Страница:
— Математика допускает, а психология — нет, — убежденно сказал Тагров. — Переоценить ситуацию меня заставило одно несовпадение ожидаемого с действительным. Каждый из нас знает по опыту, что в любой массовой экспедиции обычно выделяются люди, на которых, что называется, все шишки валятся. Так или не так?
Все дружно закивали.
— А среди нас таких людей нет. Раскрою небольшой секрет. Работы Эстремадуры и Гвоздева недавно доказали, что везение, удачливость, иначе говоря, подсознательная оптимизация поступков — такое же производное генетических особенностей человека, как мягкость или решительность характера. Что природную неудачливость можно подавить воспитанием и самовоспитанием, излечить средствами психотерапии, как уже лечат острую вспыльчивость или мнительность. Астрослужба, естественно, первой использовала это открытие. Она не афиширует новинку, чтобы не травмировать отсеявшихся, но с некоторых пор в рискованные экспедиции людей подбирают и по критерию удачливости. Так что мы все не просто знающие и все такое прочее люди. Мы еще и удачники. Которые вдруг стали неудачниками, каких свет не видывал! Человек, бывает, ломается. Но чтобы изменились сразу все? Так быстро?
Биранделли встрепенулся:
— Уж не предлагаешь ли ты…
— Да! Тойсойясейю надо выкинуть.
— Именно этого я и боялся, — гневно сказал Ясь. — Не отрицаю: почва трясется. На наших глазах развалилось стройное здание гуманологической теории. Давайте, чтобы его спасти, вынем самые краеугольные камни науки? Капитулируем перед мистикой и чертовщиной?
— Если непознанное тождественно мистическому, а отступление капитуляции, тогда я с тобой согласен, — спокойно возразил Тагров.
— А! Слова, слова, слова! Хорошо, я не прав, но как все это будет выглядеть на Земле? Случилось непонятно что, испугались неизвестно чего. Прелестно все это будет выглядеть на Земле.
— Ясь прав, — твердо сказал Шахурдин. — Отступать можно и должно, лишь зная, перед чем и во имя чего. Все иное просто бегство.
— И трусость, — добавил Тагров. — Я верно закончил твою мысль? А теперь представьте, что здесь, на столе, возникнет брусок плутония. Нас будто ветром сдует, не так ли? Сдует, хотя никто не ощутит ни малейшей боли, Потому что мы знаем, чем грозит этот с виду обычный металл. Сейчас ситуация противоположная: нас жжет, опаляет нечто с виду невинное, нам больно, но мы не бежим только потому, что не знаем, отчего нам больно. И это вы считаете достойным человека, здравым, сугубо научным подходом? Биранделли был прав: желая поубедительней доказать, что Земля не плоская, мы часто забываем, что она все-таки и не шар… Буду опять же банален. Бесконечен мир, в котором мы живем, бесконечны его свойства и связи. На судьбу человека, к примеру, накинута сеть, сотканная жизнедеятельностью микроорганизмов. Так? Так! Вот уже несколько веков мы звено за звеном ощупываем эту сеть, рубим ее удавки, освобождаемся от них… почти освободились. А раньше? В те века, когда она была незримой, чувствовались ли ее зловещие касания? Или, скажем, влияние солнечных пятен на сердечную деятельность. Это уже космическая сеть! Вот о чем я постыдно забыл, твердя о заведомой безвредности для нас тойсойясейи: есть сети, раскинутые под всеми звездами… О некоторых мы знаем многое. О других кое-что. Однако должны, обязаны быть сети, о которых мы пока не знаем ничего. Только где-то вдруг звякнет колокольчик… Его-то мы сейчас и слышим. Глупо ли отдернуть руку и сообразить, какую сеть мы затронули, прежде чем лезть в нее снова?
— В теории все правильно, — строго сказал Ясь. — Есть сети, и, кстати, чем обширней наша деятельность, тем больше мы их затрагиваем…
— Познали ту же ядерную энергию, — кивнул Биранделли, — и — пожалуйста!
— Не перебивай… Незримые сети можно предполагать где угодно, в чем угодно, пугаться этого — значит замереть навсегда. Нет, ты поди, как сказал еще Менделеев, продемонстрируй! Не можешь… Нет этого — нет науки.
— Есть факт: предостережение муарийцев…
— С той же вероятностью это может быть мифом, предрассудком, глупостью!
— Да, если брать его изолированно. Кстати, наши далекие предки, понятия не имея о законах генетики, отвергли внутрисемейные браки, хотя это требовало осмысления судеб многих поколений, что и современной науке удается нелегко. Еще кстати: уже в Древней Индии хирурги поняли, что операции требуют стерильной чистоты, а их просвещенные, ведающие о микробах европейские коллеги еще в начале девятнадцатого столетия не считали нужным мыть перед операцией руки. Вот что такое коллективный разум поколений, вот как он чувствует тайные сети! Его опыт требует корректировки? Что ж… Проверки, осмысления и корректировки требуют показания даже сверхточных приборов. Но это так, между прочим. Критерий истины — практика. А она, как видите, подтверждает вывод муарийцев. Он, стало быть, не миф, не ошибка — факт!
— Который ты сам не менее убедительно ранее истолковал совсем иначе! воскликнул Ясь. — И новые случаи можно истолковать в рамках прежнего допущения! Не хуже! А наука — это точность, точность, точность. И однозначность выводов. Их достоверность. Дважды два — четыре. Земля вращается вокруг Солнца, а не наоборот. Вода есть соединение водорода с кислородом. У тебя же… Это беда всей гуманологии, она никак не может стать точной наукой.
— В твоем понимании…
— В каком угодно! Прости, но все, что ты сказал, — это слова. А современная наука родилась с девизом: "Ничего со слов!" С ним она нас вывела к звездам, и ничто не заставит меня отступить, теряя это знамя.
— Даже если завтра новое несчастье оборвет чью-то жизнь?
— Риск — это наша профессия.
— И убедить тебя в закономерности событий может только эксперимент, только показания точных приборов, только бесспорные математические выкладки? Если, по-твоему, наука сводится к этому…
— Это ее краеугольный камень. Я все сказал.
Тагров молча перевел взгляд на Шахурдина, и тот понял, что хотел сказать гуманолог. Все поняли.
— Наука гораздо шире своих методов… — Шахурдин откашлялся. — Они менялись, меняются… Словом, это не икона, чтобы на нее молиться. Чем мы, однако, не можем поступиться ни при каких обстоятельствах, так это самоуважением. Думаю, что мы его лишимся, если отступим с пустыми руками.
