ГЛАВА ПЕРВАЯ
У каждого есть нечто дорогое сердцу, что-то самое важное на свете. Жизнь – только бесконечные поиски, определение этого нечто. Вы можете обнаружить, в чем его смысл, как раз перед концом, в тот момент, когда потеряете все. Если повезет.
Так случилось, что тот день, когда, как мне сейчас кажется, я начал понимать смысл жизни, оказался понедельником, и начался он как любой другой, только наоборот. Как правило, Гомер меня будит, а не я ее. Я расслышал бибиканье компа и обнаружил, что верещит он уже довольно давно. Может, мне только снилось, что я до сих пор сплю?
Хотелось писать, а во сне этого делать не стоит. Потом я подумал: «Куда же запропастилась собака?».
– Гомер?
Обычно комп поднимает ее как по тревоге. Я каждый день получаю что-нибудь от Бюро, пусть даже просто отбой. Я уже собирался снова позвать ее, когда услышал цоканье огромных когтистых лап по голому деревянному полу, и вот она, лижет мое лицо. Изо рта у нее пахнет немного хуже, чем обычно, но черный глаз-бусинка блестит. Я поднялся приготовить Гомер завтрак, (мой кофе готовится сам собой), а заодно и в туалет, и увидел, что уже семь часов.
Впрочем, какая разница? По понедельникам у меня разгрузочный день.
Я выгулял Гомер, потом кинул сумку и комп в лектро и пустился в путь. Первое на сегодня изъятие требовало моего присутствия в милой местности на задворках Тодд-Хилл. С верхушки холма открывается вид на Манхэттен и Бруклин: один высокий, второй низкий, один далекий, второй близкий, оба – чистые и ухоженные. А к востоку – Атлантический океан, ровный и бесформенный, как воображаемая прерия. В те дни я часто мечтал о Западе. Я еще не знал, что мои мечты осуществятся.
Дом стоял на полпути к подножию холма, на извивающейся заросшей улочке; нам, конечно, запрещено разглашать имена и адреса. Я припарковался у ограды. На крыльце лежал пес на вид опасный, но сонный. Дверь открыл толстый белый парень в футболке и джинсах, не такой приятный, как дом. Его футболка вопрошала: «Ну, и?».
– Ну, и?
– Наверное, вы знаете, зачем я здесь.
– Ну-ка, ну-ка, постойте, – сказал он. – БИН? Бюро индейских национальностей?
– БИИ, – уточнил я. – Искусство и информация.
– Ах, да. Вы, парни, собираете старье.
– Верно, – согласился я, хотя Бюро занимается отнюдь не только собиранием старья. – Не могли бы вы пригласить меня внутрь? Тут немного холодновато.
Немного: сейчас середина октября. Первое правило, которому нас учат в Академии, гласит: дело пойдет легче, если вам удастся ступить на порог. Мистер Ну-и немного поворчал и дал мне пройти. Мы сели на единственный жесткий диван рядом с единственным загроможденным столиком. Нелепо, но я привык. Мы ведь работаем не просто со старьем, а с памятью, мечтами и, естественно, деньгами.
– Имя Миллер, Уолтер М. Миллер-младший о чем-нибудь вам говорит? – спросил я.
Дело в том, что нужно дать клиенту возможность оказать содействие.
– Миллер? Младший? Конечно. Научная фантастика, писатель, «Страсти по Лейбовицу», не так ли? Середина века, когда книги еще… минуточку! Вы хотите сказать, что Миллера вычеркнули?
– Шесть недель назад, – подтвердил я.
– Я и не знал, что его отправили на свалку. Я больше не слежу за научной фантастикой. Да и за наукой вообще.
– Понимаю вас, – сказал я.
Если он такой покладистый, то и мне спорить ни к чему.
– Ну, и? А-а, понятно. У меня, наверное, завалялась одна из его книжек. Думал, они все еще законны. По правде говоря, я не заглядывал в них уже более года. Вроде и не коллекция. Так, всякий хлам. Наверное, сегодня мой счастливый день.
– Точно, – согласился я.
Мы платим за каждую сдачу по 125. Даже не подозревающие о нашем существовании люди знают о награде.
