— Ха-ха…
   — Довольно, это не шутка. — Тарт быстро нажал на переключатели. — Одно движение моего пальца, и…
   Смех оборвался.
   — Что? — встревоженно проговорил Голос. — Так это не шутка? Вы собираетесь… Но почему?!
   — Отпускаете вы нас или нет? Считаю до трех. Раз…
   — Но мы вас не держим! Летите, куда угодно! Только ведь вы все равно погибнете…
   — Это угроза?
   — Какая уж там угроза… — Голос грустно поник. — Это закон. Всякий отказавшийся от уплаты морального долга погибает как разумная личность.
   — Сходит с ума? — саркастически усмехнулся Тарт, хотя ему было отнюдь не до смеха.
   — Да, вроде как вы сейчас… Какой ужас, какое безумие! Летите, летите — и, пожалуйста, поскорей! Это невыносимо!
   — И вы против нас ничего не предпримете? Не верю.
   — Но мы действительно ничего не предпримем! Как можно ограничивать чью-то разумную волю! Это против всех законов!
   — Гм…
   Палец Тарта нерешительно замер на кнопке.
   — Подождите! — воскликнул Сухов. — Один последний вопрос. Как выглядят эти самые треклятые кредиты?
   — Не знаю.
   — Что-о? Вы не знаете, как выглядят…
   — Откуда? Кто может заранее знать, каким окажется ответное кому-то добро?
   — Так, значит, ваши кредиты — это…
   — Ну да. Помощь чужому и постороннему. Услуга. Дружеская поддержка. Сострадание и сочувствие. Любая форма добра. На этом стоит мир. Кстати, забыл вас предупредить: с вас уже только семнадцать кредитов. Те ваши речи, которые мы приняли за желание нас повеселить, доставили нам несколько приятных минут, и…
   У Сухова запылало лицо.
   — Но вы же автоматы! — вскричал он, цепляясь за соломинку. — Ваше удовольствие…
   — А разве у нас нет разумных потребностей? — с обидой произнес Голос. И разве мораль не одна для всех?
   Сухов схватился за щеку. Уж лучше бы оплеуху!.. Вид Тарта был не менее жалок.
   — А кто… — Слова дались Сухову с великим трудом. — А кто определяет размер… э… кредитов, кто контролирует их уплату?
   — Совесть, конечно. Кто же еще?
   Тарт и Сухов отважились посмотреть друг на друга, когда меж ними и надписью "Ремонт электронов" остался миллиард-другой километров, а огненные слова, видимо за ненадобностью, погасли. Или где-нибудь зажглись, на каком-нибудь другом, неведомом языке.
   — А ведь они правы по всем статьям, — мрачно проронил Сухов. — Кто не платит за добро добром, тот действительно перестает существовать как разумная личность. Это и в самом деле закон.
   — Да, — столь же угрюмо откликнулся Тарт. — Но знаешь, мы, кажется, снова влипли.
   — Это еще почему?
   — Мы превратились в неоплатных должников. Они же для нас такое сделали! Всей нашей жизни не хватит, чтобы расплатиться. И нас, боюсь, замучает совесть.
   — Гм… — сказал Сухов. — Нет. Технические услуги они дешево ценят. Вспомни: несколько минут хорошего настроения — и для кого? — один кредит. Кроме того…
   — Да?
   — Всю жизнь чувствовать себя неоплатным должником, вечно терзаться угрызениями совести — что может быть хуже? Нет, они не могли поступить столь жестоко.
   Тарт в сомнении покачал головой.
   — Так-то оно так, — проговорил он тихо. — А сколько мы взыщем с самих себя за глупое, недостойное там, у них, поведение?..

Во всех галактиках

   Справа склон был ослепляюще-белым, слева непроницаемо чёрным. Они ехали дном ущелья по самой границе света и мрака, жары и холода, но разницы между крайностями не ощущали. Свет был безжалостно неподвижен, и темнота тоже; жёсткая нагота камня была там и здесь; одинаково мрачное небо катилось над вездеходом, повторяя изгибы ущелья. Даже камни стучали под гусеницами не так, как на Земле, — резче, грубей. Проводником звука был металл, только металл; и отсутствие воздуха лишало его привычных обертонов.
