Страница:
Рога и копыта дьявола побледнели.
— Но это же формалистика… — прошептал он.
— За несоблюдение которой вы получите выговор. Так что сгиньте с моих глаз немедленно. Инструкцией заклинаю… Раз…
— Послушайте! — завопил дьявол, скверно воняя серой. — Ваша подлость взяла, но на будущее… Откуда, откуда вы взяли чернила?! Их же теперь не сыщешь даже за бессмертие души…
— А я, молодой человек, некоторым образом — хе-хе! — консерватор. Так-то оно, знаете ли, надежней.
Голос в храме
Человек, который присутствовал
— Но это же формалистика… — прошептал он.
— За несоблюдение которой вы получите выговор. Так что сгиньте с моих глаз немедленно. Инструкцией заклинаю… Раз…
— Послушайте! — завопил дьявол, скверно воняя серой. — Ваша подлость взяла, но на будущее… Откуда, откуда вы взяли чернила?! Их же теперь не сыщешь даже за бессмертие души…
— А я, молодой человек, некоторым образом — хе-хе! — консерватор. Так-то оно, знаете ли, надежней.
Голос в храме
На них были тяжелые, пышные одежды, гирлянды желтых цветов, и, если бы не стража с копьями, можно было подумать, что двое землян возглавляют торжественное шествие.
Плоские крыши, галереи, улицы были запружены одетой в лохмотья толпой, шевелящейся, грозно гудящей, словно рой встревоженных пчел. У Шайгина не вырвали из ушей кристаллики транслятора, сочтя их, видимо, за часть тела, и он понимал, что кричали, выли, орали эти человекоподобные существа:
— Жертва священному Храму! Кровь и Голос! Кровь… праздник… голос… победа!
Сипло гудели трубы, бухали барабаны. Процессия медленно двигалась к Храму. Люди знали, что там их ждут долгие истязания во славу кагэй-то непонятной и чудовищной религии, а потом смерть. Толпа знала это еще лучше и ликовала, неистовствовала, возносила хвалу Храму и Голосу, которые даровали им столь волнующий праздник.
Шайгина мутило от омерзения. Ужасной казалась не смерть и даже не страдания, а то, что их, звездолетчиков и ученых, будут хладнокровно и радостно пытать безмозглые фанатики, тупо верящие тем не менее в свою разумность. Порывы ветра вздували темные одежды шагающих рядом жрецов, и каждый раз людей окатывал тошнотворный запах грязного, сального тела. И вот эти лоснящиеся от пота руки, эти крючковатые пальцы с черными когтями, дрожа от сладострастия, будут вскоре жечь их раскаленным железом, пронизывая мозг безумной болью! Мозг, вмещающий такие знания, что даже капли их хватило бы всей этой толпе для избавления от болезней, голода и невежества.
— Лайтинг бы сюда… — послышался шепот Бренна. — И по рожам, по рожам…
Бренн дернул связанными руками, и Шайгин почувствовал почти осязаемо, как у того напряглись мускулы и как нерастраченная ярость дрожью пронизала тело беловолосого гиганта.
— Не надо, Бренн, — сказал он едва слышно. — Это недостойно. Ведь это дети, слепые, жестокие, глупые дети…
Бренн зло засмеялся. Удивленные стражники настороженно наставили копья.
— Я брошусь на эти копья, если «Эйнштейн» не поспеет, сказал Бренн.
— "Эйнштейн" не поспеет, а на копья нам броситься не дадут, — ответил Шайгин. — Все равно выше голову!
— Я и так задрал ее аж к самому небу… Как вспомню, что где-то там есть «Эйнштейн», есть лаборатории, книги, друзья… Эх! Как ты думаешь, если долго, очень долго и очень спокойно — не так, как в разговоре с жрецами, — объяснять этим человекоподобным, что возможна другая жизнь, что существуют общие для всей вселенной законы развития, что мы можем помочь им выбраться из дерьма, в котором они тонут, поймут? Или лучше для их же блага стереть всю их так называемую цивилизацию?
Шайгин посмотрел на беснующуюся толпу. В ней не было лиц, вся она была единым перекошенным, жадным, исступленным лицом.
— Нет, — сказал он твердо. — Не поймут. Мы для них диковинные, непонятные, может быть, опасные пленники. Тем слаще радость победы, тем большую ценность мы представляем для жертвенного алтаря. Простая и ясная логика, а все, что сверх этого, не существует.
— Поздно мы это поняли.
— Поздно. За последние две сотни лет мы успели забыть у себя на Земле, что разум может быть настолько невежественным и жестоким.
Это было правдой. Ни Шайгин, ни Бренн не были подготовлены к вероломству. Когда «Эйнштейн» засек на этой планете аномалию, которая могла быть пропавшей полтора галактических года назад «Европой», а могла ею и не быть, капитан сказал: "Берите скайдер, проверьте и возвращайтесь. На большее у нас нет времени". «Европа» была обычным пилотируемым кораблем, но к этой звезде из-за дальности расстояния ее послали под управлением автоматов, и она исчезла гдето здесь, в этой планетной системе.
Сознание отказывалось верить, что со времени их вылета прошло больше шести часов… Они сели неподалеку от аномалии и, перед тем как начать разведку, вышли наружу только потому, что слишком уж здесь все походило на Землю. Они, безусловно, отказались бы от встречи с аборигенами, чьи поселки были замечены с орбиты, но те неожиданно вышли навстречу из-за деревьев со столь доверчивым жестом протянутых ладонями кверху рук, что это подкупило людей. Где же им было догадаться, что, пока идет обмен улыбками (с безопасного расстояния!), гонец уже оповестил воинов и те крадутся по сомкнутым кронам деревьев, чтобы вдруг обрушиться водопадом тел.
Да, в смелости и хитрости воинам нельзя было отказать…
Городские улицы кончились, и процессия втянулась в рощу. Здесь дорога сузилась, жрецы придвинулись к пленникам, и Шайгин пытался разглядеть на их замкнутых, причудливо раскрашенных лицах хотя бы тень сомнения. Напрасно. Как и там, в зале суда, они не проявляли даже любопытства. В кристалликах транслятора уже тогда накопилось достаточно информации, так что звездолетчики понимали жрецов, а те могли понять перевод земной речи. Могли понять! С тем же успехом земляне могли обращаться к раскрашенным чурбанам. Жрецы не хотели понимать. Родись Шайгин на полтора-два столетия раньше, его не поразила бы эта способность ограниченного разума: тогда и на Земле было сколько угодно людей, которые могли, но не хотели понимать ничего, что противоречило их представлениям или задевало их близорукие, шкурные интересы, даже если то была истина, способная в итоге спасти от гибели их самих. Но у Шайгина и Бренна такого опыта не было. С наивной пылкостью они говорили о разуме, братстве цивилизаций, космическом гуманизме, а в ответ им говорили «бог», "вера", «храм» и в промежутках обсуждали, надо ли считать странных пленников исчадьем зла или просто врагами, для жрецов это было очень важно, так как от формулировки решения зависел ритуал казни.