– И неудачный день для Артура.
– Уолтера, – поправил я. Потом выдал свой фирменный академический ответ: – Он свое отжил. Теперь очередь других.
– Конечно, – кисло кивнул мистер Ну-и.
Толстяк исчез в соседней комнате, и я слышал, как он выдвигает и задвигает ящики. Просто на всякий случай я приглядывал за дверью. Парень вернулся с ящиком, наполовину заполненным бумажными книгами.
Ему пришлось перерыть всю коробку, книги валялись без всякого порядка.
– Может, здесь еще что-то есть? – предположил он.
– Не знаю, – покачал я головой. – Проверьте по сайту Бюро. За то, что вы принесете сами, вам набавят пятьдесят.
– Или пятьсот у бутлегера. Или пять тысяч. Я слышал ту историю о… как там его, Сэлинджере.
– Я не в курсе, – ответил я. – И именем закона должен вам напомнить, что даже в шутку упоминать о бутлегерстве запрещено.
Температура в комнате понизилась на несколько градусов. И пусть. Нельзя становиться слишком дружелюбным. Следует постоянно напоминать людям, что мы работаем на правительство.
– В любом случае, – проговорил мистер Ну-и, – вот. Пока, Артур. Уолтер.
Он кинул мне книжку. На обложке был нарисован монах в капюшоне. Страницы зашелестели, и книга ударилась об пол. Я поднял ее с грязного ковра и опустил в сумку.
– Неужели вы даже не посмотрите на нее? Не прочтете ни слова, прежде чем уничтожить? Могли бы узнать что-нибудь новое о жизни.
– Никто никого не уничтожает, – сказал я, ногтем соскреб его с экрана компа и отбил 125.
– Вы стираете не просто книгу. Человеческую жизнь!
Парень становился воинственным. Пора сматываться. Я встал.
– Меня все это не касается. Я просто собираю их и отсылаю на Достойную улицу.
– А потом?
– Кто знает? – Я протянул ему руку. – Спасибо за сотрудничество.
Он не собирался жать мне руку.
– Пока, Уолтер, – сказал он моей сумке.
Глаза его блестели.
Я попятился к двери. Сентиментальность и насилие ходят рука об руку. Так нас учили в Академии. Мы любим шутить, что наша работа – наполовину дипломатия, наполовину психология, наполовину математика.
– Как насчет денег? – прорычал парень, когда я открыл дверь.
На крыльце заворчал пес.
– Я уже положил их на ваш счет. Ваше сотрудничество неоценимо.
– Ну, – вздохнул он, – ладно, вы просто выполняете свою работу. Наверное, молодым писателям не хватило бы духу взяться за книгу, если бы их вечно преследовали образы старых мастеров.
Сарказм или внезапное понимание? И так, и так плохой признак.
– Во всяком случае «вечно» – не то слово, – сказал я, закрывая за собой стеклянную дверь и медленно пятясь с крыльца, не спуская глаз с собаки. Они обычно чувствуют настроение хозяев.
– Не повезло бедному Миллеру, что он не чертова кинозвезда! А?
Я оставил его кричать сквозь стекло. Спустился по ступенькам, вышел на улицу, сел в лектро и уехал. Следующее изъятие – в квартире у Южного Пляжа, в одном из таких районов с крошечными деревянными домиками и рассыпающимися тротуарами, где слишком много песка.
Так случилось, что на сей раз мне попалась-таки кинозвезда или по крайней мере само кино. Мы выслушиваем множество нареканий по поводу фильмов. Некоторые считают, что нечестно уничтожать фильмы (а не звезд), так как писателей вычеркивают индивидуально. Мне кажется, они не правы. Однако я не могу с ними спорить. И не буду. Спорить мне не полагается.
К двери подошла женщина. Около шестидесяти, но одета как двадцатилетняя, плавно переходящая в сорокалетнюю. Комната оказалась темной, только мерцал телевизор, одно из дневных ток-шоу, где половина гостей – карикатурные персонажи из рейтинговых программ, не задевающие чувств обитателей диванов.
Миссис 20/40 сделала телевизор потише и пригласила меня войти, как только я показал ей свой значок. Сдача – видеокассета, предшественница «Ди-Ви-Ди», все еще в своей черной коробочке, украшенной яркой картинкой. Стетсон, револьвер и лошадь выдавали вестерн.