   И сами люди находились в футлярах-скафандрах, да и скафандры тоже были вложены в футляр — коробку вездехода. Уже пять часов в скафандре, где воздух вроде бы воздух, но какой-то процеженный, химический, безвкусно-неприятный. А снаружи — мрак и пламень, оцепеневший костёр безжизненной материи. Ни одной земной краски!
   Голова в шлеме уже казалась чужой. Тело устало от неподвижности одних мышц и от тупой борьбы с тряской других. Все: и мысли, и чувства, и плоть — жаждало отдыха. И прежде всего отдыха от, Луны. Энергией их могла наполнить одна-единственная зелёная былинка. Но увидеть её можно было лишь во сне.
   — Ну, теперь близко, — сказал Преображенский, облизывая губы.
   Он сидел за рулём, непоколебимый как скала, и даже скафандр на его плечах был не округлым, а угловатым.
   “Близко…” — повторил про себя Крамер.
   Близко было и час назад. Просто им хотелось, чтобы было близко. Ради этого они и поехали напрямую, благо геологи вольны выбирать себе маршрут.
   При слове “близко” Романов оживился и восторженным тенорком заговорил о петрографическом составе мелькавших по сторонам пород. Он заговорил об этом не потому, что его взволновало какое-то новое соображение, и не затем, чтобы помочь другим скоротать время. Как всякий новичок, он боялся не проявить должного, по его мнению, энтузиазма, боялся, что его заподозрят в равнодушии к лунной геологии. Они все были энтузиасты, только об этом не было принято говорить вслух, как не принято говорить вслух о любви, а принято было ругать Луну, благо в такие минуты, как сейчас, они искренне ненавидели её. Но Романову это было ещё невдомёк.
   — Помолчи! — вырвалось у Преображенского. Романов осёкся.
   — Да, — сказал Крамер, пытаясь сгладить неловкость. — Не так это просто — Луна.
   Он замолчал. Нигде они так не ощущали бессилие слов, как здесь. Самые простые слова приобретали тут иное, чем на Земле, эмоциональное содержание. Лунная темнота была не той темнотой, что когда-то дала человечеству это понятие. И свет. И многое другое тоже. Вот почему они не любили рассказывать о Луне. Их описания Луны оставались ложью, как бы тщательно они ни подбирали слова. Правильно их воспринять мог лишь тот, кто сам побывал на Луне. А ему не надо было рассказывать.
   Крамер ограничился тем, что похлопал Романова по плечу. Тот растерянно-благодарно улыбнулся за стеклом шлема.
   Любили ли они Луну? Да, на Земле они не могли без неё жить. Ненавидели? Да, когда оставались с ней один на один.
   Ущелье, петляя, шло под уклон, и ЭТО они увидели вдруг, обогнув очередной выступ.
   Они воскликнули разом.
   Вездеход дёрнулся и застыл на тормозах.
   Все здесь было как в других котловинах: огненные клинья света на склоне, кромсающие их провалы теней, колючие осыпи камня и то беззвучие лунного мира, которое нестерпимо хочется нарушить криком.
   Что здесь было не так — это скала. Её шапкой-невидимкой накрывала тень, и все равно в ней светился вход. Он был озарён изнутри: так глухой ночью озаряется окно дома.
   Молча все трое вылезли из вездехода. С каждым шагом неправдоподобное становилось неправдоподобней. Наконец они очутились перед входом, и всем захотелось протереть глаза.
   Не было никакого порога. Угловатые лунные камни сразу, без всякого перехода сменялись окатанными голышами. И за этим переходом начинался другой мир.
   В нем было небо, затканное перистыми облаками, было озеро в кольце скал и был лес. Солнце угадывалось за облаками, янтарное солнце в жёлтом небе. Его рассеянные лучи несли покой и мир. Палевый отсвет лежал на воде, настоящей воде, ласково зовущей искупаться в тепле и тишине.
   Меж озером и деревьями, чьи длинные оранжевые листья росли прямо из стволов, пролегала полоска песка, тонкого и шелковистого, — такой песок хочется бесконечно пересыпать из ладони в ладонь.
   Позади леса нависали скалы, задумчивые, как древние философы.
   Но было в этом озере, в этом небе, в этих скалах нечто большее, чем мудрое спокойствие. Была в них та красота, которая успокаивает и возвышает. Одно прикосновение к ней смывало накипь, все нечистое, всю усталость.
   Они чувствовали себя словно в струящемся прозрачном потоке — все трое. Они были там, на янтарном берегу, там они вели неторопливый разговор со скалами, там им кивали листья деревьев, там они пересыпали меж пальцами тонкий песок, там они были счастливы.