В конце концов жрецы сошлись на том, что людей надо считать и врагами, и исчадьем, и еще, кроме того, верохулителями. За первое полагалась смерть, за второе неизвестно что, означавшее "испытание Голосом", за третье пытка и тоже смерть. Шайгин лишь потом сообразил, что если бы он и Бренн не пытались втолковать жрецам идею множественности миров, то их не признали бы верохулителями и они избежали бы пыток.
Храм открывался постепенно, его громада как бы вырастала по мере приближения, словно не к нему шли навстречу, а он шагал поверх деревьев. И когда он весь оказался на виду, то Бренн выругался, а Шайгин подумал о том, что более беспощадного сооружения он еще не видел. Человек выглядел муравьем у подножья этой черной, давящей пирамиды, вершина которой неожиданно завершалась остроконечной башней. Тупая масса пирамиды подчиняла себе башню настолько, что ее стройная белизна превращалась в свою противоположность — в перст, грозящий с неба, в сверкающий меч, занесенный над головами.
Вне четырехугольника, очерченного шеренгой стражи, у подножья пирамиды стояла толпа. Все было залито безжалостным светом чужого солнца, но черный камень пирамиды был тем не менее тускл и мрачен. Посредине ее склона запекшейся раной зияла красная облицовка портала; там, по обе стороны врат, четверо воинов держали зажженные факелы.
Процессия замерла. Как в хорошо отрепетированном спектакле, жрецы, музыканты, часть стражи попятились назад, и посредине образовавшейся пустоты остались лишь пленники.
Тысячи взглядов скрестились на них.
— А башня-то из металла… — тяжело дыша, проговорил Бренн. — Эта цивилизация выше, чем нам кажется.
— Это ни о чем не говорит… Наши предки мучили друг друга и при свете электрических ламп.
Внезапно напряжение спало. Величаво поплыли створки портальных врат, блеснули вскинутые в приветствии щиты воинов, толпа повалилась на колени, и из глубины пирамиды на свет выдвинулась фигура в мерцающем серебристом одеянии. На мгновение Шайгину почудилось, будто у фигуры вместо головы череп, но потом он разглядел, что это была маска.
Фигура величаво простерла руки. Толпа лежала ниц, так что видны были лишь спины и выпяченные зады.
— Кажется, будет речь, — с надеждой сказал Бренн.
Именно сейчас, должно быть, прошли все сроки контрольных вызовов, на борту «Эйнштейна» взвыл сигнал тревоги, и гигантский корабль готовится к броску, который должен перенести его от центрального светила, где он сейчас находится, к планете, на которой фигура с черепом вместо головы (царь? главный жрец?) собирается говорить с народом. На весь этот маневр уйдет часа два. Только бы затянулась речь!
— Что он говорит? Что он говорит? — поминутно спрашивал Бренн, который в суматохе схватки лишился транслятора.
Пот заливал глаза, и раскаленная площадь, коленопреклоненные ряды, длинная фигура в маске казались яркими и плоскими, как картинки в горячечном сне.
— Он говорит, что свет не видывал столь мудрого народа, переводил Шайгин, еле шевеля пересохшими губами. — Он говорит, что только благодаря вере и Голосу, чьим смиренным служителем он является, воины одержали славную победу над человекоподобными исчадиями зла… Над нами то есть. Бездна трескучих слов и минимум информации… Теперь он поносит другие верования. Они-де обман, их приверженцы спят и видят, как бы разрушить Храм, поработить народ; это грязные, бессовестные, лукавые людишки… Словом, обычный перенос своих собственных качеств на всех инаковерующих. Игра на тщеславии дураков — вы, мол, избранники… Сосуды истины, добра, мужества и все такое прочее. Ни у кого нет такого Храма, ни у кого нет Голоса. Похоже, что оратор — Верховный служитель самого Голоса. Да, но что же это в конце концов такое — Голос? Ага, ага, вроде бы начинаю понимать. Голос спрятан в Храме. Разумеется, он принадлежит богу… Он изрекает, он предсказывает, он указывает, он поражает… Вероятно, что-то вроде дельфийского оракула… Или озвученных святцев… Ясно! Исчадия зла падают ниц, заслышав Голос… Боюсь, что нас попытаются заставить упасть перед ним на колени.
— Сначала я уложу на пол двух-трех жрецов, — пообещал Бренн.
— Я тебе помогу… Умирать, так хоть не овцами… Этот тип в маске говорит, что перво-наперво нас подвергнут испытанию Голосом… Сейчас он красиво расписывает, чем и как он затем будет нас мучить… Они просто свихнулись на садизме. Это патология, которую надо лечить…
— А ты ничего держишься, — сказал Бренн. — Только бледнеть не надо, на нас смотрят.
— Это из-за жары… Ну, опять словоблудие насчет величия веры, мудрости жрецов, бессильной ярости врагов… Как по-твоему, от лжи и тупости может тошнить? Похоже, что меня сейчас вывернет…
— Ты еще можешь смеяться!
— А что нам остается? Увы, он кончает речь… Видишь, все встают…
— Скажи им пару теплых фраз.
— Не могу… Что бы я ни сказал, все будет оскорблением…
— О! Быть может, оскорбившись, они быстренько прикончат нас…
— Все равно не могу.
Барабаны ударили разом, от ликующего вопля толпы заложило уши, медные щиты в руках стражи сверкнули молниями, колыхнулись копья, и люди двинулись в свой последний путь. Со ступени на ступень, выше, выше; ступени были такие узкие, что приходилось неотрывно смотреть себе под ноги, и Шайгин с Бренном не заметили, как очутились перед прохладной темнотой портала. Они бросили прощальный взгляд назадна кипящую восторгом площадь, дремотное марево горизонта, блеклое небо, в котором скрывался "Эйнштейн", — и створки врат, коротко скрежетнув, поглотили их.
Низкая камера, лестница, камера, опять лестница. Это было шествие среди теней. Отброшенные светом факелов, они сопровождали людей, раздувались на закопченном потолке, беззвучно бежали по стенам, грозно заступали путь. Стальными жалами вспыхивали наконечники копий. Фигуры жрецов плыли неслышно, как черные привидения. И во главе их двигался Верховный служитель Голоса.