— То есть без объективных доказательств, ты хочешь сказать. — Тагров устало наклонил голову. — Которых за оставшееся время мы можем вообще не найти. А ставка — жизнь…
— А на другой чаше весов — долг ученого. Самоуважение. Гордость человека. Я выбрал. Что решат остальные?
Ясь согласно кивнул, Биранделли кивнул, все остальные тоже. Все кивнули в мрачном молчании.
"Вот так попадают в ловушку! — пронеслось в мыслях Тагрова. — А еще убеждаем себя, что нет на свете ничего важнее благополучия и жизни…"
Он перевел взгляд на пульт. Тишину рубки наполняло сухое пощелкивание приборов-регистраторов. Пока люди спорили, корабль, словно живое существо, озирал пространство вокруг, и не было ничего — ни дальнего радиоголоса звезды, ни близкой зарницы, — что укрылось бы от созданных человеком дозорных.
Но они могли оградить лишь от тех бед, которые были известны людям. Изучить то, что уже заприметил разум. В такой, как сейчас, ситуации пользы от них было не многим больше, чем от иконостаса.
Оставался эксперимент. "Цвет зла" можно было унести с корабля, снова вернуть, опять унести и сравнить результаты. Но этот рискованный опыт требовал еще и времени, а срок экспедиции уже подходил к концу.
Тупик! "Мы действуем так, как мыслим, а мыслим так, как привыкли", — с горечью подумал Тагров.
Его взгляд ушел внутрь, словно гуманолог прислушивался к чему-то в глубине себя. Уж не к тихому ли звону неведомого колокольчика?
— Вот что… — Тагров как будто очнулся. — Надо сделать новые психограммы всех членов экипажа.
— Есть идея? — быстро спросил Шахурдин. — Какая?
— Сделаю — скажу.
Вскоре Тагров расстелил на столе шуршащие рулоны.
— Кто умеет читать психограммы? — Он потер красные от усталости глаза.
— Легче разобраться в конформном отображении астролиний, — косясь на графики, пробормотал Ясь.
— Слева, — пояснил Тагров, — наши психограммы месяц назад. Справа теперешние. Проследите за дифракцией Т и Н-прим волн. Особенно обратите внимание на четки узлов дивергенции. А теперь смотрите, как все это выглядит сейчас.
— Разница есть. — Шахурдин проследил за указующим пальцем Тагрова. Вот только не припомню, как ее объяснить.
— Еще недавно ее и не могли объяснить. Это фазовый сдвиг "комплекса удачливости". Здесь, как я и ожидал, он далеко выходит за пределы нормы.
— Объективное подтверждение! — воскликнул Шахурдин.
— Да! Соответственно возникает рабочая гипотеза. Всякое растение слабо излучает в широком спектре волн. Излучение местного растения под названием тойсойясейя уникально тем, что резонансно воздействует на волновые импульсы тех центров головного мозга, которые ведают оптимизацией поступков. Мы внесли на корабль своего рода психодеструктор.
— Приемлемо? — Шахурдин обернулся к Биранделли и Ясю.
— Чепуха какая-то. — У Яся был слегка ошарашенный вид. — То есть я не ставлю под сомнение конечный вывод. — Он потрогал листы психограмм, словно желая убедиться в их реальности. — Что и как, однако, воздействует? Неизвестный вид излучения? Так ведь растение — это растение, а не генератор новых форм материи. Не проходит. Значит, известный тип излучения? Однако на сильное, аномальное излучение Биранделли, надо полагать, тотчас обратил бы внимание. Значит, слабое. И такое влияние? Сквозь стены? Это уже не физика, а чертовщина.
— Чертовщина? — Биранделли встрепенулся. — Нет, знаете, это уже по моей части! Ну-ка, что произойдет, если в живую клетку поступит квант излучения с энергией меньшей, чем энергия теплового движения молекул?
— Как что? Тепловое движение забьет слабый импульс. Он потонет, как писк комара в реве буйвола. Это самоочевидно.
— Даже самоочевидно? Так вот, к общему сведению: клетка отзывается на дозы энергии в миллиарды раз меньшие, чем величина теплового движения молекул. В миллиарды раз меньшие! Более того, на организмы, как правило, физиологически воздействуют не сильные, а, наоборот, очень слабые поля. Вот ведь какая чертовщина… Теперь только приказ заставит меня расстаться с тойсойясейей. Это такой объект излучения, такой объект!
Биранделли даже закатил глаза от восторга.
— Приказ будет. — Голос Шахурдина стал жестким. — Впредь до выяснения, что, надо полагать, станет задачей особой экспедиции, тойсойясейя останется на планете. Все! Я не имею права лететь с деструктором на борту.
Шахурдин и Тагров были одни в рубке. Корабль близился к Солнцу. Оно волшебно сияло среди россыпи звезд — крохотный огонек приюта среди бесконечной ночи, единственный во всей Вселенной фонарь, который обещал и свет, и дом, и ласку, объятия и близость, синь неба и запах цветов.
— Как хорошо, что тебе это удалось доказать, — потягиваясь и жмурясь, проговорил Шахурдин. — Иначе, чего доброго… Я не раз вспоминал о судьбе Скотта.
— Ты доволен?
— Еще бы! Такого тихого, спокойного полета у меня давно не было. Или это кажется по контрасту? Те дни мне во сне снятся, просыпаюсь так, будто родился заново. Темный ужас…
— Темный, — эхом отозвался Тагров.
Он сидел, уперев локти в колени, опустив подбородок на сцепленные пальцы рук, и, не мигая, смотрел на крохотный диск Солнца. Постаревшее лицо гуманолога было глубоко изрыто тенями.
— Если бы не твой график… — нахмурясь, Шахурдин покачал головой.
— Моя выдумка, — глухо ответил Тагров.
— Что?!
— Никаких дивергенции, никаких таких сдвигов на психограммах не было, безжизненно проговорил Тагров. — А нас между тем уже захлестнула незримая петля. Но вы были готовы верить только приборам.
— Ты… ты… — Капитан задохнулся, не найдя слов.
— Я! — Тагров с вызовом взглянул на капитана. — И отвечать буду я! Но корабль цел, все живы, а загадка… — Он махнул рукой. — Подождет, никуда не денется загадка. Ясь по-своему был прав. Но и опыт поколений тоже чего-то стоит! Слишком громко тогда звонил колокольчик, я не мог поступить иначе…
— Не мог… — эхом откликнулся Шахурдин. — Нет. — Он покачал головой после недолгого молчания. — Я тебе не судья, ибо, возможно, ты спас всех нас… Но свою репутацию ты погубил окончательно и бесповоротно. Ведь даже когда будет доказана — верю! — твоя правота…
— Не имеет значения, — тихо сказал Тагров. — Ни одна репутация не имеет значения, если за нее надо платить хоть каплей чужого страдания.
