В своей исповеди он дает такую картину нравов тогдашнего литературного общества, т. е. общества конца 50-х и начала 60-х годов. Вот его слова:
   "И не успел я оглянуться, как сословные писательские взгляды на жизнь тех людей, с которыми я сошелся, усвоились мною и уже совершенно изгладили во мне все мои прежние попытки сделаться лучше. Взгляды эти под распущенность моей жизни подставили теорию, которая ее оправдывала.
   Взгляды на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию, состояли в том, что жизнь вообще идет развиваясь, и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы художники, поэты. Наше призвание - учить людей. Для того же, чтобы не представился тот естественный вопрос самому себе: что я знаю и чему мне учить, - в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что художник и поэт бессознательно учат. Я считался чудесным художником и поэтом, и потому мне очень естественно было усвоить эту теорию. Я художник, поэт - писал и учил, сам не зная чему. Мне за это платили деньги, у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество; у меня была слава. Стало быть, то, чему я учил, было очень хорошо.
   Вера эта в значение поэзии и в развитие жизни была вера, и я был одним из жрецов ее. Быть жрецом ее было очень приятно и выгодно. И я довольно долго жил в этой вере, не сомневаясь в ее истинности. Но на второй и в особенности на третий год такой жизни я стал сомневаться в непогрешимости этой веры и стал ее исследовать. Первым поводом к сомнению было то, что я стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собой. Одни говорили: мы - самые хорошие и полезные учители; мы учим тому, что нужно, а другие учат неправильно. А другие говорили: нет - мы настоящие, а вот вы учите неправильно. И они спорили, ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга.
   Кроме того, было много между нами людей и не заботящихся о том, кто прав, кто не прав, а просто достигающих своих корыстных целей с помощью этой нашей деятельности. Все это заставило меня усомниться в истинности этой веры.
   Кроме того, усомнившись в истинности самой веры писательской, я стал внимательнее наблюдать жрецов ее и убедился, что почти все жрецы этой веры, писатели, были люди безнравственные и в большинстве люди плохие, ничтожные по характерам - много ниже тех людей, которых я встречал в моей прежней разгульной и военной жизни, но самоуверенные и довольные собой, как только могут быть довольны люди совсем святые или такие, которые и не знают, что такое святость. Люди эти мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что вера эта - обман.
   Но странно то, что, хотя всю ложь этой веры я понял скоро и отрекся от нее, но от чина, данного мне этими людьми, - от чина художника, поэта, учителя - я не отрекся. Я наивно воображал, что я поэт, художник и могу учить всех, сам не зная, чему я учу. Я так и делал.
   Из сближения с этими людьми я вынес новый порок - до болезненности развившуюся гордость и сумасшедшую уверенность в том, что я призван учить людей, сам не зная чему" (*).
   (* "Исповедь". Изд. Черткова. *)
   Тем не менее, живя в кругу этих людей, Толстой проникался их интересами и был одним из деятельных участников их товарищеских предприятий. Так, одно из важных литературных учреждений - "общество пособия литераторам и ученым", так называемый "литературный фонд", - во многом обязано ему своим возникновением. Обыкновенно считают Дружинина основателем этого фонда. В дневнике же Льва Николаевича мы находим такую записку:
   "2-го января 1857 года. Писал проект фонда у Дружинина".
   Таким образом, к числу основателей фонда можно с полным правом присоединить имя Толстого.
   К этому времени следует отнести более основательное знакомство Льва Николаевича с произведениями Пушкина и увлечение им.
   По рассказам Льва Николаевича, он серьезно оценил Пушкина, прочтя французский перевод, сделанный Мериме, "Цыган" Пушкина; чтение этого произведения, изложенного в прозаической форме, с особенной силой показало Льву Н-чу всю силу поэтического гения Пушкина.
   В дневнике Льва Николаевича от 4-го января 1857 года находим следующую запись:
   "Обедал у Боткина с одним Панаевым; он читал мне Пушкина; я пошел в комнату Боткина и там написал письмо Тургеневу, потом сел на диван и зарыдал беспричинными, но блаженными, поэтическими слезами. Я решительно счастлив все это время, упиваясь быстротой морального движения вперед".
