– Что ты делаешь!? – воскликнул я. – Где ты его взял?
   Но я и так знал: Генри держала «Последнюю волю» в бюстгальтере.
   – Я знал парня, – пояснил Панама. – Мы были партнерами, друзьями до раскола. Помоги мне.
   Только этого мне не хватало, но я повиновался. Открыл рот Данте и держал его, пока Панама брызгал. Ленни наблюдал, сидя на теплом «карильоне», из которого только что стрелял.
   – О нет! – Единственный оставшийся глаз Данте распахнулся. Руки сцепились вместе, и он сел. – Я умер, я знаю. Можете не говорить. Я не вынесу.
   – Ты умер, – сообщил я.
   – Мне казалось, именно смерти, вы, парни, и добивались, – заметил Панама.
   – Проблема не в том, что я умер, – возразил Данте, – а в том, что осознаю свою смерть.
   – Ты сгоришь в аду, – заявил я. Кажется, он обрадовался.
   – Черт возьми… Панама, ты? Ты готов сгореть, мальчик?
   – Ты же знаешь, что это я, Данте, – покачал головой Панама. – Как ты нас нашел?
   – Спроси у старьевщика, – предложил Данте. – Посмотри у него в кармане. Рядом с членом.
   Ленни и Панама уставились на меня. Я полез в карман и достал жучка. Пальцы ощутили теплую пульсацию.
   – За вами следили? – воскликнул Панама. Он выбил жучка из моих рук и наступил на него. Хруст эхом разнесся по вестибюлю. – Вы привели их сюда за собой?
 
   – Жучок сидел на грузовике! – сказал я.
   Встал на колени и попытался собрать кусочки, но Панама отбросил их.
   Я зло глянул на него. Убил бы, если б смог.
   – Жучок влюбился в него, – пояснил Данте. – Моя идея – вставить эростат. Его самообучающийся алгоритм отключил геопараметры много месяцев назад, и наш незаконный жучок с тех пор пересекал границы, пока не добрался сюда.
   – Месяцев? – глупо переспросил я. – Я уехал из Нью-Йорка только неделю назад.
   – Ты так думаешь? – усмехнулся Данте. – Скажи ему, Панама.
   – Уже сказал, – отозвался Панама. – В казино не существует ни ночи, ни дня. В Вегасе время течет по-иному.
   Я посмотрел вверх, в темное, пустое пространство. Я понимал, что они говорят правду, хоть и не хотел верить им. Неужели я действительно пропустил октябрьский учет? Неужели все напрасно?
   – Сколько я уже здесь?
   – Восемь недель, – ответил Данте, – и четыре дня. Именно тогда мы заметили, что жучок остановился, и поняли, что поймали на крючок большую рыбу. Теперь игра закончена. Ваша очередь гореть!
   – Уверен? – спросил Панама. – А где остальные?
   – Идут за мной, Панама. Нет огня без библиотеки, понимаешь? Они маршируют с факелами. Они поют «Песню огненных александрийцев». Теперь вы в любую минуту можете услышать музыку.
   – Ты не услышишь, потому что ты мертв, – прошипел я со всей возможной жестокостью.
   – Черт возьми, – простонал он снова, его голос превратился в тонкий шепот: – Сделай мне одолжение, Панама, ради старых времен. Я всегда восхищался крематориями Вегаса…
   – Никаких одолжений! – возмутился я.
   – Это несложно, – не согласился Панама, – Если мы оставим его снаружи на стоянке, санитары подберут и кремируют его. Заплатит город.
   – Зачем нам делать ему одолжение? – удивился я. – Он хочет разрушить все, что ты построил. Он собирается сжечь «Миллениум»!
   – Он просто делает свое дело, – возразил Панама. – Он александриец, такой же, как и я. Мы когда-то работали вместе.
   – Как ты! – прохрипел Данте. – Нет огня без…
   Оставшийся глаз остался открытым, челюсть отвалилась. Он повалился на бок, все еще согнутый, как кешью.
   Панама потянулся за спреем.
   – Нет-нет, – покачал я головой. Схватил баллончик и кинул в глубину вестибюля. – Он вызывает привыкание, поверь мне.
   Панама закрыл один оставшийся глаз мертвеца, почти нежно. Выпрямил тело, оно уже застывало. Тихо заскрипели кости и сухожилия.
   – Данте всегда бредил пламенем. Как и все огненные александрийцы. Огонь и смерть.