С минуту оба сидели неподвижно. Затем рука капитана скользнула по подлокотнику и благодарно стиснула пальцы Тагрова.
И все такое прочее
Все дружно закивали.
— А среди нас таких людей нет. Раскрою небольшой секрет. Работы Эстремадуры и Гвоздева недавно доказали, что везение, удачливость, иначе говоря, подсознательная оптимизация поступков — такое же производное генетических особенностей человека, как мягкость или решительность характера. Что природную неудачливость можно подавить воспитанием и самовоспитанием, излечить средствами психотерапии, как уже лечат острую вспыльчивость или мнительность. Астрослужба, естественно, первой использовала это открытие. Она не афиширует новинку, чтобы не травмировать отсеявшихся, но с некоторых пор в рискованные экспедиции людей подбирают и по критерию удачливости. Так что мы все не просто знающие и все такое прочее люди. Мы еще и удачники. Которые вдруг стали неудачниками, каких свет не видывал! Человек, бывает, ломается. Но чтобы изменились сразу все? Так быстро?
Биранделли встрепенулся:
— Уж не предлагаешь ли ты…
— Да! Тойсойясейю надо выкинуть.
— Именно этого я и боялся, — гневно сказал Ясь. — Не отрицаю: почва трясется. На наших глазах развалилось стройное здание гуманологической теории. Давайте, чтобы его спасти, вынем самые краеугольные камни науки? Капитулируем перед мистикой и чертовщиной?
— Если непознанное тождественно мистическому, а отступление капитуляции, тогда я с тобой согласен, — спокойно возразил Тагров.
— А! Слова, слова, слова! Хорошо, я не прав, но как все это будет выглядеть на Земле? Случилось непонятно что, испугались неизвестно чего. Прелестно все это будет выглядеть на Земле.
— Ясь прав, — твердо сказал Шахурдин. — Отступать можно и должно, лишь зная, перед чем и во имя чего. Все иное просто бегство.
— И трусость, — добавил Тагров. — Я верно закончил твою мысль? А теперь представьте, что здесь, на столе, возникнет брусок плутония. Нас будто ветром сдует, не так ли? Сдует, хотя никто не ощутит ни малейшей боли, Потому что мы знаем, чем грозит этот с виду обычный металл. Сейчас ситуация противоположная: нас жжет, опаляет нечто с виду невинное, нам больно, но мы не бежим только потому, что не знаем, отчего нам больно. И это вы считаете достойным человека, здравым, сугубо научным подходом? Биранделли был прав: желая поубедительней доказать, что Земля не плоская, мы часто забываем, что она все-таки и не шар… Буду опять же банален. Бесконечен мир, в котором мы живем, бесконечны его свойства и связи. На судьбу человека, к примеру, накинута сеть, сотканная жизнедеятельностью микроорганизмов. Так? Так! Вот уже несколько веков мы звено за звеном ощупываем эту сеть, рубим ее удавки, освобождаемся от них… почти освободились. А раньше? В те века, когда она была незримой, чувствовались ли ее зловещие касания? Или, скажем, влияние солнечных пятен на сердечную деятельность. Это уже космическая сеть! Вот о чем я постыдно забыл, твердя о заведомой безвредности для нас тойсойясейи: есть сети, раскинутые под всеми звездами… О некоторых мы знаем многое. О других кое-что. Однако должны, обязаны быть сети, о которых мы пока не знаем ничего. Только где-то вдруг звякнет колокольчик… Его-то мы сейчас и слышим. Глупо ли отдернуть руку и сообразить, какую сеть мы затронули, прежде чем лезть в нее снова?
— В теории все правильно, — строго сказал Ясь. — Есть сети, и, кстати, чем обширней наша деятельность, тем больше мы их затрагиваем…
— Познали ту же ядерную энергию, — кивнул Биранделли, — и — пожалуйста!
— Не перебивай… Незримые сети можно предполагать где угодно, в чем угодно, пугаться этого — значит замереть навсегда. Нет, ты поди, как сказал еще Менделеев, продемонстрируй! Не можешь… Нет этого — нет науки.
— Есть факт: предостережение муарийцев…
— С той же вероятностью это может быть мифом, предрассудком, глупостью!
— Да, если брать его изолированно. Кстати, наши далекие предки, понятия не имея о законах генетики, отвергли внутрисемейные браки, хотя это требовало осмысления судеб многих поколений, что и современной науке удается нелегко. Еще кстати: уже в Древней Индии хирурги поняли, что операции требуют стерильной чистоты, а их просвещенные, ведающие о микробах европейские коллеги еще в начале девятнадцатого столетия не считали нужным мыть перед операцией руки. Вот что такое коллективный разум поколений, вот как он чувствует тайные сети! Его опыт требует корректировки? Что ж… Проверки, осмысления и корректировки требуют показания даже сверхточных приборов. Но это так, между прочим. Критерий истины — практика. А она, как видите, подтверждает вывод муарийцев. Он, стало быть, не миф, не ошибка — факт!
— Который ты сам не менее убедительно ранее истолковал совсем иначе! воскликнул Ясь. — И новые случаи можно истолковать в рамках прежнего допущения! Не хуже! А наука — это точность, точность, точность. И однозначность выводов. Их достоверность. Дважды два — четыре. Земля вращается вокруг Солнца, а не наоборот. Вода есть соединение водорода с кислородом. У тебя же… Это беда всей гуманологии, она никак не может стать точной наукой.
— В твоем понимании…
— В каком угодно! Прости, но все, что ты сказал, — это слова. А современная наука родилась с девизом: "Ничего со слов!" С ним она нас вывела к звездам, и ничто не заставит меня отступить, теряя это знамя.
— Даже если завтра новое несчастье оборвет чью-то жизнь?
— Риск — это наша профессия.
— И убедить тебя в закономерности событий может только эксперимент, только показания точных приборов, только бесспорные математические выкладки? Если, по-твоему, наука сводится к этому…
— Это ее краеугольный камень. Я все сказал.
Тагров молча перевел взгляд на Шахурдина, и тот понял, что хотел сказать гуманолог. Все поняли.
— Наука гораздо шире своих методов… — Шахурдин откашлялся. — Они менялись, меняются… Словом, это не икона, чтобы на нее молиться. Чем мы, однако, не можем поступиться ни при каких обстоятельствах, так это самоуважением. Думаю, что мы его лишимся, если отступим с пустыми руками.
— То есть без объективных доказательств, ты хочешь сказать. — Тагров устало наклонил голову. — Которых за оставшееся время мы можем вообще не найти. А ставка — жизнь…
— А на другой чаше весов — долг ученого. Самоуважение. Гордость человека. Я выбрал. Что решат остальные?