   Они стояли, забыв о времени…
   У Крамера — настолько было велико очарование — даже не возникало желания войти.
   — Там инопланетники! — разбудил его хриплый голос Преображенского. — Они, их база!
   Очарование спало. Крамер увидел, как Преображенский порывисто шагнул вперёд, чтобы ступить на берег озера, и как пустота вдруг отразила этот шаг.
   Преображенский закачался, едва не потеряв равновесия.
   Сзади быстро подошёл Романов и деловито пошарил перед собой. Ничто, казалось, не ограждало вход, и тем не менее протянутые руки упёрлись в невидимую стену.
   Желанный мир пришельцев был недостижим.
   Так и должно было быть по законам логики, они это поняли и подавили разочарование.
   — Спокойно, — сказал Преображенский. — Приступим к делу.
   Они стояли плечом к плечу у входа, и каждый слышал шумное дыхание другого. Открытие навалилось на их плечи, как тяжёлый груз. Все, они уже не могли смотреть на озеро прежним радостно-безмятежным взглядом — это было печально и неизбежно. Сколь бы прекрасное ни было прекрасным, оно подлежало теперь исследованию и холодному анализу.
   Они вычислили площадь входа, замерили радиоактивность скалы и преграды, определили силу отражённого озером света, привычно проделав все, что проделать было необходимо. Но что-то протестовало в них против этих действий: тем злее и сосредоточенней они работали.
   Тем временем ничто не менялось за преградой. Все так же призывно мерцала вода, все так же мягко струился свет, все так же нежился берег.
   Они провели киносъёмку.
   — Надо оценить прочность преграды, — сказал Преображенский.
   Романов поспешно сбегал в вездеход, притащил буровое сверло, упёр рукоять себе в грудь и включил мотор.
   Сверкающее жало уткнулось в пустоту, вращаясь и подрагивая.
   Словно паутинка повисла на кончике сверла.
   Остолбенев, Крамер смотрел, как от вибрирующего острия бегут, пересекаясь, невесомые нити.
   — Стой!!! — не своим голосом закричал Преображенский.
   Но Романов уже и сам отшвырнул сверло, точно оно обожгло ему руки.
   Поздно.
   Трескалась не преграда. Множась, разломы охватывали озеро, скалы, лес, небо. Мир распадался, как алмаз под ударом молота. Он крошился, тускнел, гас…
   И погас совсем. Прощально вспыхнув, исчезло последнее облачко.
   Людям в глаза смотрела тьма.
   Когда они, ошеломлённые, ничего не понимающие, дрожащей рукой включили фонарики, то увидели голую плоскость камня там, где только что было озеро.
   Они растерянно и тщетно, в отчаянной надежде шарили по её поверхности. Камень всюду был гладкий, точно отполированный. Под пальцами засохшими лепестками осыпалась чёрная эмаль, кое-где ещё покрывавшая скалу.
   Они брали эту эмаль с тем чувством, с каким на пожарище берут горсть пепла.
   Она была необходима для анализов.
   И когда было сделано все, что надо, исполнен весь ритуал погребальных исследований, Преображенский отошёл в сторонку, сел на плоскую глыбу и закрыл лицо руками.
   — Я полагаю, что у пришельцев это было чем-то вроде телевизора… — неуверенно проговорил Романов. — Кто же знал…
   Плечи Преображенского вздрогнули.
   Крамер поднял лицо к небу. Там в угольной черноте сияла вечная арка Млечного Пути.
   — Нет, — сказал он глухо, с какой-то непоколебимой уверенностью. — Нет. Это была не база. И не телевизор. Тот мир был слишком прекрасен, техника не могла создать его таким… — Он запнулся. — Таким человечным.
   Крамер помолчал, глядя в небо и не видя его. Никто не перебил его.
   — Мы убедили себя, что величие любой цивилизации воплощается прежде всего в технике, — проговорил он быстро. — Почему? Пришельцы тоже не роботы. Здесь, на привале, вдали от дома, им были ведомы те же чувства, и они мимоходом создали то, чего им не хватало: образ родной природы. Друзья, это была картина.
   Преображенский встал, задумчиво посмотрел на глыбу, словно она ещё хранила тепло тех загадочных существ, что побывали здесь до них.