– Я собиралась отнести его. Собиралась отнести его неделю назад, но машина сломалась.
Она не тянула на владелицу машины или даже лектро, если на то пошло. По мне, так она просто слышала, что мы предлагаем особые условия. Мне плевать, деньги-то не мои, а оказывать людям услуги по мере возможности всегда приятно (особенно после последнего изъятия).
– Я понимаю, – сказал я, кидая фильм в сумку. – Давайте так. Я накину сверху еще пятьдесят. Поскольку вы пытались принести его сами.
– Дело в том, – продолжала женщина, – что у меня нет банковского счета. Может, заплатите наличными?
И здесь я ей тоже не поверил. Я знал, и она знала, что я знал: она всего лишь пытается обойти налоги. Но опять же, какая мне разница? Она подала мне свою карточку, и я провел ею по экрану.
– Вы – чудо, – расцвела она.
– Совсем нет, – ответил я. – Просто старьевщик.
– Кто?
– Старьевщик. Так мы себя называем.
– Ну, не Санта ли? – воскликнул Лоу, бармен в «Утках и селезнях», куда я обычно – на самом деле почти всегда – заходил на ленч.
Томатный сок и сырое яйцо. Я очень забочусь о своем здоровье. Или, скорее, заботился.
Лоу называет меня Сантой, потому что я всегда приношу сумку. Мне не хочется оставлять ее в лектро. А она большая, большая, как мешок почтальона, с печатью БИИ и всем таким.
– Как нынче улов?
Я открыл сумку и позволил Лоу посветить внутрь неярким фонариком, который он держит под барной стойкой – он светит им вам в лицо, если вы перебрали, и говорит: «Все в порядке, парень». Пока он не тянется в сумку и ничего не трогает, теоретически правил я не нарушаю.
Лоу пожал плечами.
– Миллер?
Но фильм он узнал.
– Клинт Иствуд… Я и не знал, что его вычеркнули! Мой отец любил его. Даже назвал в его честь моего старшего брата.
– Клинт?
– Вуди.
– Можно подумать на Вуди Харельсона, – заметил я.
– Или Вуди Аллена, – послышался голос из темного угла бара.
Данте, по крайней мере так его зовет Лоу. Полицейский на пенсии или что-то в этом роде, всегда сидит там, в полутьме.
– Вы вычеркиваете фильмы, а не кинозвезд. Так почему же певец исчезает сразу же, как только подходит его время?
– Прекрати! – возразил Лоу. – Нельзя вычеркивать кинозвезд, потому что те никогда не снимаются в одиночку. Пришлось бы остальным актерам разговаривать с белым пятном на экране.
– Ну и что? Певцы на сидишках тоже не одни записываются.
– Иногда одни, – возразил Лоу. – К тому же, фильмы – совсем другое дело. Фильмы будут жить вечно, если их не вычеркнуть. Они засоряют мир, как холестерин.
– К черту певцов, – сказал Данте. – Вообще не следовало вычеркивать Синатру. Он был и кинозвездой тоже.
– Во всем виновата политика, – ответил Лоу, разбивая яйцо в мой стакан. – Правильно, Шапиро? Фильмы получили оплеуху. – Бум! Зззз! Пшш! – К тому же, тот второй парень писатель-фантаст, а не певец, правда, Шапиро?
– Научный фантаст, – поправил я.
– Какая разница? – поинтересовался из полутьмы Данте. – Вот еще что, почему постоянно вычеркивают итальянцев?
– Может, потому, что вы, итальянцы, слишком много жалуетесь, – поддразнил Лоу. – Правда, Шапиро?
– Как скажешь, – отозвался я.
В Академии нас приучают не спорить, и выработанный навык переносится в личную жизнь. Но иногда слова людей задевают меня. Во-первых, Бюро никогда не вычеркивает человека, пока он не умер. Во-вторых, случайный выбор делает машина, и Данте это знает. В-третьих, с каких это пор Клинт Иствуд – итальянец?
На вечер у меня осталось только одно изъятие, на улице рядом с Серебряным озером. Я припарковался в квартале от нужного места и пошел прогуляться.