   И эта "быстрота морального движения вперед" не позволила Льву Николаевичу удовлетвориться этим сообществом и этой деятельностью, и он стал жадно искать какого-либо выхода. И как всегда мятущийся дух проявляет беспокойство и во внешних действиях, так и Толстой проявлял беспокойную деятельность, и одним из актов этой деятельности была поездка его за границу, по-видимому, без определенной цели. Вот что он говорит об этом в "Исповеди", с присущей ему искренностью, судя себя и окружающую его среду:
   "Так я жил, предаваясь этому безумию, еще шесть лет, до моей женитьбы. В это время я поехал за границу. Жизнь в Европе и сближение мое с передовыми и учеными европейскими людьми утвердили меня еще больше в той вере совершенствования вообще, в которой я жил, потому что ту же веру я нашел и у них. Вера эта приняла во мне ту обычную форму, которую она имеет у большинства образованных людей нашего времени. Вера эта выражалось словом "прогресс". Тогда мне казалось, что этим словом выражается что-то. Я не понимал еще того, что, мучимый, как всякий живой человек, вопросами, как мне лучше жить, я, отвечая: жить сообразно с прогрессом, - отвечаю совершенно то же, что ответит человек, несомый в лодке по волнам и по ветру, на главный и единственный для него вопрос: "куда держаться", если он, не отвечая на вопрос, скажет: "нас несет куда-то".
   Но еще до этой поездки за границу Л. Н-чу пришлось отдать дань исканию личного, семейного счастья.
   Глава 10. Роман
   В этой главе мне придется передать читателям один из важнейших эпизодов из жизни Льва Николаевича, историю его сердечных отношений к одной девушке, отношений, хотя и не завершившихся браком, но имевших, по моему мнению, большое влияние на его личную жизнь. В этом эпизоде, как и во многих других, с поразительной ясностью выступают некоторые черты характера Льва Николаевича. Именно: его страстная, увлекающая натура, затем сила его высшего руководителя - разума, держащего эту страстную натуру в повиновении у себя и направляющего ее на благо, и, наконец, простую, в высшей степени правдивую и рыцарски благородную душу Льва Николаевича, проявляющуюся как в выработке высших идеалов, так и в самых ничтожных житейских мелочах.
   История эта поучительна и в самом прямом смысле как история отношений мужчины к женщине, как серьезный и мудрый опыт, могущий уберечь молодых людей от многих несчастий.
   Припомним, как в письме из Севастополя Лев Николаевич жаловался брату на недостаток женского общества, выражая боязнь отвыкнуть от него, боязнь лишиться навсегда семейной жизни, которую он страстно любил.
   В предыдущей жизни его уже были попытки любви, кончившиеся, впрочем, ничем. Самая сильная любовь была детская, к Сонечке Калошиной. Потом была любовь в студенческие годы к Зинаиде Молоствовой. Любовь эта была больше в воображении. Зин. Мол. едва ли знала что-нибудь про это. Потом казачка в станице, о чем мы упоминали в своем месте. Потом светское увлечение Щербатовой, которая тоже, вероятно, мало знала про это чувство, так как Лев Николаевич всегда был робок, застенчив в этих делах.
   Наконец, еще более сильная и серьезная - это была любовь к Валерии Арсеньевой.
   С возвращением домой из похода мысль о женщине, о семье неотступно преследовала Л. Н-ча, и вот он обращает внимание, проездом через Москву, на миловидную девушку из семьи соседних помещиков. И романическая история не замедлила разыграться между ними.
   Как всегда, я стараюсь везде, где возможно, давать Льву Николаевичу говорить о себе самому, и здесь я могу это сделать благодаря доброте Льва Николаевича, предоставившего в мое распоряжение пачку писем, писанных им к этой особе.
   Первое письмо Лев Николаевич пишет из Ясной Поляны в Москву, куда уехала барышня, предмет его любви. Семья, в которой она жила, состояла из тетки, светской барыни с придворными вкусами, трех сестер, ее племянниц, Валерии, Ольги и Женечки, и француженки - их компаньонки M-lle Vergani. Проведя лето в Судакове, недалеко от Ясной Поляны, они в августе переехали в Москву, чтобы присутствовать на торжестве коронации Александра II, бывшей 26 августа 1856 г.