   — Собирайтесь! — сказал он, резко повернувшись.
   Потом он тронул Крамера за плечо.
   — Твоя гипотеза, конечно, правомочна. Но она уязвима с позиций логики.
   Крамер кивнул.
   — Да, разумеется. И все-таки в миллионах лет отсюда, на других планетах и в других галактиках, в царстве любой сверхтехники художник останется художником, под влиянием минуты рисующим где попало, чем попало и на чем попало. Иначе он не может, вот вся логика.

Строитель воздушных замков

   Словно кто-то опустил на него в детстве увесистую руку да так и не убрал — человек явно в возрасте, а все выглядел недомерком, мальчуганом, тонкошеим подростком. Прожитые годы понурили его узкие плечи, пепельно обесцветили волосы и лицо, размыли некогда чистую голубизну глаз, сделали их обладателя еще тщедушней, серей, незаметней в толпе, но вопреки всему в подпрыгивающей походке этого полустарика-полуребенка сохранилось что-то бодрое, задорно-воробьиное, мальчишеское. Так он шел, маленький, несуетно-поспешный, таким проник внутрь многоэтажного дома, перышком вознесся в лифте, и звонок, который он тронул у двери, издал деликатный (не потревожил ли?), однако же деловитый (не обессудьте!) звук. Поразительно, как в механической трели звонка проявляется характер человека! Послышались мерные шаги, дверь распахнулась, и посетитель предстал перед хозяином квартиры, всемирно известным писателем-фантастом, чья крупная фигура заслонила собой проем, а массивные очки строго блеснули с высоты почти двухметрового роста.
   Мгновение хозяин озадаченно смотрел, кто же перед ним и почему заявился вот так, без всякой предварительной договоренности: одержимый поклонник, официальное лицо, завзятый графоман, просто человек, не туда попавший? А бессознательный, хорошо оттренированный механизм писательского восприятия уже выдал подсказку: что-то не то!
   — Прошу извинить, но дело, по которому я пришел, по телефону выглядело бы глупо. — Слова посетителя опередили вопрос. — Тем более что ни званий, ни заслуг, ни веса не имею, просто Александр Иванович Хвостиков, пенсионер.
   — Пенсионер… — Машинальным движением писатель провел ладонью по жесткому полукружью усов и мимоходом тронул очки, словно убеждаясь в наличии того и другого на месте. — Пенсионер, то есть едва ли не самый независимый человек в мире… Впрочем, неважно! Чем могу быть полезен?
   — Крайне насущным не для меня лично разговором, который займет минуты три, если, конечно, вы не захотите его продолжить.
   — Что ж. — Поколебавшись, писатель сделал приглашающий жест. — Я, правда, вскоре должен уйти…
   — Ровно три минуты, — подтвердил посетитель.
   Они прошли в тесную, как и вся квартира, комнату, где были книги, книги и где тусклое городское солнце бросало под ноги желтые половики света, отсвечивало в стекле полок и, падая на стол, радужно преломлялось в хрустальном шаре, опоясанном надписью: "Фантазия объемлет все. Лауреату Всесоюзной премии…" Уже входя, писатель поспешно огляделся, достаточно ли все вокруг прибрано, не слишком ли затрушен табачным пеплом письменный стол, подосадовал, что впустил неизвестно кого, когда времени нет совершенно (а когда оно есть?), что придется выслушивать, как правило, известные наперед слова, отвечать на них так, будто услышал впервые, иначе обидишь гостя, который чаще всего ждет каких-то поразительных откровений или просто любопытствует, каков ты есть, сверяет тебя с твоими собственными книгами, что всегда неприятно, смотрит, как ты живешь (надо же, небогато!), и обязательно чего-нибудь хочет: помощи, ободрения или протекции, если это начинающий автор; истины, если это искатель-правдолюб; какой-то особой эманации, если это поклонник, и так далее, и так далее, тяжело! Зато желанно, ибо интересней человека, любого и каждого, нет ничего, все прочее — звезды, атомы, роботы — слишком просто и чересчур понятно, да и второстепенно, в общем.
   — Присаживайтесь.
   Хвостиков бочком пристроился на диванчике, писатель опустился в кресло напротив, предварительно смахнув оттуда груду журналов, и снова машинально проделал со своим лицом ту же, что и в дверях, операцию.