   Я помог Ленни вытащить тело обратно на стоянку, для санитаров. Как только мы вышли за дверь, я понял,
   что они имели в виду под особым временем в казино. Мне казалось, что прошло несколько минут, однако уже стемнело и останки грузовика охладились. Я разгреб их и нашел урну. Она не пострадала, даже штрих-код остался. Я заполнил урну пеплом, который мог принадлежать и Бобу, закрыл маленькую крышку.
   – «Миллениум» ящик иди, – подсказал Ленни. Он показывал на почтовый ящик на окраине стоянки. Я опустил урну в отверстие.
   Пока, Боб.
   Ленни хотел, чтобы я взял его на руки, что я и сделал. Он стал сильнее и явно выучил пару новых слов, но не вырос ни на миллиметр со своего рождения. Вблизи я заметил, что Ленни больше похож на отца, чем на мать. Лысый и с маленьким хвостом, как у пони. И смокинг в придачу.
   – Ленни готов, – заявил он.
   Я тоже так думал. Но едва мы пошли к двери через стоянку, как позади раздался телефонный звонок.
   Я поставил Ленни на землю, он побежал (почти) назад и принес телефон из кармана Данте. Попытался вручить его мне, но я покачал головой: мне он не нужен.
   Когда мы подошли к двери, Ленни вручил телефон, все еще трезвонивший, Панаме.
   Панама раскрыл его и приложил к уху.
   – Это старик, – пояснил он, передавая мне трубку. На сей раз я не сопротивлялся. Только спросил:
   – Какой старик?
   Прежде чем Панама успел ответить, из телефона послышался странный низкий, хриплый голос:
   – Шапиро? Старьевщик?
   – Да…
   – Не могли бы вы подняться наверх? Гудок.
   Я сложил телефон и отдал его Панаме.
   – Какой старик? Что значит «наверх»?
   – Думаю, вы сейчас поймете.
   – О Боже! – воскликнул Ленни.
   Он показывал вверх дальше по вестибюлю, на лифт, который уже ехал вниз, чтобы доставить меня наверх. Пустой, если не считать Гомер в тележке.

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

   Первые тысяча двести произведений искусства, подлежащие уничтожению, или удалению, включали только четырнадцать авторов, все еще читаемых, одиннадцать художников, чьи работы выставлялись в различных галереях и музеях, и двадцать одного музыканта, о которых хоть кто-нибудь да слышал (хотя сейчас, конечно, никого из них не помнят). Страхи общественности рассеялись. Все (или почти все) вздохнули с облегчением: удаление начиналось с сорняков на окраине сада искусств, не с плодов и деревьев. Что, естественно, не соответствовало истине; предполагалось обрезать сами ветви, но подрезание надлежало производить в течение очень длинного промежутка времени, чтобы оно прошло незаметно (по крайней мере вначале). Никто никогда не предполагал, что настоящее количество удаленных произведений станет критическим, гораздо более важным казалось понимание, что власти обращались к грандиозным резервам искусства как на глобальном, так и на локальном уровнях. Опцию Удаления разработали для того, чтобы открыть отдушину, освободить таланты и энергию сотен тысяч художников? музыкантов, поэтов и писателей. Правительство США интересовалось как качеством, так и количеством творений, которые затем стали главной частью валового национального продукта, или ВНП.
   Систему налаживали в течение следующих двух лет, увеличивали количество удалений на сотню в месяц, составляли список, который удаляли через год. Существовало противоречие в сохранении имен удаленных деятелей искусства в базах данных, доступных обществу, но данное положение изменять не позволялось, так как частные копии книг, видео, компакт-дисков и так далее находились на чердаках и в чуланах, тогда как сами оригиналы стали цифровыми. Служащие Отдела удаления (называемые в народе старьевщиками) понадобились для сбора удаленных копий, дабы те не закончили свой век в частных коллекциях и на блошиных рынках, которые росли на междуштатных границах, чтобы избежать налогов на продажу, появившихся в ответ на отмену налогов на собственность и доход. Появление большого числа старьевщиков означало необходимость открытия Академии для их обучения. А Принуждение означало необходимость новых денежных вливаний в систему законодательства и коррекции.