Люблю Серебряное озеро. Оно как зеркальное отражение мира, с домами, деревьями, машинами по краям – а посередине голубая дыра, пустое небо. Я часто думаю (думал) так и о своей работе. Бюро – тоже голубая дыра, которая поддерживает во всем порядок.
Из дома, построенного в старом ранчо-стиле с прилегающим гаражом, открытым, заваленным рухлядью, выбежала старая беззубая собака и принялась лаять, потом пристроилась рядом со мной и проводила до крыльца. Некоторые люди ладят с женщинами, некоторые с детьми, некоторые с парнями. Я – с собаками.
Дверь оказалась открытой, но свет внутри не горел. Звонка нет. Я постучал в стекло. К двери подошел высокий, щуплый мужчина с длинными каштановыми волосами, зачесанными на лысую макушку.
Я проверил имя, показал ему свой комп со значком. Объяснил, что мне нужно.
Мистер Лысый не стал прикидываться непонимающим. Просто пригласил меня внутрь, отгородив собаку стеклянной дверью.
Я сел, устроил сумку подле себя. Темная гостиная, шторы и ковер подходили друг другу по цвету и выглядели так, будто их не чистили много лет. Мистер Лысый извинился и вернулся через несколько минут с плоским бумажным пакетом с изображением ковбоя, забирающегося в автомобиль (или выбирающегося из него): пластинка. Диск внутри оказался похожим на обычную сидишку, но очень большой, двусторонний и с крошечными желобками.
– Вот то, что вам нужно. Долгоиграющая пластинка.
– Я знаю, я видел их, – ответил я.
В Академии мы проходили все носители двадцатого века. Различных типов так много, что их пришлось разделить на два отдельных курса.
– Не возражаете, если я послушаю его в последний раз?
У меня так разыгралось любопытство, что я почти согласился. Особенно когда увидел проигрывающее устройство. Коробка с крышкой – проигрыватель. Лысый открыл его и заставил крутиться, прежде чем я очнулся и сказал:
– Извините, строго запрещено.
– Понял, – сказал он и закрыл крышку.
Хотя, что конкретно он понял, я не знал. Я держал пластинку, уставившись на изображение ковбоя – по шляпе ясно, – стоящего возле машины с гитарой в руке.
– С вами все в порядке?
– Думаю, да, – ответил я. Сунул пластинку в сумку. – Конечно.
– Мне показалось, вы сейчас расплачетесь.
– Просто тяжелый день, – объяснил я, хотя еще не пробило и двух часов.
Вытер глаза и с удивлением почувствовал слезы на тыльной стороне руки.
– Пока, Хэнк, – сказал он.
– А?
– Хэнк Вильямс, – пояснил лысый. – Один из великих. Бессмертный.
– Именем закона я вынужден вам напомнить, что Бессмертных не существует, – заметил я. – Такое предположение комиссия опровергла на основании…
– Просто фигура речи, – оборвал он меня. – Ничего личного, понимаете?
Собака намеревалась проводить меня, но я отослал ее в гараж. И пошел прогуляться вокруг озера. Я не мог выкинуть из головы картинку. Она напоминала мне песню. Она почти, но не совсем, крутилась у меня в голове.
Да еще и имя, Хэнк. Мое имя. Хоть я никогда и не пользовался им. По словам мамы, его дал мне отец.
Так случилось, что тот день, когда, как мне сейчас кажется, я начал понимать смысл жизни, оказался понедельником, и начался он как любой другой, только наоборот. Как правило, Гомер меня будит, а не я ее. Я расслышал бибиканье компа и обнаружил, что верещит он уже довольно давно. Может, мне только снилось, что я до сих пор сплю?
Хотелось писать, а во сне этого делать не стоит. Потом я подумал: «Куда же запропастилась собака?».
– Гомер?
Обычно комп поднимает ее как по тревоге. Я каждый день получаю что-нибудь от Бюро, пусть даже просто отбой. Я уже собирался снова позвать ее, когда услышал цоканье огромных когтистых лап по голому деревянному полу, и вот она, лижет мое лицо. Изо рта у нее пахнет немного хуже, чем обычно, но черный глаз-бусинка блестит. Я поднялся приготовить Гомер завтрак, (мой кофе готовится сам собой), а заодно и в туалет, и увидел, что уже семь часов.