   — Так я вас слушаю…
   Взгляд посетителя, этого Александра Ивановича Хвостикова, пенсионера, оторвался от полок, сплошь уставленных произведениями фантастов, голос прозвучал просительно и, однако же, твердо.
   — Скажите, пожалуйста, если не секрет, над чем вы сейчас работаете?
   О господи! Писатель содрогнулся, как от скрипа гвоздем по стеклу, ибо нет банальней и труднее вопроса, чем этот. Можно ли объяснить другому, что ты пишешь, что хочешь выразить и зачем, если порой сам теряешься в догадках?
   — Фантастику пишу, если вас это интересует. Роман.
   — Да, да, я понимаю. Но о чем? Поверьте, это крайне важно.
   — Наоборот, это не имеет никакого значения! Что тема, сюжет, пересказ? Молодой человек надолго уехал, любимая девушка тем временем нашла другого; герой рассержен, бранится, всех обличает и, ничего не достигнув, хлопает напоследок дверью. Все, общее место! А это, между прочим, сюжет "Горя от ума"… Литчиновник — вот кто завел всякие там заявки в издательства и прочую формалистику!
   — Совершенно с вами согласен! — Посетитель взволнованно ерзнул, его аккуратные ушки порозовели. — Но позвольте еще вопрос. Фантазия… Что в смысле фантазии будет в вашем романе? Порадуете ли вы нас, как прежде, чем-нибудь поразительным, дальним, масштабным?
   "Влип!" — уныло подумал писатель.
   — Фантазия не цель, а средство! — вырвалось у него. — Все эти киберы, нуль-транспортировки, машины времени лишь прием, способ изображения человека в быстро меняющемся мире, постижения его самого!
   — Так, да не совсем. — Посетитель встал, маленький, помаргивающий, упорный. — Позвольте с вами не согласиться. Фантазия самоценна! Да, самоценна! Она, именно она просветляет все скрытые возможности и вероятности мира, как бы странно, даже нелепо они сегодня ни выглядели. Сверхдальняя, за чертой горизонта, разведка неведомого — вот что она такое! И сказанное вами, — голос Хвостикова упал, — увы, лишь подтверждает печальную догадку, что мы, люди, сами того не заметив, уперлись в предел…
   — В предел? — писатель поднялся тоже. — В какой еще предел? О чем вы говорите?
   — Предел фантазии, — понуро уставясь на свои ботинки, проговорил Хвостиков. — Спорят, конечна или бесконечна Вселенная. Стоило бы спросить, конечна или бесконечна фантазия… Ведь что, ведь что?! Я все это прочитал. — Подняв взгляд, он взмахом руки обвел книжные полки. — Знаете, фантазия иссякает. Был взлет, распахивались дали… Теперь не то, и у вас не то. Где новые горизонты фантастического? Где иные — по-настоящему иные — состояния пространства, времени, разума, жизни? Идет интенсивная, согласен, порой незаурядная, тоже согласен, пропись деталей уже найденного, фантазия еще что-то открывает, но, согласитесь, былого масштаба нет… О чем это свидетельствует?
   — А, черт! — Под тяжелыми шагами писателя затрещал паркет. Послушайте! С сыром ли бутерброд или с ангельским пением, перекроить ли время в пространство или пространство во время, загнать ли героев в тридесятую галактику, где на деревьях растут алмазы, или оставить на улице под дождиком дожидаться автобуса, — в этом ли дело? Киберы будут, подумаем лучше о человеке. И вообще!.. — Он рубанул воздух; — Не будем уподобляться тому поэту, который заявил однажды: "Все! Написал поэму о любви, закрыл тему!"
   — Понимаю, понимаю, и все же!.. — Сухонькие ладошки посетителя сложились в умоляющем жесте. — Сколько лет вас поучали, что вы, фантасты, пишете не так и не о том, что главное — эстетика, морально-нравственная проблематика, душа человека, а вовсе не какие-то там придумки, завиральные идеи и ситуации, превращения и миры, фантазии и порывы. Вы же упорно писали свое и по-своему, а теперь вдруг согласились: да, правильно, да, верно, главное — художественность, важнее всего — психология, а фантастика лишь прием, декорация, способ. Что же вас всех сдвинуло? Жажда похвал? Или вы почуяли, что фантазия дошла до предела и ходу ей дальше нет?