   Барышня очень веселилась на коронационных торжествах и описала восторг свой в письме к тетке Льва Николаевича. Для него это письмо было первым разочарованием. Почувствовав сердечное влечение к этой барышне, он не мог уже смотреть на нее иначе, как на будущую подругу своей жизни, и, ощущая потребность передать ей все свои высшие идеалы общественной и семейной жизни, сразу натолкнулся на полное непонимание их, на самое легкомысленное отношение к важнейшим жизненным вопросам. Но его не оставляла надежда повлиять на нее, он надеялся на молодую восприимчивую натуру и, видя ее взаимное расположение к нему, всеми силами старался ей внушить серьезный взгляд на их отношения, настоящие и будущие. И потому все письма его дышат самой нежной заботливостью о ее душе, наполнены всяческими наставлениями, от самых мелочных до самых общих, философских вопросов. Временами, огорченный непониманием, он впадает в горький, саркастический тон, временами смягчается до самой нежной ласки отца к своему ребенку.
   В следующем письме он выражает весь свой ужас отчаяния от того, что он узнал, как низменны, по его понятиям, интересы предмета его любви:
   23 августа 1856.
   "Судаковские барышни! Сейчас получили милое письмо ваше, и я, в первом письме объяснив, почему я позволяю себе писать вам, - пишу, но теперь под совершенно противоположным впечатлением тому, с которым я писал первое. Тогда я всеми силами старался удерживаться от сладости, которая так и лезла из меня, а теперь от тихой ненависти, которую в весьма сильной степени пробудило во мне чтение письма вашего к тетеньке, и не тихой ненависти, а грусти и разочарования в том, что: chassez le naturel par la pone, il revient. par la fenetre. Неужели какая-то смородина de toute beaute, haute volee и флигель-адъютанты останутся для вас вечно верхом всякого благополучия? Ведь это жестоко! Для чего вы писали это? Меня, вы знали, как это подерет против шерсти. Для тетеньки? Поверьте, что самый дурной способ дать почувствовать другому: "вот я какова", это прийти и сказать ему: "вот я какова!" Во-первых, коли молчать о всех тех вещах, которые льстят нашему тщеславию, выгода одна та, что предполагают гораздо больше и выгоднее того, что вы расскажете; во-вторых, ежели это расскажет посторонний, то еще получаешь новую заслугу - скромность. Это не поэзия и не философия, а чистый расчет в делах, которые действительно лестны. Вы должны были быть ужасны, в смородине de toute beaute и, поверьте, в миллион раз лучше в дорожном платье.
   "Любить haute volee (*), а не человека нечестно, потом опасно, потому что из нее чаще встречаются дряни, чем из всякой другой volee, а вам даже и невыгодно, потому что вы сами не haute volee, а потому ваши отношения, основанные на хорошеньком личике и смородине, не совсем-то должны быть приятны и достойны - dignes. Насчет флигель-адъютантов - их человек 40, кажется, а я знаю положительно, что только два не негодяи и дураки, стало быть, радости тоже нет. - Как я рад, что измяли вашу смородину на параде, и как глуп этот незнакомый барон, спасший вас! Я бы на его месте с наслаждением превратился бы в толпу и размазал бы вашу смородину по белому платью. Это я говорю потому, что, верно, вы не были в серьезной опасности. Это только Пиквик, историю которого вы не читали, чуть было не погиб на параде; а чтоб барышня, приехавшая учиться музыке на коронации, погибла от столь невинной и приятной забавы, как парад, этого я никогда не слыхивал с тех пор, как живу, поэтому этого и быть не могло. У нас в деревне погода чудная, и я нынче шлялся на охоте с 6 часов утра и до 8 вечера и так наслаждался, как не удастся ни одному обер-камер-фурьеру и ни одной барыне в платье broche (**) чем-то. Поэтому, хотя мне и очень хотелось бы приехать в Москву, позлиться, глядя на вас, я не приеду, а, пожелав вам всевозможных тщеславных радостей, с обыкновенным их горьким окончанием, остаюсь ваш покорнейший, неприятнейший слуга
   Гр. Л. Толстой.
   (* Высокое положение. *)
   (** Застегнутой. **)
   Avec des sentiments distingues (*), виноват, забыл вписать эту милую фразу, в которой так много смысла.
   (* С отменными чувствами. *)
   Нет, без шуток, если вы мне простите это письмо, то вы добрый человек. M-lle Vergani, заступитесь за меня!"
   Ответ на это письмо долго не приходил, Лев Николаевич волновался, писал еще, просил извинения и, наконец, добился благоприятного ответа.
   По содержанию его писем видно, что семья после коронации вернулась в Судаково, что он там бывал, и их взаимное влечение определилось и окрепло.