Крутой поворот внезапно открыл камеру больше и шире прежних. В мерцающем свете ожили, оскалились изваяния чудовищ. И даже у людей дрогнули нервы при взгляде на сводчатый потолок, где висели сотни черепов.
Жрецы вдруг запели. Унылый и суровый гимн наполнил камеру. В такт ритму колыхалось багровое пламя факелов, вытягивались из углов тени, подрагивая, шевелились под потолком оскаленные черепа.
Пение завершил мрачный речитатив.
— О Голос, великий, всемогущий прорицатель воли божьей, мы идем к тебе с новой жертвой! Прими нас!
Передняя стена дрогнула. Нет, то была не стена, а траурный занавес; он поплыл вверх, открыв каменную кладку, а в ней — узкий дверной проем. Бренн ахнул.
— Этого не может быть!
Но это было. Они увидели в проеме голубой отсвет металлопластиковых стен коридора, темные зеркала экранов, пульт управления в глубине и бегущие по табло змейки мнемографиков. Только вместо кресел стояли какие-то жаровни и станки с ремнями.
— Рубка "Европы"… — прерывающимся голосом прошептал Бренн. — Жрецы замуровали звездолет…
— И превратили рубку в алтарь… — хрипло отозвался Шайгин. — Или в камеру пыток…
Им в спину уперлись копья. Повинуясь, они вошли в коридор, приблизились к пульту. Одного взгляда было достаточно, чтобы определить: пульт цел.
Сзади жрецы затянули новый гимн.
Шайгин оглянулся. Лица четырех переступивших порог святилища воинов были бледны как мел.
Широким торжественным шагом сбоку зашел служитель Голоса, воздел руки кверху и повелительно крикнул:
— На колени, исчадия зла!
— Падай, падай! — услышал Шайгин.
Прежде чем он успел понять смысл сказанного, Бренн рухнул перед пультом, выбросил вперед связанные руки, так что их удар пришелся по клавиатуре пульта.
Ослепительно вспыхнул свет, взревел сигнал аварийной тревоги, сомкнулись переборки, мгновенно отрезав рубку от зала с черепами.
Бренн вскочил. Шок обратил стражников и жреца в восковые куклы, которые без стона валились навзничь под ударами Бренна и Шайгина.
Минуту спустя путы были перерезаны, стражники связаны содранными со станков ремнями. Бренн отключил сирену, и люди перевели дыхание.
В наступившей тишине слышались глухие удары о стену.
— Ерунда, — сказал Бренн. — Переборки выдержат. Двигатель, если верить приборам, мертв, но аппаратура связи действует нормально. Сейчас вызову «Эйнштейн» и…
Он чуть не подпрыгнул.
Позади него прозвучал мерный, потусторонний голос:
— Докладывает контрольный автомат! Температура снаружи двести девяносто три по Кельвину. Давление…
Опомнившись, Бренн захохотал.
— Так вот он каков, божественный Голос!
Голова Великого служителя Голоса дернулась. При падении маска-череп свалилась, и теперь на землян глядело нечеловеческое лицо с белыми от злобы глазами.
— Я недооценил вас, проклятые пришельцы со звезд…
— Как? — опешил Шайгин. Ему показалось, что он ослышался. — Ты… ты понял, кто мы такие?! Сейчас?
— Раньше…
— Тогда почему же?! Почему вы так поступили с нами?
— Власть укрепляется верой. Веру укрепляют жертвы. Разум опасен для веры. Будьте вы прокляты… прокляты…
Голова жреца снова дернулась и бессильно упала.
— Повторяю, — мерно возвестил автомат. — Температура снаружи — двести девяносто три по Кельвину…
Плоские крыши, галереи, улицы были запружены одетой в лохмотья толпой, шевелящейся, грозно гудящей, словно рой встревоженных пчел. У Шайгина не вырвали из ушей кристаллики транслятора, сочтя их, видимо, за часть тела, и он понимал, что кричали, выли, орали эти человекоподобные существа:
— Жертва священному Храму! Кровь и Голос! Кровь… праздник… голос… победа!
Сипло гудели трубы, бухали барабаны. Процессия медленно двигалась к Храму. Люди знали, что там их ждут долгие истязания во славу кагэй-то непонятной и чудовищной религии, а потом смерть. Толпа знала это еще лучше и ликовала, неистовствовала, возносила хвалу Храму и Голосу, которые даровали им столь волнующий праздник.
Шайгина мутило от омерзения. Ужасной казалась не смерть и даже не страдания, а то, что их, звездолетчиков и ученых, будут хладнокровно и радостно пытать безмозглые фанатики, тупо верящие тем не менее в свою разумность. Порывы ветра вздували темные одежды шагающих рядом жрецов, и каждый раз людей окатывал тошнотворный запах грязного, сального тела. И вот эти лоснящиеся от пота руки, эти крючковатые пальцы с черными когтями, дрожа от сладострастия, будут вскоре жечь их раскаленным железом, пронизывая мозг безумной болью! Мозг, вмещающий такие знания, что даже капли их хватило бы всей этой толпе для избавления от болезней, голода и невежества.
— Лайтинг бы сюда… — послышался шепот Бренна. — И по рожам, по рожам…
Бренн дернул связанными руками, и Шайгин почувствовал почти осязаемо, как у того напряглись мускулы и как нерастраченная ярость дрожью пронизала тело беловолосого гиганта.
— Не надо, Бренн, — сказал он едва слышно. — Это недостойно. Ведь это дети, слепые, жестокие, глупые дети…
Бренн зло засмеялся. Удивленные стражники настороженно наставили копья.
— Я брошусь на эти копья, если «Эйнштейн» не поспеет, сказал Бренн.
— "Эйнштейн" не поспеет, а на копья нам броситься не дадут, — ответил Шайгин. — Все равно выше голову!
— Я и так задрал ее аж к самому небу… Как вспомню, что где-то там есть «Эйнштейн», есть лаборатории, книги, друзья… Эх! Как ты думаешь, если долго, очень долго и очень спокойно — не так, как в разговоре с жрецами, — объяснять этим человекоподобным, что возможна другая жизнь, что существуют общие для всей вселенной законы развития, что мы можем помочь им выбраться из дерьма, в котором они тонут, поймут? Или лучше для их же блага стереть всю их так называемую цивилизацию?
Шайгин посмотрел на беснующуюся толпу. В ней не было лиц, вся она была единым перекошенным, жадным, исступленным лицом.