   Писатель перестал расхаживать и, вдвинув руки в карманы домашней куртки так, что ее полы размашисто оттопырились, с интересом уставился на своего гостя, такого маленького, чистенького, с виду обыкновенного, даже и не заметишь на улице. Александр Иванович Хвостиков, пенсионер, каких миллионы. Ай-ай-ай! Все-таки читатель фантастики — совершенно особый читатель, и это прекрасно.
   — Послушайте… — Слова едва выделились на фоне заоконного шума. — Ну, допустим, вы правы. Допустим, фантазия исчерпала себя, дошла до предела. Вам-то что до этого? Именно вам?
   — Так ведь скучно…
   — Читать?
   — Жить.
   — Жить? Это еще почему?!
   — Да как же! Если очертился последний круг, если ничего больше не будет… Это же загон, клетка, конец!
   — Господи, Александр Иванович! Нельзя же фантазии придавать такое значение. И вообще… Постойте, как там у Горького? "Нет фантазии, которую воля и разум людей не могли бы претворить в действительность". Да! Именно! Преобразование Вселенной, власть над пространством и временем, бессмертие, существование во множестве обликов, и еще, и еще! Мы же такое нафантазировали, миллиона лет не хватит, чтобы осуществить, даже если в наших видениях всего четвертушка возможного и реального!
   — Ограда всегда ограда, — напряженно глядя на писателя, повторил Хвостиков. — Миллионы лет? Все возможное, что нафантазировал Жюль Верн, давно сбылось. Уэллса — и того жизнь обогнала. Не в вечности предел, ближе! А дальше что? Что дальше, если фантазия все уже очертила и больше ничего не может? Выполним, значит, и точка. Замрем. Как с этим жить?
   — А! — воскликнул писатель так, что его очки подскочили, и в раздражении затянулся сигаретой, чего вне работы себе обычно не позволял. — Чепуху мы оба несем, чепуху! Вы не туда, и я за вами… Кто постановил, что фантазия должна мчаться, как спринтер? Был прилив, теперь отлив, так всегда, так в любом деле. Может быть, мы просто устали и постарели.
   — Все сразу? И молодые тоже?
   Писатель промолчал, досадуя, что влез в этот ненужный, бессмысленный спор. Но слово вырвалось. Кого и в чем он хотел убедить? Не Хвостикова же! Тот смотрел, не мигая, настойчиво, выжидающе, удрученно, единственный человек в мире, который задумался о пределе фантазии как о пределе всех устремлений, какие только возможны в веках, и ощутил острую тоску за далеких потомков, которые наконец исчерпают все, казалось бы, неисчислимые возможности мира и в унынии замрут у последнего края, за которым уже нет ничего, ничего — ни мечты, ни порыва, ни дерзости, — пелена бесконечных, на веки веков, будней!
   Рука яростно втоптала окурок в пепельницу. "К дьяволу, — подумал он. К дьяволу все барьеры и ограничения, мир безбрежен, неисчерпаем — вы слышите? — неисчерпаем!"
   Метнувшийся взгляд замер в радужной точке хрустального шара, задержался в его замкнутой и холодной прозрачности. Мир неисчерпаем, это верно. Только как, в каком смысле? Вот и физики настойчиво поговаривают о конечности законов природы и форм материи. А если так — почему бы и нет? все остальное будет доделкой, бесконечной частностью, а не прорывом в неведомое. Мальчик, собирающий красивые ракушки на берегу, тогда как за спиной катит свои волны безбрежный океан, — таким видел себя Ньютон, с таким настроением жил. Все неоглядно и все впервые! А если океан уже исчислен, протрален, нанесен на карту, если дух бесконечности отлетел, кем почувствуют себя все Ньютоны будущего, все мальчишки, играющие на его берегу? Не океан — озеро перед ними, большая, размером с Вселенную, лужа. И так до скончания дней, всех дней, какие отпущены людям. Да, физика и фантастика, воображение и познание. Что, если всюду дзинькнул один и тот же ехидный звоночек? Но нет же, нет, такое уже было однажды, физика конца прошлого века тоже мнилась исчерпанной, а затем… Так! Но фантазия, она-то в художественных произведениях кипела, теперь же этого нет, вот в чем разница…
   В старину, спускаясь в шахту, брали с собой канареек: те первыми чувствовали запах рудничного газа и задыхались, когда человек еще бодро помахивал кайлом. Фантастика, в сущности, та же канарейка.