   Но Лев Николаевич не хотел слепо, очертя голову отдаться этому влечению. Он решается подвергнуть чувство свое и ее испытанию временем и на расстоянии и решается уехать в Петербург на два месяца.
   С дороги, из Москвы, 2-го ноября он пишет письмо, которым он начинает воспитывать свою невесту и которое вместе с тем показывает, что того, что обыкновенно называют "страстной любовью", между ними не существовало.
   "Вчера приехал ночью, сегодня встал и с радостью почувствовал, что первая мысль моя была о вас, и что сажусь писать не для того, чтобы выполнить обещание, а потому что хочется, тянет. Ваш фаворит, глупый человек, во все время дороги совершенно вышел из повиновения, рассуждал такой вздор и делал такие нелепые, хотя и милые планы, что я начинал бояться его. Он дошел до того, что хотел ехать назад, с тем чтобы вернуться в Судаково, наговорить вам глупостей и никогда больше не расставаться с вами. К счастью, я давно привык презирать его рассуждения и не обращать на него никакого внимания. Но когда он пустился в рассуждения, его товарищ, хороший человек, которого вы не любите, тоже стал рассуждать и разбил глупого человека вдребезги. Глупый человек говорил, что глупо рисковать будущим, искушать себя и терять хоть минуту счастья. "Ведь ты счастлив, когда ты с ней, смотришь на нее, слушаешь, говоришь, - говорил глупый человек, - так зачем же ты лишаешь себя этого счастья, может быть, тебе только день, только час впереди, и, может быть, ты так устроен, что ты не можешь любить долго, а все-таки это самая сильная любовь, которую ты в состоянии испытывать, ежели бы ты только свободно предался ей. Потом, не гадко ли с твоей стороны отвечать таким холодным рассудительным чувством на ее чистую, преданную любовь?" Все это говорил глупый человек, но хороший человек, хотя и растерялся немного сначала, на все это отвечал вот как: "Во-первых, ты врешь, что я с ней счастлив; правда, я испытываю наслаждение слушать ее, смотреть ей в глаза, но это не счастье, это даже не хорошее наслажденье, простительное для Мортье, а не для тебя; потом, часто мне тяжело бывает даже с ней, а главное, что я нисколько не теряю счастья, как ты говоришь, я и теперь счастлив ею, хотя не вижу ее. Насчет того, что ты называешь моим холодным чувством, я скажу тебе, что оно в 1000 раз сильнее и лучше твоего, хотя я и удерживаю его. Ты любишь ее для своего счастья, а я люблю ее для ее счастья". Вот как они рассуждали, и хороший человек 1000 раз прав. Полюбите его немного. Ежели бы я отдался чувству глупого человека и вашему, я знаю, что все, что могло бы произойти из этого, - это месяц безалаберного счастья. Я отдавался ему теперь перед моим отъездом и чувствовал, что становлюсь дурен и недоволен собой; я ничего не мог говорить вам, кроме глупых нежностей, за которые мне совестно теперь. На это будет время, и счастливое время! Я благодарю Бога, что он внушил мне мысль и поддержал в намерении уехать, потому что я один не мог бы этого сделать. Я верю, что он руководил мной для нашего общего счастья. Вам простительно думать и чувствовать так, как глупый человек, но мне бы было постыдно и грешно. Я уже люблю в вас вашу красоту, но я только начинаю любить в вас то, что вечно и всегда драгоценно, - ваше сердце, вашу душу. Красоту можно узнать и полюбить в час и разлюбить так же скоро, но душу надо узнать. Поверьте, ничего в мире не дается без труда, даже любовь, самое прекрасное и естественное чувство. Простите за глупое сравнение: любить так, как любит глупый человек, это играть сонату без такту, без знаков, а постоянно педалью, но с чувством, не доставляя этим ни себе, ни другим истинного наслаждения. Но для того, чтобы позволить себе отдаться чувству музыки, нужно прежде удерживаться, трудиться, работать, и поверьте, что нет наслаждения в жизни, которое не давалось бы так. Все приобретается трудом и лишениями. Но зато, чем тяжелее труд и лишения, тем выше награда. А нам предстоит огромный труд - понять друг друга и удержать друг к другу любовь и уважение. Неужели вы думаете, что ежели бы мы отдались чувству глупого человека, мы теперь бы поняли друг друга? Нам бы показалось, но потом мы бы увидали огромный овраг, и истратив чувство на глупые нежности, уже ничем бы его не заровняли. Я берегу чувство, как сокровище, потому что оно одно в состоянии прочно соединить нас во всех взглядах на жизнь, а без этого нет любви. - Я в этом отношении много ожидаю от нашей переписки, мы будем рассуждать спокойно, я буду вникать в каждое ваше слово, и вы делайте то же, и я не сомневаюсь, что мы поймем друг друга. Для этого есть все условия и чувство и честность с обеих сторон. Спорьте, указывайте, учите меня, спрашивайте объяснений. Вы, пожалуй, скажете, что мы и теперь понимаем друг друга. Нет, мы только верим друг другу; я иногда, глядя на вас, готов согласиться, что il n'y a rien de plus beau au monde qu'une robe broche d'or (*), но не согласны еще во многом. Я дорогой перебирал 1000 предметов, писем или разговоров. В следующем письме напишу вам план образа жизни Храповицких (**), потом о ваших родных, о Киреевских, с которыми ваши отношения для меня неприятнее, чем бывшие с Мортье, о Vergani и миллион вопросов, которые не столько важны по тому, как мы их решим, как по тому, как мы будем соглашаться, толкуя о них.