— Нет, — сказал он твердо. — Не поймут. Мы для них диковинные, непонятные, может быть, опасные пленники. Тем слаще радость победы, тем большую ценность мы представляем для жертвенного алтаря. Простая и ясная логика, а все, что сверх этого, не существует.
— Поздно мы это поняли.
— Поздно. За последние две сотни лет мы успели забыть у себя на Земле, что разум может быть настолько невежественным и жестоким.
Это было правдой. Ни Шайгин, ни Бренн не были подготовлены к вероломству. Когда «Эйнштейн» засек на этой планете аномалию, которая могла быть пропавшей полтора галактических года назад «Европой», а могла ею и не быть, капитан сказал: "Берите скайдер, проверьте и возвращайтесь. На большее у нас нет времени". «Европа» была обычным пилотируемым кораблем, но к этой звезде из-за дальности расстояния ее послали под управлением автоматов, и она исчезла гдето здесь, в этой планетной системе.
Сознание отказывалось верить, что со времени их вылета прошло больше шести часов… Они сели неподалеку от аномалии и, перед тем как начать разведку, вышли наружу только потому, что слишком уж здесь все походило на Землю. Они, безусловно, отказались бы от встречи с аборигенами, чьи поселки были замечены с орбиты, но те неожиданно вышли навстречу из-за деревьев со столь доверчивым жестом протянутых ладонями кверху рук, что это подкупило людей. Где же им было догадаться, что, пока идет обмен улыбками (с безопасного расстояния!), гонец уже оповестил воинов и те крадутся по сомкнутым кронам деревьев, чтобы вдруг обрушиться водопадом тел.
Да, в смелости и хитрости воинам нельзя было отказать…
Городские улицы кончились, и процессия втянулась в рощу. Здесь дорога сузилась, жрецы придвинулись к пленникам, и Шайгин пытался разглядеть на их замкнутых, причудливо раскрашенных лицах хотя бы тень сомнения. Напрасно. Как и там, в зале суда, они не проявляли даже любопытства. В кристалликах транслятора уже тогда накопилось достаточно информации, так что звездолетчики понимали жрецов, а те могли понять перевод земной речи. Могли понять! С тем же успехом земляне могли обращаться к раскрашенным чурбанам. Жрецы не хотели понимать. Родись Шайгин на полтора-два столетия раньше, его не поразила бы эта способность ограниченного разума: тогда и на Земле было сколько угодно людей, которые могли, но не хотели понимать ничего, что противоречило их представлениям или задевало их близорукие, шкурные интересы, даже если то была истина, способная в итоге спасти от гибели их самих. Но у Шайгина и Бренна такого опыта не было. С наивной пылкостью они говорили о разуме, братстве цивилизаций, космическом гуманизме, а в ответ им говорили «бог», "вера", «храм» и в промежутках обсуждали, надо ли считать странных пленников исчадьем зла или просто врагами, для жрецов это было очень важно, так как от формулировки решения зависел ритуал казни.
В конце концов жрецы сошлись на том, что людей надо считать и врагами, и исчадьем, и еще, кроме того, верохулителями. За первое полагалась смерть, за второе неизвестно что, означавшее "испытание Голосом", за третье пытка и тоже смерть. Шайгин лишь потом сообразил, что если бы он и Бренн не пытались втолковать жрецам идею множественности миров, то их не признали бы верохулителями и они избежали бы пыток.
Храм открывался постепенно, его громада как бы вырастала по мере приближения, словно не к нему шли навстречу, а он шагал поверх деревьев. И когда он весь оказался на виду, то Бренн выругался, а Шайгин подумал о том, что более беспощадного сооружения он еще не видел. Человек выглядел муравьем у подножья этой черной, давящей пирамиды, вершина которой неожиданно завершалась остроконечной башней. Тупая масса пирамиды подчиняла себе башню настолько, что ее стройная белизна превращалась в свою противоположность — в перст, грозящий с неба, в сверкающий меч, занесенный над головами.
Вне четырехугольника, очерченного шеренгой стражи, у подножья пирамиды стояла толпа. Все было залито безжалостным светом чужого солнца, но черный камень пирамиды был тем не менее тускл и мрачен. Посредине ее склона запекшейся раной зияла красная облицовка портала; там, по обе стороны врат, четверо воинов держали зажженные факелы.
Процессия замерла. Как в хорошо отрепетированном спектакле, жрецы, музыканты, часть стражи попятились назад, и посредине образовавшейся пустоты остались лишь пленники.
Тысячи взглядов скрестились на них.
— А башня-то из металла… — тяжело дыша, проговорил Бренн. — Эта цивилизация выше, чем нам кажется.
— Это ни о чем не говорит… Наши предки мучили друг друга и при свете электрических ламп.
Внезапно напряжение спало. Величаво поплыли створки портальных врат, блеснули вскинутые в приветствии щиты воинов, толпа повалилась на колени, и из глубины пирамиды на свет выдвинулась фигура в мерцающем серебристом одеянии. На мгновение Шайгину почудилось, будто у фигуры вместо головы череп, но потом он разглядел, что это была маска.
Фигура величаво простерла руки. Толпа лежала ниц, так что видны были лишь спины и выпяченные зады.
— Кажется, будет речь, — с надеждой сказал Бренн.
Именно сейчас, должно быть, прошли все сроки контрольных вызовов, на борту «Эйнштейна» взвыл сигнал тревоги, и гигантский корабль готовится к броску, который должен перенести его от центрального светила, где он сейчас находится, к планете, на которой фигура с черепом вместо головы (царь? главный жрец?) собирается говорить с народом. На весь этот маневр уйдет часа два. Только бы затянулась речь!
— Что он говорит? Что он говорит? — поминутно спрашивал Бренн, который в суматохе схватки лишился транслятора.
Пот заливал глаза, и раскаленная площадь, коленопреклоненные ряды, длинная фигура в маске казались яркими и плоскими, как картинки в горячечном сне.