Ясь согласно кивнул, Биранделли кивнул, все остальные тоже. Все кивнули в мрачном молчании.
"Вот так попадают в ловушку! — пронеслось в мыслях Тагрова. — А еще убеждаем себя, что нет на свете ничего важнее благополучия и жизни…"
Он перевел взгляд на пульт. Тишину рубки наполняло сухое пощелкивание приборов-регистраторов. Пока люди спорили, корабль, словно живое существо, озирал пространство вокруг, и не было ничего — ни дальнего радиоголоса звезды, ни близкой зарницы, — что укрылось бы от созданных человеком дозорных.
Но они могли оградить лишь от тех бед, которые были известны людям. Изучить то, что уже заприметил разум. В такой, как сейчас, ситуации пользы от них было не многим больше, чем от иконостаса.
Оставался эксперимент. "Цвет зла" можно было унести с корабля, снова вернуть, опять унести и сравнить результаты. Но этот рискованный опыт требовал еще и времени, а срок экспедиции уже подходил к концу.
Тупик! "Мы действуем так, как мыслим, а мыслим так, как привыкли", — с горечью подумал Тагров.
Его взгляд ушел внутрь, словно гуманолог прислушивался к чему-то в глубине себя. Уж не к тихому ли звону неведомого колокольчика?
— Вот что… — Тагров как будто очнулся. — Надо сделать новые психограммы всех членов экипажа.
— Есть идея? — быстро спросил Шахурдин. — Какая?
— Сделаю — скажу.
Вскоре Тагров расстелил на столе шуршащие рулоны.
— Кто умеет читать психограммы? — Он потер красные от усталости глаза.
— Легче разобраться в конформном отображении астролиний, — косясь на графики, пробормотал Ясь.
— Слева, — пояснил Тагров, — наши психограммы месяц назад. Справа теперешние. Проследите за дифракцией Т и Н-прим волн. Особенно обратите внимание на четки узлов дивергенции. А теперь смотрите, как все это выглядит сейчас.
— Разница есть. — Шахурдин проследил за указующим пальцем Тагрова. Вот только не припомню, как ее объяснить.
— Еще недавно ее и не могли объяснить. Это фазовый сдвиг "комплекса удачливости". Здесь, как я и ожидал, он далеко выходит за пределы нормы.
— Объективное подтверждение! — воскликнул Шахурдин.
— Да! Соответственно возникает рабочая гипотеза. Всякое растение слабо излучает в широком спектре волн. Излучение местного растения под названием тойсойясейя уникально тем, что резонансно воздействует на волновые импульсы тех центров головного мозга, которые ведают оптимизацией поступков. Мы внесли на корабль своего рода психодеструктор.
— Приемлемо? — Шахурдин обернулся к Биранделли и Ясю.
— Чепуха какая-то. — У Яся был слегка ошарашенный вид. — То есть я не ставлю под сомнение конечный вывод. — Он потрогал листы психограмм, словно желая убедиться в их реальности. — Что и как, однако, воздействует? Неизвестный вид излучения? Так ведь растение — это растение, а не генератор новых форм материи. Не проходит. Значит, известный тип излучения? Однако на сильное, аномальное излучение Биранделли, надо полагать, тотчас обратил бы внимание. Значит, слабое. И такое влияние? Сквозь стены? Это уже не физика, а чертовщина.
— Чертовщина? — Биранделли встрепенулся. — Нет, знаете, это уже по моей части! Ну-ка, что произойдет, если в живую клетку поступит квант излучения с энергией меньшей, чем энергия теплового движения молекул?
— Как что? Тепловое движение забьет слабый импульс. Он потонет, как писк комара в реве буйвола. Это самоочевидно.
— Даже самоочевидно? Так вот, к общему сведению: клетка отзывается на дозы энергии в миллиарды раз меньшие, чем величина теплового движения молекул. В миллиарды раз меньшие! Более того, на организмы, как правило, физиологически воздействуют не сильные, а, наоборот, очень слабые поля. Вот ведь какая чертовщина… Теперь только приказ заставит меня расстаться с тойсойясейей. Это такой объект излучения, такой объект!
Биранделли даже закатил глаза от восторга.
— Приказ будет. — Голос Шахурдина стал жестким. — Впредь до выяснения, что, надо полагать, станет задачей особой экспедиции, тойсойясейя останется на планете. Все! Я не имею права лететь с деструктором на борту.
Шахурдин и Тагров были одни в рубке. Корабль близился к Солнцу. Оно волшебно сияло среди россыпи звезд — крохотный огонек приюта среди бесконечной ночи, единственный во всей Вселенной фонарь, который обещал и свет, и дом, и ласку, объятия и близость, синь неба и запах цветов.
— Как хорошо, что тебе это удалось доказать, — потягиваясь и жмурясь, проговорил Шахурдин. — Иначе, чего доброго… Я не раз вспоминал о судьбе Скотта.
— Ты доволен?
— Еще бы! Такого тихого, спокойного полета у меня давно не было. Или это кажется по контрасту? Те дни мне во сне снятся, просыпаюсь так, будто родился заново. Темный ужас…
— Темный, — эхом отозвался Тагров.
Он сидел, уперев локти в колени, опустив подбородок на сцепленные пальцы рук, и, не мигая, смотрел на крохотный диск Солнца. Постаревшее лицо гуманолога было глубоко изрыто тенями.
— Если бы не твой график… — нахмурясь, Шахурдин покачал головой.
— Моя выдумка, — глухо ответил Тагров.
— Что?!
— Никаких дивергенции, никаких таких сдвигов на психограммах не было, безжизненно проговорил Тагров. — А нас между тем уже захлестнула незримая петля. Но вы были готовы верить только приборам.
— Ты… ты… — Капитан задохнулся, не найдя слов.
— Я! — Тагров с вызовом взглянул на капитана. — И отвечать буду я! Но корабль цел, все живы, а загадка… — Он махнул рукой. — Подождет, никуда не денется загадка. Ясь по-своему был прав. Но и опыт поколений тоже чего-то стоит! Слишком громко тогда звонил колокольчик, я не мог поступить иначе…
— Не мог… — эхом откликнулся Шахурдин. — Нет. — Он покачал головой после недолгого молчания. — Я тебе не судья, ибо, возможно, ты спас всех нас… Но свою репутацию ты погубил окончательно и бесповоротно. Ведь даже когда будет доказана — верю! — твоя правота…
— Не имеет значения, — тихо сказал Тагров. — Ни одна репутация не имеет значения, если за нее надо платить хоть каплей чужого страдания.