   (* Нет в мире ничего более красивого, чем платье с золотой застежкой. *)
   (** Этим именем Лев Николаевич называл шутя свою будущую семью. **)
   Нынче видел вас во сне, что Сережа вас сконфузил чем-то, и вы от конфуза делаетесь рябая и курносая, и я так испугался этого, что проснулся. Теперь даю волю глупому человеку. Вспоминаю я несколько недоконченных наших разговоров. 1) Какая ваша особенная молитва? 2) Зачем вы у меня спрашивали, случается ли мне просыпаться ночью и вспоминать, что было? Вы что-то хотели сказать и не кончили. - Я вас вспоминаю особенно приятно в 3 видах: 1) когда вы на бале попрыгиваете, как-то наивно на одном месте, и держитесь ужасно прямо, 2) когда вы говорите слабым болезненным голосом немножко с кряхтеньем и 3) как вы на берегу Грумантского пруда в тетенькиных вязаных огромных башмаках злобно закидываете удочку. Глупый человек всегда с особенной любовью представляет вас в этих 3-х видах. Нет ли у m-lle Vergani вашего лишнего портрета или нельзя ли отобрать у тетеньки назад, я бы очень желал иметь его. - Про себя писать нечего, потому что никого не видал еще. Пожалуйста, ежели ваше здоровье нехорошо, то напишите мне о нем подробно; последние два дня вы были плохи. Ежели бы милейшая Женечка написала мне несколько строчек об этом предмете и о вашем расположении духа со своей всегдашней правдивостью, она бы меня очень порадовала. Пожалуйста, ходите гулять каждый день, какая бы ни была погода. Это отлично вам скажет каждый доктор, и корсет носите, и чулки одевайте сами и вообще в таком роде делайте над собой разные улучшения. Не отчаивайтесь сделаться совершенством. Но это все пустяки. Главное, живите так, чтобы, ложась спать, можно было бы сказать себе: нынче я сделала 1) доброе дело для кого-нибудь, 2) сама стала жить немножко лучше. Попробуйте, пожалуйста, пожалуйста, определять себе вперед занятия дня и вечером поверять себя. Вы увидите, какое спокойное и большое наслаждение каждый день сказать себе: нынче я стала лучше, чем вчера. Нынче я добилась делать ровно триоли на четверти, или поняла, прочувствовала хорошее произведение поэзии или искусства, или, лучше всего, сделала добро тому-то и заставила его любить и благодарить за себя Бога. Это наслаждение и для себя одной, а теперь вы знаете, что есть человек, который все больше и больше, до бесконечности, будет любить вас за все хорошее, что вам нетрудно приобретать, преодолев только лень и апатию. Прощайте, милая барышня, глупый человек любит вас, но глупо, хороший человек est tout dispose (*) и любит вас самой сильной и нежной и вечной любовью. Отвечайте мне подлиннее, пооткровеннее, посерьезнее, кланяйтесь вашим. Христос с вами, да поможет он нам понимать и любить друг друга хорошо. Но чем бы все это ни кончилось, я всегда буду благодарить Бога за то настоящее счастье, которое я испытываю благодаря вам, чувствовать себя лучше, и выше, и - честнее. Дай бог, чтобы вы так же думали".