— Он говорит, что свет не видывал столь мудрого народа, переводил Шайгин, еле шевеля пересохшими губами. — Он говорит, что только благодаря вере и Голосу, чьим смиренным служителем он является, воины одержали славную победу над человекоподобными исчадиями зла… Над нами то есть. Бездна трескучих слов и минимум информации… Теперь он поносит другие верования. Они-де обман, их приверженцы спят и видят, как бы разрушить Храм, поработить народ; это грязные, бессовестные, лукавые людишки… Словом, обычный перенос своих собственных качеств на всех инаковерующих. Игра на тщеславии дураков — вы, мол, избранники… Сосуды истины, добра, мужества и все такое прочее. Ни у кого нет такого Храма, ни у кого нет Голоса. Похоже, что оратор — Верховный служитель самого Голоса. Да, но что же это в конце концов такое — Голос? Ага, ага, вроде бы начинаю понимать. Голос спрятан в Храме. Разумеется, он принадлежит богу… Он изрекает, он предсказывает, он указывает, он поражает… Вероятно, что-то вроде дельфийского оракула… Или озвученных святцев… Ясно! Исчадия зла падают ниц, заслышав Голос… Боюсь, что нас попытаются заставить упасть перед ним на колени.
— Сначала я уложу на пол двух-трех жрецов, — пообещал Бренн.
— Я тебе помогу… Умирать, так хоть не овцами… Этот тип в маске говорит, что перво-наперво нас подвергнут испытанию Голосом… Сейчас он красиво расписывает, чем и как он затем будет нас мучить… Они просто свихнулись на садизме. Это патология, которую надо лечить…
— А ты ничего держишься, — сказал Бренн. — Только бледнеть не надо, на нас смотрят.
— Это из-за жары… Ну, опять словоблудие насчет величия веры, мудрости жрецов, бессильной ярости врагов… Как по-твоему, от лжи и тупости может тошнить? Похоже, что меня сейчас вывернет…
— Ты еще можешь смеяться!
— А что нам остается? Увы, он кончает речь… Видишь, все встают…
— Скажи им пару теплых фраз.
— Не могу… Что бы я ни сказал, все будет оскорблением…
— О! Быть может, оскорбившись, они быстренько прикончат нас…
— Все равно не могу.
Барабаны ударили разом, от ликующего вопля толпы заложило уши, медные щиты в руках стражи сверкнули молниями, колыхнулись копья, и люди двинулись в свой последний путь. Со ступени на ступень, выше, выше; ступени были такие узкие, что приходилось неотрывно смотреть себе под ноги, и Шайгин с Бренном не заметили, как очутились перед прохладной темнотой портала. Они бросили прощальный взгляд назадна кипящую восторгом площадь, дремотное марево горизонта, блеклое небо, в котором скрывался "Эйнштейн", — и створки врат, коротко скрежетнув, поглотили их.
Низкая камера, лестница, камера, опять лестница. Это было шествие среди теней. Отброшенные светом факелов, они сопровождали людей, раздувались на закопченном потолке, беззвучно бежали по стенам, грозно заступали путь. Стальными жалами вспыхивали наконечники копий. Фигуры жрецов плыли неслышно, как черные привидения. И во главе их двигался Верховный служитель Голоса.
Крутой поворот внезапно открыл камеру больше и шире прежних. В мерцающем свете ожили, оскалились изваяния чудовищ. И даже у людей дрогнули нервы при взгляде на сводчатый потолок, где висели сотни черепов.
Жрецы вдруг запели. Унылый и суровый гимн наполнил камеру. В такт ритму колыхалось багровое пламя факелов, вытягивались из углов тени, подрагивая, шевелились под потолком оскаленные черепа.
Пение завершил мрачный речитатив.
— О Голос, великий, всемогущий прорицатель воли божьей, мы идем к тебе с новой жертвой! Прими нас!
Передняя стена дрогнула. Нет, то была не стена, а траурный занавес; он поплыл вверх, открыв каменную кладку, а в ней — узкий дверной проем. Бренн ахнул.
— Этого не может быть!
Но это было. Они увидели в проеме голубой отсвет металлопластиковых стен коридора, темные зеркала экранов, пульт управления в глубине и бегущие по табло змейки мнемографиков. Только вместо кресел стояли какие-то жаровни и станки с ремнями.
— Рубка "Европы"… — прерывающимся голосом прошептал Бренн. — Жрецы замуровали звездолет…
— И превратили рубку в алтарь… — хрипло отозвался Шайгин. — Или в камеру пыток…
Им в спину уперлись копья. Повинуясь, они вошли в коридор, приблизились к пульту. Одного взгляда было достаточно, чтобы определить: пульт цел.
Сзади жрецы затянули новый гимн.
Шайгин оглянулся. Лица четырех переступивших порог святилища воинов были бледны как мел.
Широким торжественным шагом сбоку зашел служитель Голоса, воздел руки кверху и повелительно крикнул:
— На колени, исчадия зла!
— Падай, падай! — услышал Шайгин.
Прежде чем он успел понять смысл сказанного, Бренн рухнул перед пультом, выбросил вперед связанные руки, так что их удар пришелся по клавиатуре пульта.
Ослепительно вспыхнул свет, взревел сигнал аварийной тревоги, сомкнулись переборки, мгновенно отрезав рубку от зала с черепами.
Бренн вскочил. Шок обратил стражников и жреца в восковые куклы, которые без стона валились навзничь под ударами Бренна и Шайгина.
Минуту спустя путы были перерезаны, стражники связаны содранными со станков ремнями. Бренн отключил сирену, и люди перевели дыхание.
В наступившей тишине слышались глухие удары о стену.
— Ерунда, — сказал Бренн. — Переборки выдержат. Двигатель, если верить приборам, мертв, но аппаратура связи действует нормально. Сейчас вызову «Эйнштейн» и…
Он чуть не подпрыгнул.
Позади него прозвучал мерный, потусторонний голос:
— Докладывает контрольный автомат! Температура снаружи двести девяносто три по Кельвину. Давление…
Опомнившись, Бренн захохотал.
— Так вот он каков, божественный Голос!
Голова Великого служителя Голоса дернулась. При падении маска-череп свалилась, и теперь на землян глядело нечеловеческое лицо с белыми от злобы глазами.
— Я недооценил вас, проклятые пришельцы со звезд…
— Как? — опешил Шайгин. Ему показалось, что он ослышался. — Ты… ты понял, кто мы такие?! Сейчас?
— Раньше…
— Тогда почему же?! Почему вы так поступили с нами?
— Власть укрепляется верой. Веру укрепляют жертвы. Разум опасен для веры. Будьте вы прокляты… прокляты…
Голова жреца снова дернулась и бессильно упала.
— Повторяю, — мерно возвестил автомат. — Температура снаружи — двести девяносто три по Кельвину…
Человек, который присутствовал
В тот вечер мы, как всегда впятером, собрались у Валерия Гранатова. Самый проворный занял кресло хозяина, остальные удовлетворились стульями, и работа началась.