Впрочем, какая разница? По понедельникам у меня разгрузочный день.
Я выгулял Гомер, потом кинул сумку и комп в лектро и пустился в путь. Первое на сегодня изъятие требовало моего присутствия в милой местности на задворках Тодд-Хилл. С верхушки холма открывается вид на Манхэттен и Бруклин: один высокий, второй низкий, один далекий, второй близкий, оба – чистые и ухоженные. А к востоку – Атлантический океан, ровный и бесформенный, как воображаемая прерия. В те дни я часто мечтал о Западе. Я еще не знал, что мои мечты осуществятся.
Дом стоял на полпути к подножию холма, на извивающейся заросшей улочке; нам, конечно, запрещено разглашать имена и адреса. Я припарковался у ограды. На крыльце лежал пес на вид опасный, но сонный. Дверь открыл толстый белый парень в футболке и джинсах, не такой приятный, как дом. Его футболка вопрошала: «Ну, и?».
– Ну, и?
– Наверное, вы знаете, зачем я здесь.
– Ну-ка, ну-ка, постойте, – сказал он. – БИН? Бюро индейских национальностей?
– БИИ, – уточнил я. – Искусство и информация.
– Ах, да. Вы, парни, собираете старье.
– Верно, – согласился я, хотя Бюро занимается отнюдь не только собиранием старья. – Не могли бы вы пригласить меня внутрь? Тут немного холодновато.
Немного: сейчас середина октября. Первое правило, которому нас учат в Академии, гласит: дело пойдет легче, если вам удастся ступить на порог. Мистер Ну-и немного поворчал и дал мне пройти. Мы сели на единственный жесткий диван рядом с единственным загроможденным столиком. Нелепо, но я привык. Мы ведь работаем не просто со старьем, а с памятью, мечтами и, естественно, деньгами.
– Имя Миллер, Уолтер М. Миллер-младший о чем-нибудь вам говорит? – спросил я.
Дело в том, что нужно дать клиенту возможность оказать содействие.
– Миллер? Младший? Конечно. Научная фантастика, писатель, «Страсти по Лейбовицу», не так ли? Середина века, когда книги еще… минуточку! Вы хотите сказать, что Миллера вычеркнули?
– Шесть недель назад, – подтвердил я.
– Я и не знал, что его отправили на свалку. Я больше не слежу за научной фантастикой. Да и за наукой вообще.
– Понимаю вас, – сказал я.
Если он такой покладистый, то и мне спорить ни к чему.
– Ну, и? А-а, понятно. У меня, наверное, завалялась одна из его книжек. Думал, они все еще законны. По правде говоря, я не заглядывал в них уже более года. Вроде и не коллекция. Так, всякий хлам. Наверное, сегодня мой счастливый день.
– Точно, – согласился я.
Мы платим за каждую сдачу по 125. Даже не подозревающие о нашем существовании люди знают о награде.
– И неудачный день для Артура.
– Уолтера, – поправил я. Потом выдал свой фирменный академический ответ: – Он свое отжил. Теперь очередь других.
– Конечно, – кисло кивнул мистер Ну-и.
Толстяк исчез в соседней комнате, и я слышал, как он выдвигает и задвигает ящики. Просто на всякий случай я приглядывал за дверью. Парень вернулся с ящиком, наполовину заполненным бумажными книгами.
Ему пришлось перерыть всю коробку, книги валялись без всякого порядка.
– Может, здесь еще что-то есть? – предположил он.
– Не знаю, – покачал я головой. – Проверьте по сайту Бюро. За то, что вы принесете сами, вам набавят пятьдесят.
– Или пятьсот у бутлегера. Или пять тысяч. Я слышал ту историю о… как там его, Сэлинджере.
– Я не в курсе, – ответил я. – И именем закона должен вам напомнить, что даже в шутку упоминать о бутлегерстве запрещено.
Температура в комнате понизилась на несколько градусов. И пусть. Нельзя становиться слишком дружелюбным. Следует постоянно напоминать людям, что мы работаем на правительство.