   Искусство стало главной индустрией в смысле не только производства, но и разрушения. К каталогизации, продажам, архивации, сохранению теперь присоединились (или, по словам некоторых, появились как отражение) параллельные мероприятия по раскаталогизации, разархивации и удалению, только последнее из которых требовало целой армии персонала для сбора, принуждения, подсчета, оплаты, приема жалоб и предложений. Также появились некоторые неожиданные приятные последствия. Обращений в «Банк искусств», который платил стипендию художникам за прекращение творчества, оказалось множество, похожие программы тут же запустили в сфере музыки и литературы. Популярность «Пустого музея» в Лос-Анджелесе росла не по дням, а по часам. Основанный с ироничным подтекстом, он вскоре превратился в главный магнит для туристов, посетители со всего мира платили за возможность пройти по пустым залам, рассматривая голые стены. Летом 20… года он обошел по числу посетителей музей Гетти. В следующем году подобные музеи появились в Филадельфии и Сент-Луисе, Мехико, Дар-эс-Саламе и Варшаве. Не последней деталью для привлечения туристов служило отсутствие металлодетекторов и проверок.
   Удаления породили и теневую экономику. Так как Генератор Удаления являлся генератором случайных имен, вроде устройств, использующихся в лотерее, он развил процветающую игорную индустрию не только на рынках, где люди покупали запрещенные (фактически) вещи, но и там, где ставки делали на сами удаления. Каждый представитель искусства, даже те, кого вычеркивали, обнаружил, что становится, пусть ненадолго, источником непрекращающегося потока доходов. И самое приятное, административные затраты новых программ оплачивало не правительство, а промышленность, которая сразу распознала чудовищные размеры материальной выгоды, вытекающей из периодического очищения каталога.
   Первая цель удаления – стимулирование экономики и обеспечение рабочих мест (и во вторую очередь, конечно, укрепление искусства). Затем уменьшение насилия, а значит, и уничтожение александрийского движения через придание ему исторической неуместности. Последнее не требовало особых усилий, так как правительство начало выполнять за александрийцев их же работу, да еще и платить им за их усилия. Лже-александрийцы, или подражатели, использовавшие движение в качестве прикрытия собственной этнической гордости или ненависти, переключились на другие проекты. Подлинные александрийцы всегда представляли собой разнородную массу, сплоченную только единой тактикой. Большинство так и осталось неизвестными, незнакомыми даже друг другу, организованными в маленькие группки или работающими в одиночку. Они наблюдали и выжидали. Другие, известные, – сидели в тюрьме, ждали приговора или его исполнения. Еще нескольких, конечно, уже предали смертной казни. Заключенных отпустили по специальной амнистии (программа Феникса) и предложили им работу в Бюро, хотя и с оговоркой – не предавать свое назначение огласке. Неизвестные присоединялись к сотоварищам медленно, однако, к 20… году почти четверть всех операций и половину административных дел Бюро проводили бывшие «Огненные александрийцы», названные в честь пожара, а не библиотеки. Гениальное ли, непродуманное ли решение принял секретарь Феникс – споры все еще идут. Но главное, что все остались довольны или согласны, по крайней мере на некоторое время. Раскол и новые, или «библиотечные», александрийцы принесли новые споры о Бессмертных.

ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ

   Динь!
   Двадцать пять.
   Дверь лифта-раковины открылась.
   Запах ударил мне в нос. Сухой и немного сладкий, похожий на ковер Боба. Запах смерти. Я слышал слабое, далекое завывание трубы муниципального кондиционера, который работал на всю мощность на последнем этаже, атакуемом беспощадным солнцем Вегаса.
   – Пахнет неправильно, – сказала Гомер.
   Двигая за собой тележку, я вышел из лифта в темную комнату, судя по размерам – люкс, с окнами в трех стенах (все шторы опущены) и лифтом в четвертой.
   В центре стояла двуспальная кровать.
   Посреди кровати лежал мужчина, на спине, глядя в потолок.
   Я подошел ближе к кровати.
   Динь!
   Дверь лифта закрылась за мной. Мы с Гомер остались наедине с мертвецом. Потому что именно им мужчина и являлся, как я понял, подойдя к кровати. Мертвее Боба и Данте. Мертвее мертвого.
   Я обошел его вокруг и увидел сухую сморщенную кожу, туго натянутую на кости. Он носил очки, но уже лишился носа, чтобы удерживать их на месте. И глаз тоже не было. И губ, и ушей, а волосы лежали серой лужицей, как холодная подливка, вокруг головы на грязной подушке. Запах практически не ощущался. Я уже почти привык к нему. Мне даже не приходилось дышать ртом.