С минуту оба сидели неподвижно. Затем рука капитана скользнула по подлокотнику и благодарно стиснула пальцы Тагрова.
И все такое прочее
Близился поворот, за которым должна была открыться река Счастья, как Таволгин ее называл, — Руна, как ее называли географические карты. В глухих берегах, где от ягод черники сизовела трава, речка, свиваясь в тугие узлы струй, неслась через перекаты к долгим и тихим заводям, куда поплавок падал, как в поднебесное зеркало, и не было в ней числа быстрым хариусам, темным сигам, красноперым язям, всему, что встречалось так редко на нынешней Земле.
Дрожа от сладостного предвкушения, Таволгин повернул руль. И Руна открылась.
Нельзя дважды войти в одну и ту же реку…
Под обрывом, как прежде, в солнечных вспышках бежала вода, взгляд, как прежде, очарованно устремлялся вдаль, к кипучим порогам, нависшим теням сосен, чреде скал, за которыми угадывался другой столь же извечный пейзаж. Но посреди заветной поляны три вездехода тупыми рылами капотов осадили громоздкий, с чем-то радиотехническим наверху автофургон, вокруг которого сновали люди, все ловкие как на подбор, в одинаковых зеленоватых куртках.
Первым намерением Таволгина было развернуть машину и поскорее умчаться. Но куда? Другого подъезда к реке не было. Правда, дальше по берегу оставались сырые полянки, куда в ожидании приезда друзей можно было приткнуться, мирясь с нечаянным и досадным, но, может быть, временным соседством.
Таволгин медленно тронул машину. Тут ее заметили, и несколько лиц повернулись в каком-то недоумении. От группы отделился человек постарше и пошел наперерез тем уверенным шагом, от которого Таволгину сразу стало как-то не по себе.
И точно. Лениво приказывающий взмах руки был красноречивей слов. Странно чувствуя себя уже в чем-то виновным, Таволгин затормозил.
— Запретного знака не видели? — бесстрастно, как и шел, спросил человек и только после этого обратил на Таволгина взгляд.
Тот еще ничего не успел ответить, только распахнул дверцу, чтобы объясниться, когда лицо спрашивающего внезапно удивилось и не то чтобы обрадовалось, но приобрело живой интерес.
— Фью! — присвистнул он. — Родимчик!.. Ты здесь какими судьбами?
Слово «Родимчик» напомнило Таволгину все, и он тоже узнал человека. Таволгина звали Вадимом, но в детстве, желая взбеленить, его дразнили Вадимчиком-Родимчиком, а придумал это прозвище Родя, Родион Щадрин. И вот, постаревший, он был здесь, на Руне.
Воспоминания детства, как и положено, давно подернулись лирической дымкой, и Таволгин даже обрадованно выскочил из машины, пожал протянутую руку и от ошеломления выпалил явно неуместный контрвопрос:
— А ты здесь откуда взялся?
В глазах Щадрина зажглась та давняя насмешливость, какой он, бывало, отстранял неуместные расспросы о деятельности возглавляемого им школьного совета.
— Обычное задание, старина. А ты, никак, порыбачить собрался? И даже «кирпич» проморгал? Завернуть тебя следовало бы, да уж…
— Постой, о чем ты толкуешь? Почему, какой запрет?
— Какой надо. Машину убери к нашим.
— Но…
— Или набегаешься с ее ремонтом. Делай, делай, как сказано.
Знакомые нотки! В школе Родиона Щадрина недолюбливали за тон превосходства и прозвали Пружинчиком — из-за манеры живо вскакивать на собраниях для подачи нужных реплик и слов. Но парнем он был деловым, в общем, свойским, первым в футболе, танцах и умении к общей выгоде ладить с учителями, так что его аккуратно избирали и переизбирали, благо особого желания возглавлять, проводить мероприятия, давать накачку за плохую успеваемость ни у кого не было, а у него — было.
Усмехаясь и поварчивая, Таволгин подогнал машину, куда указал Щадрин. Встреча его заинтересовала. Хотелось выяснить и то, долго ли еще намерена пробыть здесь вся эта команда. Не давала покоя и такая мысль: по какому, собственно, праву Щадрин взял да и закрыл для всех реку?
Выйдя из машины, Таволгин коротко поклонился зеленокурточным молодцам, ожидая, что парни в ответ щелкнут каблуками. Ничего подобного не произошло. Он был удостоен легких, впрочем, уважительных кивков, беглых полуулыбок, и все снова принялись за дело — тянули кабель, расставляли шатровую палатку, таскали в фургон какую-то аппаратуру.
— Думаете поймать здесь сигналы космических пришельцев? — настраиваясь на небрежный тон старого знакомого, кивнул в их сторону Таволгин.
— Вроде того, только наоборот, — усмехнулся Родион Щадрин. — Ладно, рассказывай. Кто ты теперь?
Таволгин не любил таких подразумевающих ранг и службу вопросов, поэтому ответил привычно:
— Человек, как видишь.
— Хм… — Сощуренный взгляд Щадрина будто взвесил его со всем содержимым. — Вижу. Наблюдаю признаки сидячего образа жизни, книжной анемии и интеллигентной близорукости. Да, время, время… Спорт, надо полагать, забросил?
— А ты?
— Предпочитаю яхту и теннис.
Щадрин повел плечами, как бы проверяя налитость мускулов. Был в этом месте подтекст, был. Время, что и говорить, пошло Щадрину на пользу. В нем мало что осталось от былой гибкости Пружинчика, он заматерел, посолиднел, обрел уверенность крепкого на вид мужчины.
— Яхты не имею, — прочеркивая контраст, сказал Таволгин.
— И зря! Кто же ты все-таки по профессии?
— Историк.
— А-а! В каком году была битва при Саламине и все такое прочее. Ясно, ясно…
Как ни привык. Таволгин к тому, что упоминание об истории сплошь и рядом вызывает такую реакцию легкого пренебрежения, сейчас она его задела. Конечно, другому не навяжешь свою убежденность, что лишь знание и понимание хода истории, то есть опыта всех проб, достижений и ошибок человечества, способно остеречь от глупостей и наметить разумную тактику на будущее. Но уж суд таких, как Родя…
— Да, да, битва при Саламине и все такое прочее, — будто соглашаясь, сказал Таволгин. — А у тебя, — он быстрым взглядом окинул становище, антенны, железки и все такое прочее?
— Маракуем помаленьку, — снова усмехнулся Щадрин. — Надо же и НТР кому-нибудь двигать. Я, видишь ли, радиофизик, но теперь меня перебросили на биологию, поскольку это сейчас самое существенное звено. А ты небось в своей области тоже доктор-профессор?