– В любом случае, – проговорил мистер Ну-и, – вот. Пока, Артур. Уолтер.
Он кинул мне книжку. На обложке был нарисован монах в капюшоне. Страницы зашелестели, и книга ударилась об пол. Я поднял ее с грязного ковра и опустил в сумку.
– Неужели вы даже не посмотрите на нее? Не прочтете ни слова, прежде чем уничтожить? Могли бы узнать что-нибудь новое о жизни.
– Никто никого не уничтожает, – сказал я, ногтем соскреб его с экрана компа и отбил 125.
– Вы стираете не просто книгу. Человеческую жизнь!
Парень становился воинственным. Пора сматываться. Я встал.
– Меня все это не касается. Я просто собираю их и отсылаю на Достойную улицу.
– А потом?
– Кто знает? – Я протянул ему руку. – Спасибо за сотрудничество.
Он не собирался жать мне руку.
– Пока, Уолтер, – сказал он моей сумке.
Глаза его блестели.
Я попятился к двери. Сентиментальность и насилие ходят рука об руку. Так нас учили в Академии. Мы любим шутить, что наша работа – наполовину дипломатия, наполовину психология, наполовину математика.
– Как насчет денег? – прорычал парень, когда я открыл дверь.
На крыльце заворчал пес.
– Я уже положил их на ваш счет. Ваше сотрудничество неоценимо.
– Ну, – вздохнул он, – ладно, вы просто выполняете свою работу. Наверное, молодым писателям не хватило бы духу взяться за книгу, если бы их вечно преследовали образы старых мастеров.
Сарказм или внезапное понимание? И так, и так плохой признак.
– Во всяком случае «вечно» – не то слово, – сказал я, закрывая за собой стеклянную дверь и медленно пятясь с крыльца, не спуская глаз с собаки. Они обычно чувствуют настроение хозяев.
– Не повезло бедному Миллеру, что он не чертова кинозвезда! А?
Я оставил его кричать сквозь стекло. Спустился по ступенькам, вышел на улицу, сел в лектро и уехал. Следующее изъятие – в квартире у Южного Пляжа, в одном из таких районов с крошечными деревянными домиками и рассыпающимися тротуарами, где слишком много песка.
Так случилось, что на сей раз мне попалась-таки кинозвезда или по крайней мере само кино. Мы выслушиваем множество нареканий по поводу фильмов. Некоторые считают, что нечестно уничтожать фильмы (а не звезд), так как писателей вычеркивают индивидуально. Мне кажется, они не правы. Однако я не могу с ними спорить. И не буду. Спорить мне не полагается.
К двери подошла женщина. Около шестидесяти, но одета как двадцатилетняя, плавно переходящая в сорокалетнюю. Комната оказалась темной, только мерцал телевизор, одно из дневных ток-шоу, где половина гостей – карикатурные персонажи из рейтинговых программ, не задевающие чувств обитателей диванов.
Миссис 20/40 сделала телевизор потише и пригласила меня войти, как только я показал ей свой значок. Сдача – видеокассета, предшественница «Ди-Ви-Ди», все еще в своей черной коробочке, украшенной яркой картинкой. Стетсон, револьвер и лошадь выдавали вестерн.
– Я собиралась отнести его. Собиралась отнести его неделю назад, но машина сломалась.
Она не тянула на владелицу машины или даже лектро, если на то пошло. По мне, так она просто слышала, что мы предлагаем особые условия. Мне плевать, деньги-то не мои, а оказывать людям услуги по мере возможности всегда приятно (особенно после последнего изъятия).
– Я понимаю, – сказал я, кидая фильм в сумку. – Давайте так. Я накину сверху еще пятьдесят. Поскольку вы пытались принести его сами.
– Дело в том, – продолжала женщина, – что у меня нет банковского счета. Может, заплатите наличными?
И здесь я ей тоже не поверил. Я знал, и она знала, что я знал: она всего лишь пытается обойти налоги. Но опять же, какая мне разница? Она подала мне свою карточку, и я провел ею по экрану.
– Вы – чудо, – расцвела она.
– Совсем нет, – ответил я. – Просто старьевщик.