Мы часто сходились так затем, чтобы вместе сочинять приключенческие повести. Поначалу столь обычная в науке и столь редкая в литературе форма содружества казалась нам оригинальной забавой, могущей развлечь нас и читателей, но постепенно что-то стало меняться. Наши способности, знания, темпераменты сплавились настолько, что возникла как бы общая, самостоятельная личность, отчасти похожая на нас, а отчасти совершенно нам незнакомая. С удивлением мы заметили, что она обретает над нами власть. Она не желала ограничиваться созданием искусного вымысла, она хотела большего и ради этого большего требовала от нас полной душевной отдачи. Mы должны были или раствориться в этом новом качестве, или разойись, а мы не хотели ни того, ни другого. Легко выложить из кармана мелочь ради дружеской забавы, но слить капитал для поимки журавля в небе — дело иное. Весы колебались, и этот вечер мог решить все.
Итак, настроение у нас было смутное. Отмечу мимоходом, что обдумывание сюжета впятером выявило одну странную особенность мышления. Порой наши мысли как бы входили в резонанс. Быстро, четко, с полуслова разматывались сцены, мы зажигали друг друга идеями, находки легко перепархивали из рук в руки, обогащаясь на лету. В такие минуты мы были счастливы особым, редким счастьем коллективного мышления,
А потом все необъяснимо разваливалось. Мы глохли. Пустяк, на уяснение которого одиночка потратил бы секунды, требовал неимоверных усилий. Мы словно гасили мысли друг друга. И если резонанс приподнимал нас к чему-то особенному, яркому, то противофаза давила гнетуще.
К несчастью, работа в тот вечер началась как раз с противофазы. Воображение чадило, мы говорили мертвые слова, и это было невыносимо, как похороны. Я смотрел на жесткий свет настольной лампы и думал: есть тысячи простых радостей, зачем мучиться ради чего-то призрачного, очевидно недоступного? Подозреваю, что так подумывал каждый.
— А если наш герой начнет таким образом… — безнадежно выдавил из себя Валерий после очередной тягостной паузы.
Но его перебил звонок в прихожей.
Шаркая шлепанцами, он вышел и скоро вернулся, пропустив вперед человека с портфелем, который когдато был рыжим. Человек косо поклонился и сел. Я не успел удивиться его приходу, ибо Валерий уже с порога проговорил дрогнувшим голосом:
— Ребята, а что, если…
То, что он сказал затем, было такой великолепной находкой, что мы, забыв обо всем, онемели от восторга.
И пошло. От этого вечера у меня сохранилось лишь общее впечатление какого-то напряженного блаженства, как если бы мы шли в гору и каждый шаг развертывал пейзажи один ослепительней другого. Мы уже не сочиняли повесть, мы видели чужую жизнь до самого дна, потрясение проникали в тайные помыслы неизвестно как возникших людей, любовались, ужасались внезапным движением их характеров, ловили их жесты, слова, и надо было только записывать, записывать, записывать, так как уже неясно было, что реальней — вот эта прокуренная комната, где мы сидим, или тот мир, который ожил в нашем сознании.
И не было уже меня, не было нас, был тот общий, что растворил нас в себе, странным образом приподнял и дал какую-то особую, ни с чем не сравнимую зорость. Состоянию, подобному этому, не было равного ни до, ни после. Оно объясняло жизнь лучше сотен учебников, мы все понимали, все знали и все могли, как боги.
Лишь в ничтожные мгновения спада, когда чуть-чуть проступила реальность той комнаты, где мы были, я вспомнил о постороннем и долю секунды задержал на нем взгляд. Он сидел бочком, жмурясь и потирая руки, как с холоду у огня. "Славно, славно!" — шептал он. Я не успел его толком разглядеть, но у меня осталось ощущение, подобное тому, какое вызывает в нас вид старых домашних вещей, неважно каких даже. Ощущение чего-то уютного, надежного и необходимого. Мимолетно я удивился этому. Во время напряженной умственной работы лишний всегда мешает своим присутствием, а здесь этого не было.
Все, что ни делали мы в этот вечер, было хорошо. Мы не спрашивали себя, так ли, как надо, развивается сюжет будущего произведения, — мы знали, что он может развиваться только так. Мы не выбирали слов для описаний, они приходили сами, единственно верные, светящиеся изнутри.
И, кончив в пятом часу утра, мы знали, что сделали все, ничего другого делать не нужно, главное, что дает произведению глубину и подлинность, — уже легло на бумагу.
Мы как-то даже разочарованно переглянулись. Говорить не хотелось. Мы были сладко опустошены. Человека с портфелем уже не оказалось в комнате, он исчез незаметно. Мы оделись, никто о нем не вспомнил.
Хозяин, накинув на плечи пальто с узким бархатным воротником, провожал нас. Уже в скрипучем лифте я спросил его невзначай:
— Валерий, кто этот твой приятель, который просидел с нами весь вечер?
Валерий медленно изумился.
— Мой приятель? Я его впервые видел. Он пришел к кому-то из вас.
Мы переглянулись. Выяснилось, что никто раньше человека с портфелем в глаза не видел.
— Что же это такое? — озадаченно спросил Валерий. — Послушайте, это чушь какая-то!
— Но ты же его впускал! — хором сказали мы.
В глазах Валерия промелькнуло выражение, словно он пытался что-то вспомнить.
— Ну да… я его впустил.
— Ничего не спросив?!
— Он поздоровался… Я хотел спросить, но тут у меня мелькнуло соображение насчет сюжета, я совершенно машинально пропустил его вперед… А потом стало как-то не до него…
— Так, — сказал я, сдерживая зевоту. — Понятно. Может, кто-нибудь что-нибудь объяснит?
Мы стояли в вестибюле, по сторонам которого располагались двери рыбного и молочного магазинов, так что в полутемном вестибюле пахло сразу и молоком и рыбой. Никто из нас ничего объяснить не мог. Просто так к незнакомым людям никто не заходит. Просто так в гостях у чужих людей за полночь никто не засиживается. Дальше ясности не было.
Самое удивительное, однако, что эта загадка както не очень нас волновала. Не то было настроение.
— Сочиняя приключения, мы сами попали в приключение, вяло сострил кто-то.
Мы еще немного пообсуждали случившееся и расстались, обменявшись устало-недоуменными улыбками.
Прошло много месяцев, которые нисколько не объяснили загадку, как вдруг я столкнулся с нашим незнакомцем на улице среди ясного дня.
Странно, но я узнал его сразу, хотя он был в старом романовском полушубке, который делал его приземистую фигуру еще приземистей. Я же до встречи вовсе не был уверен, что узнаю его даже в том двубортном костюме, в каком он был тогда.