Настороженное внимание Таволгина не уловило в вопросе скрытой издевки. Хотя подобная встреча с однокашником почти неизбежно таит в себе момент ревнивого сопоставления успехов, а Родион был куда как честолюбив, сейчас, приподнятый важностью своего дела, он, похоже, спрашивал даже с желанием видеть Таволгина не слишком обделенным судьбой. "Толстый и тонкий!" пронеслось в уме и предрешило ответ.
— Да, — кивнул он небрежно. — Доктор, профессор, лауреат и все такое прочее…
Ему тут же стало совестно за эту достойную вельможи или глупца самотитулатуру, но у Родиона подпрыгнули брови.
— Скажи-и, кого я чуть не шуганул, как зайца! — протянул он и тут же добавил поспешно: — А в академию ты избран?
— Нет, не удостоился.
— Ничего, старина, ничего. — Обретая добродушие, Щадрин приятельски потрепал его по плечу. — Будем еще там, будем, наш класс широко шагает… Решено: сейчас мы тут разместимся, потолкуем накоротке… Ни-ни-ни! Никаких возражений, ты мой гость!
— Но у тебя дело, какие-то опыты, я, право…
— О, опыты! — Не переставая широко улыбаться, Родион доверительно понизил голос: — Строго между нами: это… Впрочем, увидишь сам. Тоже своего рода история!
— Вроде битвы при Саламине?
— А что? Нынче НТР на дворе. Извини, я тебя ненадолго покину, а то, боюсь, мои мальчики что-нибудь напутают… Ты пока распаковывайся, распаковывайся!
Родион шариком откатился к центру деловых событий, и его четкий, уверенный голос сразу переключил работу на высшую скорость. Таволгин остался со своими смутными мыслями наедине.
Он отошел к высокому обрыву, зачем-то постоял на юру, безотчетно любуясь живым током воды. В голове был легкий сумбур, досада на непредвиденные обстоятельства, умеряемая интересом к многозначительным намекам Щадрина и к нему самому. Что бы значила вся их таинственная тут деятельность?
Таволгин склонен был очень серьезно относиться к тому, что зреет в тишине, ибо прекрасно понимал, что облик будущего часто определяют не громкие для современников события, а как раз незаметные. Главы учебников посвящены крестовым походам, неудачной попытке Запада овладеть торговыми путями Востока. Но — какова ирония? — не громоносные битвы религий в конечном счете изменили расстановку сил, а скорей уж "латинский парус", придуманный, кстати сказать, не европейцами, а безвестными арабскими мореходами. Перекочевав к потомкам побежденных крестоносцев, этот парус умножил возможности европейских кораблей, открыв им со временем простор океана. И началась эпоха Колумба, и сдвинулись пути мировой торговли, и мохом порос источник былого могущества, и точно злой волшебник погрузил в спячку блистательные дворцы мусульманских владык. А чем в конечном счете стали для феодализма суппорт и паровая машина? Будущее идет скрытыми путями…
От размышлений отвлек новый этап деятельности родионовской команды. Откуда-то появились колья, мотки колючей проволоки, и площадку с машинами скоро опоясало крепкое ограждение. Щадрин распоряжался всем, как прораб, его зычный голос далеко разносился окрест. Складывалось впечатление, что Родя немного играет на публику и эта публика прежде всего он, Таволгин. А почему бы и нет? В школе меж ними не возникало соперничества, ибо там, где Родион был первым, Таволгин оказывался едва не последним, только учились оба одинаково. И все-таки что-то было… И даже понятно что. В мальчишеском возрасте свойственная Родиону победительность особо привлекательна. И наоборот, пренебрежение Таволгина к вещам, которые Родион так высоко ценил, уж не воспринималось ли им как скрытый вызов? Недаром же он тогда придумал это насмешливое и умаляющее прозвище Родимчик… Не задеваешь того, к кому равнодушен. Тем, верно, неприятней было Родиону узнать, что скромный сверстник достиг, согласно им самим принятой шкале оценок, больших, чем он сам, успехов. "Смешно, если это действительно так, — покачал головой Таволгин. — Какие же мы все-таки дети…"
Удивление его при виде колючей ограды возросло.
— Блиндаж строишь? — бросил он, когда Родион приблизился.
— А ты чего не распаковываешься? Все философствуешь? В тихом омуте, знаешь ли… Пошли!
— Прежде объясни, пожалуйста…
— Все в свое время или немного позже, — сверкнул улыбкой Щадрин. Он взял его под руку и отвел за ограду. — Эй, орда, прошу любить и жаловать: мой однокашник и друг, светило исторической науки Вадим Таволгин!
Ребята повскакали.
— Во-первых, — сморщился Таволгин, — мы уже…
— А во-вторых, — немедля перебил Родион, — мы тебя сейчас напоим-накормим и кое-что покажем! Как, ребята, покажем?
— Покажем! — охотно и не без гордости грянул одобрительный хор.
— Хороши молодцы, а? — восхищенно подмигнул Щадрин. — Все лучшие мои ученики, энтузиасты, за передовое готовы в огонь и в воду, что Костя, что Феликс, что Олег, что…
Таволгин едва сдержал ироническую улыбку, ибо дурашливый бесенок рефлексии некстати шепнул ему, что Родион сейчас малость похож на хвалящего своих мужиков Собакевича. Разумеется, Таволгин тут же вышвырнул глупого бесенка из мыслей и принял достойный вид.
Покончив с представлением, Родион легонько подтолкнул Таволгина к приветливо распахнутому пологу шатровой палатки. Там уже был стол, накрытый по-походному, мужской рукой, но щедро. К своему неудовольствию, Таволгин обнаружил в центре и пару бутылок: ему всегда казалось преступлением вот так, походя, травмировать свой мозг, лишая себя ни с чем не сравнимого удовольствия ясно и четко мыслить. Правда, выпивки не так и много вроде бы. Но кто знает, что еще тут будет вечером…
Парни за столом набросились на нехитрую снедь, ели так, что за ушами трещало. Порой вспархивал разговор, но все о вещах специальных, понятных всем, кроме Таволгина, который все более чувствовал себя лишним в этой крепко сбитой родионовской команде. Про себя он лишний раз отметил, что о существенном, о деле, люди все чаще разговаривают на марсианском для постороннего языке, — и к чему же все это ведет?
Но интонации были доступны Таволгину. В них улавливалась какая-то напряженность. Не взаимоотношений, нет: тут была полная спаянность. Что-то внешнее или предстоящее скользило меж слов подавленным волнением.
— Двинем сегодня на полную мощность, — внезапно, не в лад предыдущему, сказал Родион. Стало тихо. — Вот так!