– Кто?
– Старьевщик. Так мы себя называем.
* * *
– Ну, не Санта ли? – воскликнул Лоу, бармен в «Утках и селезнях», куда я обычно – на самом деле почти всегда – заходил на ленч.
Томатный сок и сырое яйцо. Я очень забочусь о своем здоровье. Или, скорее, заботился.
Лоу называет меня Сантой, потому что я всегда приношу сумку. Мне не хочется оставлять ее в лектро. А она большая, большая, как мешок почтальона, с печатью БИИ и всем таким.
– Как нынче улов?
Я открыл сумку и позволил Лоу посветить внутрь неярким фонариком, который он держит под барной стойкой – он светит им вам в лицо, если вы перебрали, и говорит: «Все в порядке, парень». Пока он не тянется в сумку и ничего не трогает, теоретически правил я не нарушаю.
Лоу пожал плечами.
– Миллер?
Но фильм он узнал.
– Клинт Иствуд… Я и не знал, что его вычеркнули! Мой отец любил его. Даже назвал в его честь моего старшего брата.
– Клинт?
– Вуди.
– Можно подумать на Вуди Харельсона, – заметил я.
– Или Вуди Аллена, – послышался голос из темного угла бара.
Данте, по крайней мере так его зовет Лоу. Полицейский на пенсии или что-то в этом роде, всегда сидит там, в полутьме.
– Вы вычеркиваете фильмы, а не кинозвезд. Так почему же певец исчезает сразу же, как только подходит его время?
– Прекрати! – возразил Лоу. – Нельзя вычеркивать кинозвезд, потому что те никогда не снимаются в одиночку. Пришлось бы остальным актерам разговаривать с белым пятном на экране.
– Ну и что? Певцы на сидишках тоже не одни записываются.
– Иногда одни, – возразил Лоу. – К тому же, фильмы – совсем другое дело. Фильмы будут жить вечно, если их не вычеркнуть. Они засоряют мир, как холестерин.
– К черту певцов, – сказал Данте. – Вообще не следовало вычеркивать Синатру. Он был и кинозвездой тоже.
– Во всем виновата политика, – ответил Лоу, разбивая яйцо в мой стакан. – Правильно, Шапиро? Фильмы получили оплеуху. – Бум! Зззз! Пшш! – К тому же, тот второй парень писатель-фантаст, а не певец, правда, Шапиро?
– Научный фантаст, – поправил я.
– Какая разница? – поинтересовался из полутьмы Данте. – Вот еще что, почему постоянно вычеркивают итальянцев?
– Может, потому, что вы, итальянцы, слишком много жалуетесь, – поддразнил Лоу. – Правда, Шапиро?
– Как скажешь, – отозвался я.
В Академии нас приучают не спорить, и выработанный навык переносится в личную жизнь. Но иногда слова людей задевают меня. Во-первых, Бюро никогда не вычеркивает человека, пока он не умер. Во-вторых, случайный выбор делает машина, и Данте это знает. В-третьих, с каких это пор Клинт Иствуд – итальянец?
* * *
На вечер у меня осталось только одно изъятие, на улице рядом с Серебряным озером. Я припарковался в квартале от нужного места и пошел прогуляться.
Люблю Серебряное озеро. Оно как зеркальное отражение мира, с домами, деревьями, машинами по краям – а посередине голубая дыра, пустое небо. Я часто думаю (думал) так и о своей работе. Бюро – тоже голубая дыра, которая поддерживает во всем порядок.
Из дома, построенного в старом ранчо-стиле с прилегающим гаражом, открытым, заваленным рухлядью, выбежала старая беззубая собака и принялась лаять, потом пристроилась рядом со мной и проводила до крыльца. Некоторые люди ладят с женщинами, некоторые с детьми, некоторые с парнями. Я – с собаками.
Дверь оказалась открытой, но свет внутри не горел. Звонка нет. Я постучал в стекло. К двери подошел высокий, щуплый мужчина с длинными каштановыми волосами, зачесанными на лысую макушку.
Я проверил имя, показал ему свой комп со значком. Объяснил, что мне нужно.
Мистер Лысый не стал прикидываться непонимающим. Просто пригласил меня внутрь, отгородив собаку стеклянной дверью.