— Здравствуйте. У меня к вам есть вопрос, — решительно шагнул я к нему, ибо его метнувшийся взгляд рассеял последние сомнения.
Он робко глянул на меня снизу вверх, рука с потертым портфелем дернулась, словно он хотел им прикрыться.
— Здравствуйте, — тоненько проговорил он. — Как ложивает ваша повесть?
— Замечательно, — сказал я, нисколько не преувеличивая. Но, простите за нескромность, кто вы такой?
— Тусклая у меня фамилия… Федяшкин я… Петр Петрович.
Лицо у него было под стать фамилии. Брови и ресницы желтоватые, выцветшие, щеки старческие, дряблые, и нос картошкой.
— Вы сейчас будете у меня спрашивать… — тоскливо сказал Федяшкин, отводя взгляд. — Может, не надо? Главное, чтобы повесть удалась…
Он даже обернулся, ища возможность нырнуть в толпу. Такой возможности не было, — я ненароком прижал его к тротуарному ограждению.
— Простите, Петр Петрович, но вы же понимаете, чем вызван мой интерес. На моем месте вы бы тоже…
— Понимаю, понимаю, но объяснить ничего не могу.
— Не хотите?
— Не могу, честное слово! Да разве вам плохо было от моего присутствия? К чему вам знать еще что-то?
Мы обожаем тайны в книгах и не любим их в жизни. Я не исключение. В конце концов и книжные тайны мы любим лишь потому, что на последних страницах они разъясняются.
— Нет, — сказал я твердо, хотя и сознавал нелепость ситуации. — Вы обязаны объяснить.
Его круглая фигура как-то сжалась, даже на полушубке прибавилось складок.
— Вы же не поверите… — он тоскливо оглянулся.
— Я слушаю.
— Вы сами позвали меня…
— Мы?!
— Ваши мысли.
Невольно я вздрогнул. Его губы тотчас тронула печальная и вместе с тем торжествующая улыбка.
— Вот видите, я предупреждал. Не надо вам знать.
Очень хорошо! Федяшкин был шизиком.
Я снова взял себя в руки и проговорил уже спокойно:
— Продолжайте.
Нет он не хотел продолжать, он думал, что теперь я его отпущу. Напрасная надежда. Я, сам не знаю почему, был готов взять его за шиворот дряхлого полушубка, лишь бы поскорей вытрясти из него признание. Я даже сделал мысленное движение к этому. И он испугался, как будто действительно прочел мои мысли!
— Не надо! — закричал он. — Вы заморозите себя! Скажу, так и быть, а потом вы меня отпустите, ладно? Ах, молодой человек, как вы безрассудно поступаете со своим мозгом!
— Итак, вы телепат. Давайте дальше.
— Нет! Я не умею читать мысли! Но я ощущаю их, когда они… Понимаете, я, конечно, человек неученый… Но если кто-то думает, так в его мозгу какие-то… эти… потенциалы меняются, излучения происходят. И когда разгорается мысль, когда она создает что-то, от нее исходит… тепло. Знаете, такое хорошее, хорошее тепло! Ну, этого я почти не замечаю, только вообще, фон, так сказать… А вот если она особенно разгорается, как тогда у вас, меня туда и тянет.
Мы часто сходились так затем, чтобы вместе сочинять приключенческие повести. Поначалу столь обычная в науке и столь редкая в литературе форма содружества казалась нам оригинальной забавой, могущей развлечь нас и читателей, но постепенно что-то стало меняться. Наши способности, знания, темпераменты сплавились настолько, что возникла как бы общая, самостоятельная личность, отчасти похожая на нас, а отчасти совершенно нам незнакомая. С удивлением мы заметили, что она обретает над нами власть. Она не желала ограничиваться созданием искусного вымысла, она хотела большего и ради этого большего требовала от нас полной душевной отдачи. Mы должны были или раствориться в этом новом качестве, или разойись, а мы не хотели ни того, ни другого. Легко выложить из кармана мелочь ради дружеской забавы, но слить капитал для поимки журавля в небе — дело иное. Весы колебались, и этот вечер мог решить все.
Итак, настроение у нас было смутное. Отмечу мимоходом, что обдумывание сюжета впятером выявило одну странную особенность мышления. Порой наши мысли как бы входили в резонанс. Быстро, четко, с полуслова разматывались сцены, мы зажигали друг друга идеями, находки легко перепархивали из рук в руки, обогащаясь на лету. В такие минуты мы были счастливы особым, редким счастьем коллективного мышления,
А потом все необъяснимо разваливалось. Мы глохли. Пустяк, на уяснение которого одиночка потратил бы секунды, требовал неимоверных усилий. Мы словно гасили мысли друг друга. И если резонанс приподнимал нас к чему-то особенному, яркому, то противофаза давила гнетуще.
К несчастью, работа в тот вечер началась как раз с противофазы. Воображение чадило, мы говорили мертвые слова, и это было невыносимо, как похороны. Я смотрел на жесткий свет настольной лампы и думал: есть тысячи простых радостей, зачем мучиться ради чего-то призрачного, очевидно недоступного? Подозреваю, что так подумывал каждый.
— А если наш герой начнет таким образом… — безнадежно выдавил из себя Валерий после очередной тягостной паузы.
Но его перебил звонок в прихожей.
Шаркая шлепанцами, он вышел и скоро вернулся, пропустив вперед человека с портфелем, который когдато был рыжим. Человек косо поклонился и сел. Я не успел удивиться его приходу, ибо Валерий уже с порога проговорил дрогнувшим голосом:
— Ребята, а что, если…
То, что он сказал затем, было такой великолепной находкой, что мы, забыв обо всем, онемели от восторга.
И пошло. От этого вечера у меня сохранилось лишь общее впечатление какого-то напряженного блаженства, как если бы мы шли в гору и каждый шаг развертывал пейзажи один ослепительней другого. Мы уже не сочиняли повесть, мы видели чужую жизнь до самого дна, потрясение проникали в тайные помыслы неизвестно как возникших людей, любовались, ужасались внезапным движением их характеров, ловили их жесты, слова, и надо было только записывать, записывать, записывать, так как уже неясно было, что реальней — вот эта прокуренная комната, где мы сидим, или тот мир, который ожил в нашем сознании.
И не было уже меня, не было нас, был тот общий, что растворил нас в себе, странным образом приподнял и дал какую-то особую, ни с чем не сравнимую зорость. Состоянию, подобному этому, не было равного ни до, ни после. Оно объясняло жизнь лучше сотен учебников, мы все понимали, все знали и все могли, как боги.