Он рубанул воздух и обвел всех взглядом. Кто-то крякнул, послышались нестройные голоса: "Верно…", "Все равно придется…", "Давно пора!". Голоса точно подбадривали друг друга. В них легким диссонансом вплелось сомнение Кости в устойчивости какого-то частотного фильтра.
Дрожа от сладостного предвкушения, Таволгин повернул руль. И Руна открылась.
Нельзя дважды войти в одну и ту же реку…
Под обрывом, как прежде, в солнечных вспышках бежала вода, взгляд, как прежде, очарованно устремлялся вдаль, к кипучим порогам, нависшим теням сосен, чреде скал, за которыми угадывался другой столь же извечный пейзаж. Но посреди заветной поляны три вездехода тупыми рылами капотов осадили громоздкий, с чем-то радиотехническим наверху автофургон, вокруг которого сновали люди, все ловкие как на подбор, в одинаковых зеленоватых куртках.
Первым намерением Таволгина было развернуть машину и поскорее умчаться. Но куда? Другого подъезда к реке не было. Правда, дальше по берегу оставались сырые полянки, куда в ожидании приезда друзей можно было приткнуться, мирясь с нечаянным и досадным, но, может быть, временным соседством.
Таволгин медленно тронул машину. Тут ее заметили, и несколько лиц повернулись в каком-то недоумении. От группы отделился человек постарше и пошел наперерез тем уверенным шагом, от которого Таволгину сразу стало как-то не по себе.
И точно. Лениво приказывающий взмах руки был красноречивей слов. Странно чувствуя себя уже в чем-то виновным, Таволгин затормозил.
— Запретного знака не видели? — бесстрастно, как и шел, спросил человек и только после этого обратил на Таволгина взгляд.
Тот еще ничего не успел ответить, только распахнул дверцу, чтобы объясниться, когда лицо спрашивающего внезапно удивилось и не то чтобы обрадовалось, но приобрело живой интерес.
— Фью! — присвистнул он. — Родимчик!.. Ты здесь какими судьбами?
Слово «Родимчик» напомнило Таволгину все, и он тоже узнал человека. Таволгина звали Вадимом, но в детстве, желая взбеленить, его дразнили Вадимчиком-Родимчиком, а придумал это прозвище Родя, Родион Щадрин. И вот, постаревший, он был здесь, на Руне.
Воспоминания детства, как и положено, давно подернулись лирической дымкой, и Таволгин даже обрадованно выскочил из машины, пожал протянутую руку и от ошеломления выпалил явно неуместный контрвопрос:
— А ты здесь откуда взялся?
В глазах Щадрина зажглась та давняя насмешливость, какой он, бывало, отстранял неуместные расспросы о деятельности возглавляемого им школьного совета.
— Обычное задание, старина. А ты, никак, порыбачить собрался? И даже «кирпич» проморгал? Завернуть тебя следовало бы, да уж…
— Постой, о чем ты толкуешь? Почему, какой запрет?
— Какой надо. Машину убери к нашим.
— Но…
— Или набегаешься с ее ремонтом. Делай, делай, как сказано.
Знакомые нотки! В школе Родиона Щадрина недолюбливали за тон превосходства и прозвали Пружинчиком — из-за манеры живо вскакивать на собраниях для подачи нужных реплик и слов. Но парнем он был деловым, в общем, свойским, первым в футболе, танцах и умении к общей выгоде ладить с учителями, так что его аккуратно избирали и переизбирали, благо особого желания возглавлять, проводить мероприятия, давать накачку за плохую успеваемость ни у кого не было, а у него — было.
Усмехаясь и поварчивая, Таволгин подогнал машину, куда указал Щадрин. Встреча его заинтересовала. Хотелось выяснить и то, долго ли еще намерена пробыть здесь вся эта команда. Не давала покоя и такая мысль: по какому, собственно, праву Щадрин взял да и закрыл для всех реку?
Выйдя из машины, Таволгин коротко поклонился зеленокурточным молодцам, ожидая, что парни в ответ щелкнут каблуками. Ничего подобного не произошло. Он был удостоен легких, впрочем, уважительных кивков, беглых полуулыбок, и все снова принялись за дело — тянули кабель, расставляли шатровую палатку, таскали в фургон какую-то аппаратуру.
— Думаете поймать здесь сигналы космических пришельцев? — настраиваясь на небрежный тон старого знакомого, кивнул в их сторону Таволгин.
— Вроде того, только наоборот, — усмехнулся Родион Щадрин. — Ладно, рассказывай. Кто ты теперь?
Таволгин не любил таких подразумевающих ранг и службу вопросов, поэтому ответил привычно:
— Человек, как видишь.
— Хм… — Сощуренный взгляд Щадрина будто взвесил его со всем содержимым. — Вижу. Наблюдаю признаки сидячего образа жизни, книжной анемии и интеллигентной близорукости. Да, время, время… Спорт, надо полагать, забросил?
— А ты?
— Предпочитаю яхту и теннис.
Щадрин повел плечами, как бы проверяя налитость мускулов. Был в этом месте подтекст, был. Время, что и говорить, пошло Щадрину на пользу. В нем мало что осталось от былой гибкости Пружинчика, он заматерел, посолиднел, обрел уверенность крепкого на вид мужчины.
— Яхты не имею, — прочеркивая контраст, сказал Таволгин.
— И зря! Кто же ты все-таки по профессии?
— Историк.
— А-а! В каком году была битва при Саламине и все такое прочее. Ясно, ясно…
Как ни привык. Таволгин к тому, что упоминание об истории сплошь и рядом вызывает такую реакцию легкого пренебрежения, сейчас она его задела. Конечно, другому не навяжешь свою убежденность, что лишь знание и понимание хода истории, то есть опыта всех проб, достижений и ошибок человечества, способно остеречь от глупостей и наметить разумную тактику на будущее. Но уж суд таких, как Родя…
— Да, да, битва при Саламине и все такое прочее, — будто соглашаясь, сказал Таволгин. — А у тебя, — он быстрым взглядом окинул становище, антенны, железки и все такое прочее?
— Маракуем помаленьку, — снова усмехнулся Щадрин. — Надо же и НТР кому-нибудь двигать. Я, видишь ли, радиофизик, но теперь меня перебросили на биологию, поскольку это сейчас самое существенное звено. А ты небось в своей области тоже доктор-профессор?
Настороженное внимание Таволгина не уловило в вопросе скрытой издевки. Хотя подобная встреча с однокашником почти неизбежно таит в себе момент ревнивого сопоставления успехов, а Родион был куда как честолюбив, сейчас, приподнятый важностью своего дела, он, похоже, спрашивал даже с желанием видеть Таволгина не слишком обделенным судьбой. "Толстый и тонкий!" пронеслось в уме и предрешило ответ.