   Ну и что, ну и что? Непостижим человек! Сколько насущных забот, тревог и проблем, а он, этот Хвостиков, которому бы греться на лавочке да почитывать газету, стоит с видом мальчишки, которого то ли поставят в угол, то ли выпустят погулять. И он, писатель, не лучше. Сочинитель воздушных замков!
   Но ведь и это надо. Надо, кто-то должен, какая бы злоба дня ни давила, иначе нельзя, невозможно, без дальней, предельной перспективы не обойтись, без нее все постепенно закиснет, замрет, как застоявшаяся вода: и человек, и общество, сам человеческий род — все! А потому…
   Мотнув головой, словно распахнутый ворот стал ему тесен, писатель оглядел комнату, в которой желтел плененный солнечный свет, оглядел книги, сколько их было вокруг, тесный строй переплетов, замкнувший все яркие и воздушные видения человеческой фантазии.
   — Вот что, Александр Иванович, — сказал он глухо и твердо. — Будет так. Вы придете сюда через год и получите ту рукопись, которую ждете. Так будет. Обещаю вам это. И спасибо, что вы пришли.
   Хвостиков открыл было рот, хотел что-то сказать — и не смог. Только глотнул воздух, и в глазах нерастраченной синевой просиял детский восторг благодарности. И даже не это… Просто оба, большой и маленький, молча взглянули друг на друга и оба на краткий миг ощутили себя мальчишками, какими были когда-то, давным-давно, в то счастливое мгновение детства, когда все несбыточное и желанное кажется возможным, посильным, обещанным, как радуга теплого грибного дождя над близкой околицей.
   Все кончилось так же быстро, как и возникло. Хвостиков молча поклонился и, тихо ступая, вышел.
   За ним приглушенно щелкнул замок, и этот звук для писателя прогремел обвалом. Что он наделал, что посулил!
   Сам не понимая зачем, он выскочил на балкон. Хилый городской ветерок ласково дохнул запахами перегретого асфальта и камня. Как он сможет выполнить свое обещание, если предел фантазии существует в действительности и уже достигнут?! Откуда возьмется та сила воображения, которая его, как и других, все явственней покидает?
   С улицы катился слитный машинный гул, вдали, много выше древней церквушки, опережая звук, к зениту полз самолет, а под самым балконом за оградой детского сада в песочке копались малыши, такие крохотные и такие одинаковые в своих белых панамках. Все, что было вокруг, все обыкновенное, что видел глаз, прошлый век счел бы фантастикой, и даже при взгляде на детсадовских малышей что бы сказали Сен-Симон, Фурье, Чернышевский?
   И все это сначала возникло в воображении. Что, если отныне…
   Внезапный вскрик вырвался сразу из сотен по-летнему распахнутых окон, выделился из прочих звуков, замирающим вздохом пронесся над городом. Писатель даже вздрогнул, прежде чем догадался, что это такое и почему. Просто-напросто мировой чемпионат по футболу, кто-то кому-то сейчас вкатил мяч, и миллионы людей в разных концах Земли дружно ахнули. Все, все свободные от работы люди смотрят сейчас телевизор, все, кроме таких носорогов, как он или Хвостиков… И кроме детей в панамках, для которых важнее всего на свете тот сказочный замок, который они лепят из рассыпчатого песка.
   Невольная полуулыбка тронула губы писателя и тут же стерлась. Стоп, стоп, стоп! Телевизор, обыкновеннейший телевизор… И в нем обыденное явление человека или событий сразу миллионам людей, в разных точках земного шара, точно такое же возникновение голоса умерших, их лиц, — в какой сказке было такое, чей взлет фантазии еще в дни Чернышевского мог представить вот эту явь?
   Писатель стиснул перила, точно балкон под ним готов был превратиться в волшебный ковер-самолет. Слепцы! Действительность была, есть и будет богаче любой фантазии, надо только ее понять, вглядеться в перспективу жизни, в сегодняшнем желуде увидеть тень завтрашней дубравы, в закатном луче — восход, в пылинке — Вселенную, в будничном — мощь грядущей фантастики вот и весь сказ. Как просто, как невыразимо сложно — и как он мог об этом забыть!
   Хвостиков вряд ли успел далеко уйти. Писатель перегнулся через перила, жадно вглядываясь в уличную толпу, но сверху люди выглядели такими маленькими что невозможно было определить, кто есть кто.
   Но среди них были мальчишки всех возрастов, и этого было достаточно.