: тени не были плоскими. У них был объем. Мгновенная чреда каких-то фигур, от которой рябит в глазах. Рябит! Разве они с самого начала не заметили, что меркурианский воздух рябит? Заметили. Но не придали значения. Ибо так и должно быть там, где атмосфера ионизирована и светится. Бааде обстоятельно объяснил почему.
Выходит, он видит бесформенные образы, создаваемые пульсациями светящегося воздуха. Что значит бесформенные? Это значит, что тени могут принимать любые произвольные очертания. Как он не сообразил этого раньше?
Не торопись, не торопись… Мгновенная смена мгновенных образов. Мгновенная — всегда? Надо разобраться без спешки.
Как, однако, все это нелепо выглядит, если разобраться. Сидит он, Полынов, на чужой, совсем-совсем чужой планете, и кислорода осталось часов на девять, не больше. Сидит, смотрит и думает, и от этого, возможно, зависит все. Сзади похрапывает Бааде; где-то волнуется Шумерин. Обстановка прямо противоречащая многим, с детства привычным понятиям о том, как в трудную минуту ведут себя герои космоса. Черт бы побрал тех, кто так задуряет мозги! Сверхмужество, сверхгеройство, сверхтехника, сверх… сверх… А вот сейчас у него одно только оружие: зрение. То самое зрение, которое и подвело в трудную минуту. Парадокс! Хотя… Нет, это надо запомнить! Какой-то очень важный обрывок мысли…
Да, так возникают ли в меркурианском воздухе немгновенные и небесформенные образы? По логике вещей, должны. Когда на Земле воздух обретает видимость — за счет мельчайших капелек воды, — так оно и бывает. Облака. Постоянное творение новых форм. Которые иногда становятся лицами, фигурами животных, башнями, чем угодно. А здесь воздух виден постоянно. Весь. В каждой точке происходят зримые перестановки. Вот что надо искать!
И Полынов смотрел, смотрел на то, что недавно было просто хаосом, и ему открывались в нем все новые и новые черты. И он проклинал себя за то, что никогда всерьез не интересовался живописью, не изощрял свой глаз в наблюдениях на переменами света, тени, цвета, формы. Но кто же знал…
Внезапный порыв за окном заставил его вздрогнуть. Прямо на вездеход летел какой-то фосфоресцирующий сгусток. Снизу он заканчивался отростками, которые слабо шевелились, и это придавало ему сходство с медузой.
"Нечто" коснулось стекла, размазалось и исчезло, как будто его и не было. Все длилось мгновение, но это мгновение было ослепительной вспышкой, осветившей сумрак догадки.
У Полынова больше не оставалось сомнений. Теперь он уверенно ждал следующего появления. И его надежды не замедлили оправдаться. Ему уже не приходилось напрягать зрение, чтобы видеть и узнавать знакомое там, где недавно все было хаосом. Точно так же, как всякий, кто пристально вглядывается в очертания облаков, с какого-то момента начинает различать смысл, законченные скульптурные формы в их ленивой и случайной перестройке. Действовал все тот же "эффект узнавания", который заставляет слабонервного путника, однажды принявшего в сумерках куст рябины за человека в плаще, шарахаться от все новых порождений собственного воображения.
Полынов ликовал. Не требовалось больше усилий, чтобы видеть, как во мраке появляются странные рыбы, летает футбольный мяч, гримасничает морда льва… Некоторые из фантомов долго оставались в поле зрения; далеко не все образы были мгновенными…
Но радость открытия длилась недолго. Лицо Полынова постепенно хмурилось. Не потому, что это открытие объясняло далеко не все из того, что с ними случилось. Не потому. Психолог не был наивен, он прекрасно понимал, что потребуются еще годы работы, чтобы понятным стало если не все, то многое. Так всегда было, так всегда будет: что ясность никогда не приходит сразу и окончательно. Ведь познание — это бесконечный подъем к вершине, которой нет. И как бы относительно велик ни был шаг, сделанный вверх, какие бы горизонты он ни открывал, неизменно будет хотеться большего, потому что это большее возможно и достижимо. Но исследователю незнакома радость альпиниста, достигшего последней вершины.
Другое волновало. То, в чем он не сразу мог сознаться даже самому себе, — слишком ответственным был вывод. Самым смелым знакомо сомнение в правоте своей мысли, когда она посягает взорвать старые представления. И не всякому дано это преодолеть. Планк, выдвинув идею квантов, не оценил ее последствий. Рентген не признал электрона, хотя его опыты подтверждали его существование. Великое число людей, которые, поднявшись на вершину, не смогли разглядеть новых далей, потому что их вид показался чересчур невероятным.
Для Полынова не был тайной психологический механизм внутренних тормозов, включающихся гораздо чаще, чем принято думать. И он не осуждал тех, в ком они срабатывали. Но сам он был уверен, что доводись ему оказаться на их месте, уж с ним бы этого не случилось! Он бы поверил себе.
Тем неожиданней было убедиться, что он робеет. Только теперь он понял, как трудно поверить в то, во что никто не верит и верить не может, ибо никто еще не прошел твоим путем. Для человека одиночество настолько невыносимо, что даже в мыслях он стремится быть со всеми, быть, как все.
Но Полынов понимал, что право на осторожность, на многократное обдумывание и проверку своих мыслей имеет тот, кто уверен в своем завтра. И что, следовательно, он такого права не имеет.
Со вздохом сожаления он вытащил меафон.
— Пусть лучше я буду выглядеть самоуверенным идиотом, чем…
Записывающий кристаллик меафона налился синим светом, одобрительно моргнул Полынову, как бы подстегивая его решимость.