— Да, — кивнул он небрежно. — Доктор, профессор, лауреат и все такое прочее…
Ему тут же стало совестно за эту достойную вельможи или глупца самотитулатуру, но у Родиона подпрыгнули брови.
— Скажи-и, кого я чуть не шуганул, как зайца! — протянул он и тут же добавил поспешно: — А в академию ты избран?
— Нет, не удостоился.
— Ничего, старина, ничего. — Обретая добродушие, Щадрин приятельски потрепал его по плечу. — Будем еще там, будем, наш класс широко шагает… Решено: сейчас мы тут разместимся, потолкуем накоротке… Ни-ни-ни! Никаких возражений, ты мой гость!
— Но у тебя дело, какие-то опыты, я, право…
— О, опыты! — Не переставая широко улыбаться, Родион доверительно понизил голос: — Строго между нами: это… Впрочем, увидишь сам. Тоже своего рода история!
— Вроде битвы при Саламине?
— А что? Нынче НТР на дворе. Извини, я тебя ненадолго покину, а то, боюсь, мои мальчики что-нибудь напутают… Ты пока распаковывайся, распаковывайся!
Родион шариком откатился к центру деловых событий, и его четкий, уверенный голос сразу переключил работу на высшую скорость. Таволгин остался со своими смутными мыслями наедине.
Он отошел к высокому обрыву, зачем-то постоял на юру, безотчетно любуясь живым током воды. В голове был легкий сумбур, досада на непредвиденные обстоятельства, умеряемая интересом к многозначительным намекам Щадрина и к нему самому. Что бы значила вся их таинственная тут деятельность?
Таволгин склонен был очень серьезно относиться к тому, что зреет в тишине, ибо прекрасно понимал, что облик будущего часто определяют не громкие для современников события, а как раз незаметные. Главы учебников посвящены крестовым походам, неудачной попытке Запада овладеть торговыми путями Востока. Но — какова ирония? — не громоносные битвы религий в конечном счете изменили расстановку сил, а скорей уж "латинский парус", придуманный, кстати сказать, не европейцами, а безвестными арабскими мореходами. Перекочевав к потомкам побежденных крестоносцев, этот парус умножил возможности европейских кораблей, открыв им со временем простор океана. И началась эпоха Колумба, и сдвинулись пути мировой торговли, и мохом порос источник былого могущества, и точно злой волшебник погрузил в спячку блистательные дворцы мусульманских владык. А чем в конечном счете стали для феодализма суппорт и паровая машина? Будущее идет скрытыми путями…
От размышлений отвлек новый этап деятельности родионовской команды. Откуда-то появились колья, мотки колючей проволоки, и площадку с машинами скоро опоясало крепкое ограждение. Щадрин распоряжался всем, как прораб, его зычный голос далеко разносился окрест. Складывалось впечатление, что Родя немного играет на публику и эта публика прежде всего он, Таволгин. А почему бы и нет? В школе меж ними не возникало соперничества, ибо там, где Родион был первым, Таволгин оказывался едва не последним, только учились оба одинаково. И все-таки что-то было… И даже понятно что. В мальчишеском возрасте свойственная Родиону победительность особо привлекательна. И наоборот, пренебрежение Таволгина к вещам, которые Родион так высоко ценил, уж не воспринималось ли им как скрытый вызов? Недаром же он тогда придумал это насмешливое и умаляющее прозвище Родимчик… Не задеваешь того, к кому равнодушен. Тем, верно, неприятней было Родиону узнать, что скромный сверстник достиг, согласно им самим принятой шкале оценок, больших, чем он сам, успехов. "Смешно, если это действительно так, — покачал головой Таволгин. — Какие же мы все-таки дети…"
Удивление его при виде колючей ограды возросло.
— Блиндаж строишь? — бросил он, когда Родион приблизился.
— А ты чего не распаковываешься? Все философствуешь? В тихом омуте, знаешь ли… Пошли!
— Прежде объясни, пожалуйста…
— Все в свое время или немного позже, — сверкнул улыбкой Щадрин. Он взял его под руку и отвел за ограду. — Эй, орда, прошу любить и жаловать: мой однокашник и друг, светило исторической науки Вадим Таволгин!
Ребята повскакали.
— Во-первых, — сморщился Таволгин, — мы уже…
— А во-вторых, — немедля перебил Родион, — мы тебя сейчас напоим-накормим и кое-что покажем! Как, ребята, покажем?
— Покажем! — охотно и не без гордости грянул одобрительный хор.
— Хороши молодцы, а? — восхищенно подмигнул Щадрин. — Все лучшие мои ученики, энтузиасты, за передовое готовы в огонь и в воду, что Костя, что Феликс, что Олег, что…
Таволгин едва сдержал ироническую улыбку, ибо дурашливый бесенок рефлексии некстати шепнул ему, что Родион сейчас малость похож на хвалящего своих мужиков Собакевича. Разумеется, Таволгин тут же вышвырнул глупого бесенка из мыслей и принял достойный вид.
Покончив с представлением, Родион легонько подтолкнул Таволгина к приветливо распахнутому пологу шатровой палатки. Там уже был стол, накрытый по-походному, мужской рукой, но щедро. К своему неудовольствию, Таволгин обнаружил в центре и пару бутылок: ему всегда казалось преступлением вот так, походя, травмировать свой мозг, лишая себя ни с чем не сравнимого удовольствия ясно и четко мыслить. Правда, выпивки не так и много вроде бы. Но кто знает, что еще тут будет вечером…
Парни за столом набросились на нехитрую снедь, ели так, что за ушами трещало. Порой вспархивал разговор, но все о вещах специальных, понятных всем, кроме Таволгина, который все более чувствовал себя лишним в этой крепко сбитой родионовской команде. Про себя он лишний раз отметил, что о существенном, о деле, люди все чаще разговаривают на марсианском для постороннего языке, — и к чему же все это ведет?
Но интонации были доступны Таволгину. В них улавливалась какая-то напряженность. Не взаимоотношений, нет: тут была полная спаянность. Что-то внешнее или предстоящее скользило меж слов подавленным волнением.
— Двинем сегодня на полную мощность, — внезапно, не в лад предыдущему, сказал Родион. Стало тихо. — Вот так!
Он рубанул воздух и обвел всех взглядом. Кто-то крякнул, послышались нестройные голоса: "Верно…", "Все равно придется…", "Давно пора!". Голоса точно подбадривали друг друга. В них легким диссонансом вплелось сомнение Кости в устойчивости какого-то частотного фильтра.