   (* Вполне расположен. *)
   Вскоре Льву Николаевичу представилось новое испытание, уже не наложенное им самим на себя, но пришедшее извне. Он узнал из достоверных источников, уже живя в Петербурге, что его "милая барышня" допустила ухаживанье за собой учителя музыки Мортье и сама влюбилась в него. И все это произошло на несчастной коронации. Видимо, барышня сама боролась с этим чувством и даже прекратила всякие сношения с Мортье, но самый факт этого легкомысленного увлечения был страшным ударом для Льва Николаевича, и под влиянием горького чувства, вызванного этим открытием, он пишет ей письмо, полное упреков, которое даже не решился послать ей, но обещал показать при свидании. Затем он пишет другое письмо, которое уже отсылает. Намек на эти отношения есть уже в предыдущем письме, но, очевидно, Лев Николаевич узнал новые факты, которые и побудили его вновь поднять этот вопрос. Вот это замечательное письмо от 8 ноября из Петербурга:
   "Любезная Валерия Владимировна!
   "Что было, того уже не будет вновь", сказал Пушкин. Поверьте, ничто не сбывается, и не проходит, и не возвращается. Уже никогда мне не испытывать того спокойного чувства привязанности к вам, уважения и доверия, которые я испытывал до вашего отъезда на коронацию. Тогда я с радостью отдавался своему чувству, а теперь я его боюсь. Сейчас я написал, было, вам длинное письмо, которое не решился послать вам, а покажу когда-нибудь после. Оно было написано под влиянием ненависти к вам. В Москве один господин, который вас не знает, рассказывал мне, что вы влюблены в Мортье, что вы каждый день бываете у него, что вы в переписке с ним. - Мне очень приятно было это слышать, и многое, и многое я холодно передумал и написал по этому случаю в письме, которое не посылаю. То, Мортье, было увлечение натуры холодной, которая еще не способна любить, и это то же; одно уже прошло немного под влиянием времени и другого увлечения, другое еще нет; но любви вы еще не способны испытывать. Даже если подумать хорошенько, какое было истиннее и сильнее, то вы сами сознаетесь, если захотите быть искренни, что первое было сильнее и гораздо. В первом вы жертвовали многим и все-таки признавались себе и другим в своей любви; во втором, напротив, вы ничем не жертвуете. Одно спасенье есть время и время. Как бы хорошо было, ежели бы вы пожили в Москве...
   Жду ваших писем с жадностью.
   Мне грустно, скучно, тяжело; во всем неудача, все противно, но ни за что не увижусь с вами до тех пор, пока не почувствую, что совсем прошло чувство глупого человека, и что я совершенно верю вам, как прежде.
   Прощайте, так просто, и прощайте всю мою неровность, не я один виноват в ней. О двух вещах умоляю вас: трудитесь, работайте над собой, думайте пристальнее, отдавайте себе искренний отчет в своих чувствах и со мной будьте искренни самым невыгодным для себя образом. Рассказывайте все, что было и есть в вас дурного. Хорошего я невольно предполагаю в вас слишком много. Например, если бы вы мне рассказали всю историю вашей любви к Мортье с уверенностью, что это чувство было хорошо, с сожалением к этому чувству, и даже сказали бы, что у вас осталась еще к нему любовь, мне бы было приятнее, чем это равнодушие и будто бы презрение, с которым вы говорите о нем и которое доказывает, что вы смотрите на него не спокойно, но под влиянием нового увлечения. Вы говорите и думаете, что я холодно-прямодушен; да, не дай Бог вам столько и так тяжело перечувствовать, сколько я перечувствовал за эти пять месяцев. Ну-с, прощайте-с, Христос с вами; постарайтесь не сердиться на меня за это письмо. Я не боюсь высказываться таким, каким я есть, хотя и очень плохим с этой нерешительностью, сомнением и всякой гадостью; делайте и вы так же. Ведь главный вопрос в том, можем ли мы сойтись и любить друг друга. Для этого-то и надо высказать все дурное, чтобы знать, в состоянии ли мы помириться с ним, а не скрывать его, чтобы потом неожиданно не разочароваться. Мне бы больно, страшно больно было потерять теперь то чувство увлечения, которое в вас есть ко мне, но уж лучше потерять его теперь, чем вечно упрекать себя в обмане, который бы произвел ваше несчастье. - Ежели вас интересуют дамы и барышни петербургские и московские, то могу вам сказать, что их до сих пор решительно для меня нет.