   Неужели этот старик вызывал меня? Выглядело невероятно, но…
   – Сюда, наверх.
   Его голос, только доносящийся сверху.
   Я поднял голову. И только тогда заметил дыру в потолке. Квадратная, три фута шириной, закрытая решеткой. А лестницы вначале не обнаружил. Она стояла в чуланчике рядом с лифтом.
   – Там есть ключ, – проговорил старик низким голосом. – В шкафу. Верхний ящик слева.
   Именно там он и оказался – большой, старинный металлический ключ. Я слышал о подобных ключах и даже держал как-то в руках, в Академии.
   – И принесите обложку.
   – Обложку?
   – Обложку от пластинки. Вильямса. Чтобы мы знали, что вы тот, за кого себя выдаете.
   Я не выдавал себя ни за кого, но не собирался на середине пути поворачивать обратно. К тому же с обложкой все было просто. Она приехала со мной, в тележке под Гомер. Я поднял свою собаку как раз настолько, чтобы вытащить обложку, удивленный и немного встревоженный при виде того, какими маленькими и худенькими стали лапы собаки и туловище в целом. Обложка оказалась теплой, как живая.
   Чего я пока не мог сказать о старике. Что ожидает меня наверху?
   – Жди здесь, – прошептал я Гомер. Мне показалось или она кивнула? С обложкой под мышкой я полез по лестнице. Вставил ключ в замочную скважину с одной стороны решетки, закрывающей отверстие.
   Ничего не произошло.
   – Придется повернуть, – раздался другой голос, женский.
   Я повернул ключ. Ничего не произошло.
   – Теперь надо толкнуть, – подсказал голос.
   Я толкнул вверх, и решетка отлетела в сторону. Я просунул голову в комнату. Скорее не в комнату, а на чердак или, как я потом узнал, в камеру. Четырехсторонняя пластиковая пирамида со стороной около восьми футов. Стены сходятся внутрь, превращаясь в низкую острую крышу. Женщина в выцветшем оранжевом комбинезоне лежала на спине на коврике на полу.
   – Закройте за собой дверь, – приказала она.
   Я положил стальную решетку обратно на пол. Тяжелая. Потом разогнулся, как только смог, и огляделся. В самом центре я почти стоял. Пластиковые стены сделаны под камень. Узкая кушетка, унитаз без крышки, крошечная раковина – все из пластика. Свет попадал внутрь только сквозь четыре длинных узких горизонтальных отверстия, каждое по метру в длину, в каждой стене.
   Наконец я заставил себя посмотреть на нее (теперь уже, вне всяких сомнений, нее). Короткие серые волосы и бледная серая кожа. Даже глаза серые. Женщина казалась старой, но насколько, так сразу не определишь.
   Я, естественно, узнал ее.
   – Вы Дамарис, – заявил я. Видел ее фотографии в Академии. – Мне казалось, вы в тюрьме.
   – Я и есть в тюрьме.
   – А мужчина… там, внизу?
   – Мистер Билл, – ответила она низким, грубым голосом. Потом улыбнулась (холодно и тонко) и переключилась на свой собственный: – Уверена, до вас доходили слухи. Я бы предложила вам сесть, но, как видите, здесь нет стульев. Даже крышки на унитазе.
   Действительно, слухи до меня доходили.
   – Ничего страшного, – успокоил я ее и уселся на корточки.
   Сквозь одно из отверстий виднелась крошечная полоска голубого неба в дюйм шириной и сто миллионов световых лет глубиной.
   – Вы, конечно же, знаете мою историю, – уверенна начала Дамарис. – Или большую часть по крайней мере.: Вы ее изучаете в Академии, если не ошибаюсь.
   – Нам не разрешено разговаривать о программе Академии, – предупредил я.
   – Не смешите меня, Шапиро. Вы потеряли работу несколько месяцев назад, когда пропустили учет. Вы нарушили все возможные правила Бюро с того момента, как вытащили пластинку Вильямса. В сумку встроена плазменная мембрана с односторонней связью в реальном времени с Отделом принуждения, вы разве не знали?
   – Это всего лишь слухи.
   – В каждом слухе есть частичка правды, – сказала она. – Слухи об александрийцах правдивы от начала до конца. Слухи о мистере Билле и Дамарис – тоже.