Лишь в ничтожные мгновения спада, когда чуть-чуть проступила реальность той комнаты, где мы были, я вспомнил о постороннем и долю секунды задержал на нем взгляд. Он сидел бочком, жмурясь и потирая руки, как с холоду у огня. "Славно, славно!" — шептал он. Я не успел его толком разглядеть, но у меня осталось ощущение, подобное тому, какое вызывает в нас вид старых домашних вещей, неважно каких даже. Ощущение чего-то уютного, надежного и необходимого. Мимолетно я удивился этому. Во время напряженной умственной работы лишний всегда мешает своим присутствием, а здесь этого не было.
Все, что ни делали мы в этот вечер, было хорошо. Мы не спрашивали себя, так ли, как надо, развивается сюжет будущего произведения, — мы знали, что он может развиваться только так. Мы не выбирали слов для описаний, они приходили сами, единственно верные, светящиеся изнутри.
И, кончив в пятом часу утра, мы знали, что сделали все, ничего другого делать не нужно, главное, что дает произведению глубину и подлинность, — уже легло на бумагу.
Мы как-то даже разочарованно переглянулись. Говорить не хотелось. Мы были сладко опустошены. Человека с портфелем уже не оказалось в комнате, он исчез незаметно. Мы оделись, никто о нем не вспомнил.
Хозяин, накинув на плечи пальто с узким бархатным воротником, провожал нас. Уже в скрипучем лифте я спросил его невзначай:
— Валерий, кто этот твой приятель, который просидел с нами весь вечер?
Валерий медленно изумился.
— Мой приятель? Я его впервые видел. Он пришел к кому-то из вас.
Мы переглянулись. Выяснилось, что никто раньше человека с портфелем в глаза не видел.
— Что же это такое? — озадаченно спросил Валерий. — Послушайте, это чушь какая-то!
— Но ты же его впускал! — хором сказали мы.
В глазах Валерия промелькнуло выражение, словно он пытался что-то вспомнить.
— Ну да… я его впустил.
— Ничего не спросив?!
— Он поздоровался… Я хотел спросить, но тут у меня мелькнуло соображение насчет сюжета, я совершенно машинально пропустил его вперед… А потом стало как-то не до него…
— Так, — сказал я, сдерживая зевоту. — Понятно. Может, кто-нибудь что-нибудь объяснит?
Мы стояли в вестибюле, по сторонам которого располагались двери рыбного и молочного магазинов, так что в полутемном вестибюле пахло сразу и молоком и рыбой. Никто из нас ничего объяснить не мог. Просто так к незнакомым людям никто не заходит. Просто так в гостях у чужих людей за полночь никто не засиживается. Дальше ясности не было.
Самое удивительное, однако, что эта загадка както не очень нас волновала. Не то было настроение.
— Сочиняя приключения, мы сами попали в приключение, вяло сострил кто-то.
Мы еще немного пообсуждали случившееся и расстались, обменявшись устало-недоуменными улыбками.
Прошло много месяцев, которые нисколько не объяснили загадку, как вдруг я столкнулся с нашим незнакомцем на улице среди ясного дня.
Странно, но я узнал его сразу, хотя он был в старом романовском полушубке, который делал его приземистую фигуру еще приземистей. Я же до встречи вовсе не был уверен, что узнаю его даже в том двубортном костюме, в каком он был тогда.
— Здравствуйте. У меня к вам есть вопрос, — решительно шагнул я к нему, ибо его метнувшийся взгляд рассеял последние сомнения.
Он робко глянул на меня снизу вверх, рука с потертым портфелем дернулась, словно он хотел им прикрыться.
— Здравствуйте, — тоненько проговорил он. — Как ложивает ваша повесть?
— Замечательно, — сказал я, нисколько не преувеличивая. Но, простите за нескромность, кто вы такой?
— Тусклая у меня фамилия… Федяшкин я… Петр Петрович.
Лицо у него было под стать фамилии. Брови и ресницы желтоватые, выцветшие, щеки старческие, дряблые, и нос картошкой.
— Вы сейчас будете у меня спрашивать… — тоскливо сказал Федяшкин, отводя взгляд. — Может, не надо? Главное, чтобы повесть удалась…
Он даже обернулся, ища возможность нырнуть в толпу. Такой возможности не было, — я ненароком прижал его к тротуарному ограждению.
— Простите, Петр Петрович, но вы же понимаете, чем вызван мой интерес. На моем месте вы бы тоже…
— Понимаю, понимаю, но объяснить ничего не могу.
— Не хотите?
— Не могу, честное слово! Да разве вам плохо было от моего присутствия? К чему вам знать еще что-то?
Мы обожаем тайны в книгах и не любим их в жизни. Я не исключение. В конце концов и книжные тайны мы любим лишь потому, что на последних страницах они разъясняются.
— Нет, — сказал я твердо, хотя и сознавал нелепость ситуации. — Вы обязаны объяснить.
Его круглая фигура как-то сжалась, даже на полушубке прибавилось складок.
— Вы же не поверите… — он тоскливо оглянулся.
— Я слушаю.
— Вы сами позвали меня…
— Мы?!
— Ваши мысли.
Невольно я вздрогнул. Его губы тотчас тронула печальная и вместе с тем торжествующая улыбка.
— Вот видите, я предупреждал. Не надо вам знать.
Очень хорошо! Федяшкин был шизиком.
Я снова взял себя в руки и проговорил уже спокойно:
— Продолжайте.
Нет он не хотел продолжать, он думал, что теперь я его отпущу. Напрасная надежда. Я, сам не знаю почему, был готов взять его за шиворот дряхлого полушубка, лишь бы поскорей вытрясти из него признание. Я даже сделал мысленное движение к этому. И он испугался, как будто действительно прочел мои мысли!
— Не надо! — закричал он. — Вы заморозите себя! Скажу, так и быть, а потом вы меня отпустите, ладно? Ах, молодой человек, как вы безрассудно поступаете со своим мозгом!
— Итак, вы телепат. Давайте дальше.
— Нет! Я не умею читать мысли! Но я ощущаю их, когда они… Понимаете, я, конечно, человек неученый… Но если кто-то думает, так в его мозгу какие-то… эти… потенциалы меняются, излучения происходят. И когда разгорается мысль, когда она создает что-то, от нее исходит… тепло. Знаете, такое хорошее, хорошее тепло! Ну, этого я почти не замечаю, только вообще, фон, так сказать… А вот если она особенно разгорается, как тогда у вас, меня туда и тянет.