   Она забавно говорила о себе: временами в третьем лице, временами во множественном числе. Иногда скажет: «мы», иногда «она». Я вначале подумал на побочный эффект «Полужизни» и результат долгого одиночного заключения. А потом решил, что такова особенность всех знаменитостей. На самом деле нечто вроде скромности: знание, что ты более важен другим, чем даже себе, а твоя внутренняя личность отбрасывает тень на созданный публикой образ. Я сидел на корточках в углу камеры Дамарис, пока она рассказывала мне свою историю, историю александрийцев, историю мужчины внизу.
   Постепенно я привык к ее голосу. Он походил на замедленное воспроизведение записи. Ее замедляла «Полужизнь», как, я начал осознавать (медленно!), казино замедляло нас всех. Мы почти соответствовали друг другу, она казалась почти нормальной. Дамарис рассказала, что мистер Билл нанял ее…
   – Нанял вас?
   – Не перебивай.
   …прежде чем они на самом деле встретились. Он знал ее, конечно, по фильмам, но не был поклонником, тем более влюбленным. Любовь пришла позже. Сначала их отношения оформились как сугубо деловые. Он нуждался в звезде, любой звезде, и когда узнал о ее попытке самоубийства…
   – Самоубийства?
   – «Терминекс» и водка «Абсолют». Мне исполнилось шестьдесят, и уже двенадцать лет никто не предлагал мне роли и не брал интервью для газеты. Больше не перебивай меня, пожалуйста.
   …он правильно угадал причину ее отчаяния, отправил своих адвокатов в веренице черных авто и предложил ей звездную роль, последнюю роль, что обеспечит ей место в истории. Предложение, от которого она могла бы, но не стала отказываться.
   Роль Дамарис-александрийки помог написать сам мистер Билл. Потому что, как он открыл ей позже, финансировал первые начинания александрийцев в США. Мистер Билл разбогател, переводя в цифровой вид книги и фильмы, потом ударился в музыку и искусство. Он первый увидел, что постоянно растущее прошлое может обесценить будущее. И решил повернуть время вспять. Его только удивляло, что больше никто не замечал перегрузки мира искусством. Первые атаки «устранителей» во Франции вызвали у него возбужденный трепет, хотя те явно придерживались собственного плана. Ему понравилось, что их мишенью стало именно искусство, потому что только в искусстве оригиналы обладают высочайшей ценностью. Разрушение не подлежащего воспроизведению волновало мистера Билла, даже несмотря на то, что его конечной мишенью являлись фильмы, музыка и книги. Его хлеб.
   И ему понравилась их секретность. Не только из-за естественной привлекательности для человека, чья замкнутость стала легендой: анархическое и теневое александрийское подполье стало ареной, на которой он, да и любой обладатель богатого воображения и состояния, мог развернуться полностью. Мистер Билл финансировал несколько маленьких групп в США, но никогда, естественно, не принимал участия в их деятельности.
   – Никто не мог связать мистера Билла со взрывом в музее Гетти, – продолжала Дамарис. – Но с первых же арестов он разглядел возможность начать процесс и превратить частный протест в общественную политику. Ее с легкостью добавили в список преступников. Полиция нуждалась в арестах, а не в доказательствах.
   – Я хотела двух вещей, – признавалась Дамарис, – смерти и бессмертия. Мне предложили и то, и другое. Разве удивительно, что я всеми силами пыталась сделать свою последнюю роль величайшей?
   – А вы на самом деле верили в то, что защищали?
   – Конечно. Хоть я и из Калифорнии, училась я в «Адской кухне». Актер, знающий метод, полностью вживается в роль. Я научилась верить. Научилась любить своих подзащитных. Я искренне пыталась спасти их жизни и закончила тем, что спасла только свою. Я убедила мистера Билла финансировать мои апелляции не только потому, что пришла в ужас от своего приговора – я искала смерти, а не «Полужизни»! – но потому, что хотела сделать все возможное, чтобы образ александрийцев остался даже после моего ухода.
   Ее голос стал задумчивым.
   – Или, может, это одно и то же. Я играла свою лучшую роль и не собиралась бросать дело на полпути.
   Тюрьма, в которой содержали Дамарис во время подачи апелляций, была частным заведением, без труда приобретенным одной из компаний мистера Билла (первой из многих подобных предприятий), таким образом он получил возможность подключать Дамарис к Круглому Столу, не нарушая никаких правил. Для нее участие в совещаниях представляло огромное значение. Как и большинство голливудских звезд, веривших в заслуженность своей знаменитости, она совершенно не одобряла жульничество.
   – Круглый Стол, – рассказывала Дамарис, – стал моим выходом на бис. Последнее появление богини удаления, злого ангела, демонической королевы. Проблема в том, что, как только мы начали разрабатывать протоколы удаления, позже возведенные в правило в вашем Бюро, я, все еще желавшая смерти, начала понимать весь ее ужас.
   – Ужас?
   – Ужас. Я могла принять смерть человека, но не произведения искусства.
   Пока она говорила, все время своим тихим голосом, я разглядывал крошечную камеру. Одно из отверстий становилось красным. Она, казалось, не обращала на него никакого внимания, даже не замечала, что я встал. Через отверстие я в первый раз увидел весь (или четверть, или даже треть) Вегас, башни только что зажглись, как свечи. Бесконечный поток кружащих лектро. Людей нет, по крайней мере как части видимого мира. Они в казино, на аттракционах или в машинах и лектро, летящих в казино или из них и на аттракционы. Уже почти стемнело. Вселенная, как я всегда ее себе и представлял, слишком огромная, чтобы человеческое существо могло объять ее, кроме как ночью. Я гадал, смотрела ли Дамарис когда-нибудь в одно из отверстий. Единственные окна в казино. К западу виднелись горы, снег двигался по ним вверх и вниз, стремительно (казалось), как тени облаков. На востоке, севере и юге я увидел только пустыню, с сухими горами, разбросанными тут и там, как старый помет.
   – Он предал меня. Он подделал мое последнее выступление. Я перестала быть его союзником, но осталась его пленницей. В прямом смысле слова. Мистер Билл владел всей тюремной системой, которую приватизировал часть за частью, к тому времени как апелляции Дамарис истощились и ее заключила в камеру «Корпорация любимых». Приговор пересмотрели: девятнадцать пожизненных сроков плюс пятьдесят лет штрафа, без, по специальному закону, возможности смягчения наказания. Самый суровый приговор, когда-либо вынесенный знаменитости в США.
   – И что самое смешное, к тому времени, как все случилось, я уже не боялась. «Полужизнь» – не смерть, но приближается к ней, она удаляет вас от мира. Хотя, как оказалось, не от мистера Билла.

ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ

   Примечательно и на самом деле удивительно, как много художников, писателей, поэтов, музыкантов и так далее можно удалить, прежде чем всплывет имя, известное всем без исключения. Одиннадцатого августа 20… года удалили Стейнбека как одного из недельной сотни. Первый раз в списке появился лауреат Нобелевской премии. Пересуды в Бюро и выше, в залах из орехового дерева ДИР вскоре подхватила пресса, а чуть позже колонки с письмами читателей и ток-шоу. Дело не в Стейнбеке, которого не так уж часто читали в 20… как после его смерти. Но общеизвестное имя напомнило всем, что существуют имена, которые дороги всем. А что, если на его месте оказался бы Фрэнк Синатра? Или Джим Моррисон? Или сам Поуп, чьи объемистые романы стали популярны как никогда, несмотря на (или благодаря) его долгую и отвратительную кончину? Нельзя ли некоторых Бессмертных оставить в каноне, не подлежащем удалению?
   Таким образом вопрос, расколовший Круглый Стол, неумолимо ворвался к государственным чиновникам и прочно завладел умами общественности. Говорили, что случайное удаление – очень уж крайняя мера, слишком строгая. Необходимо некоторое количество Бессмертных для сглаживания эффекта и продолжения человечества или по крайней мере человеческого воображения. Ответ пришел следующий: Бессмертные уже есть – Моцарт, Шекспир, даже Хемингуэй (родившийся в 1899 году). Каждое поколение нуждается в своих Бессмертных, отметил кто-то. Каждое поколение нуждается в своем пространстве, ответил другой. Кроме того, кто будет выбирать Бессмертных? И кто будет выбирать избирателей? Обхождение или отмена случайного выбора откроет ящик Пандоры, полный политических маневров, как открытых, так и теневых, продиктованных принадлежностью красе, классу, полу. Дебаты накалялись – слегка в среде общественности, играющей второстепенную роль, больше среди академиков и прессы, постоянно ищущей материал, и в наибольшей степени среди скрытых александрийцев (в принципе) в Бюро и Департаменте.