Я сел, устроил сумку подле себя. Темная гостиная, шторы и ковер подходили друг другу по цвету и выглядели так, будто их не чистили много лет. Мистер Лысый извинился и вернулся через несколько минут с плоским бумажным пакетом с изображением ковбоя, забирающегося в автомобиль (или выбирающегося из него): пластинка. Диск внутри оказался похожим на обычную сидишку, но очень большой, двусторонний и с крошечными желобками.
– Вот то, что вам нужно. Долгоиграющая пластинка.
– Я знаю, я видел их, – ответил я.
В Академии мы проходили все носители двадцатого века. Различных типов так много, что их пришлось разделить на два отдельных курса.
– Не возражаете, если я послушаю его в последний раз?
У меня так разыгралось любопытство, что я почти согласился. Особенно когда увидел проигрывающее устройство. Коробка с крышкой – проигрыватель. Лысый открыл его и заставил крутиться, прежде чем я очнулся и сказал:
– Извините, строго запрещено.
– Понял, – сказал он и закрыл крышку.
Хотя, что конкретно он понял, я не знал. Я держал пластинку, уставившись на изображение ковбоя – по шляпе ясно, – стоящего возле машины с гитарой в руке.
– С вами все в порядке?
– Думаю, да, – ответил я. Сунул пластинку в сумку. – Конечно.
– Мне показалось, вы сейчас расплачетесь.
– Просто тяжелый день, – объяснил я, хотя еще не пробило и двух часов.
Вытер глаза и с удивлением почувствовал слезы на тыльной стороне руки.
– Пока, Хэнк, – сказал он.
– А?
– Хэнк Вильямс, – пояснил лысый. – Один из великих. Бессмертный.
– Именем закона я вынужден вам напомнить, что Бессмертных не существует, – заметил я. – Такое предположение комиссия опровергла на основании…
– Просто фигура речи, – оборвал он меня. – Ничего личного, понимаете?
Собака намеревалась проводить меня, но я отослал ее в гараж. И пошел прогуляться вокруг озера. Я не мог выкинуть из головы картинку. Она напоминала мне песню. Она почти, но не совсем, крутилась у меня в голове.
Да еще и имя, Хэнк. Мое имя. Хоть я никогда и не пользовался им. По словам мамы, его дал мне отец.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Слишком много старья.
Все понимали это, однако никто не знал, что делать.
Решение, или Право Уничтожения, как его назвали позже, когда оно стало официальной политикой государства, пришло с грохотом, в прямом смысле этого слова. Пятого апреля 20.. года в четыре сорок утра небольшой взрыв, сопровождающийся сильным пожаром, прогремел в музее Дорсэ в Париже. К тому времени как огонь погасили, четыре шедевра импрессионизма погибли, включая картину Моне. Пламя вызвало маленькое зажигательное устройство с таймером.
В заявлении, отправленном по электронной почте в офисы «Пари Матч» и «Интернешнл Геральд Трибьюн», говорилось, что ответственность за взрыв берут на себя некие «устранители». Так называемое «Интернациональное собрание деятелей искусства», используя потрясающе вульгарную в то время образность, сравнивало западную культуру с человеческим телом и вопрошало, что случится, если оно будет только потреблять и никогда не испражняться.
Интернациональная природа движения стала ясна на следующей неделе, когда две бомбы одновременно взорвались в лондонской галерее Тейт и мадридском Прадо. В Тейт огонь свирепствовал особо, повредив две работы Тернера и уничтожив Констебля. В Прадо замысел террористов сорвался. Музеи по всей Европе ответили на взрывы заменой оригиналов голографическими репродукциями и трехмерными копиями, ускорив процесс, который уже зарождался в ответ на ухудшение условий, вызванное атмосферным загрязнением.
«Век цифровой репродукции заставляет отмирать оригиналы, – сказал куратор берлинской галереи Хаверштаттер. – Они будут предоставлены на изучение квалифицированным академикам».
Охрану усилили, а посещение музеев увеличилось. Выходит, уничтожая великие произведения искусства, устранители напомнили людям об их ценности. Поврежденные работы пользовались успехом на специальной выездной выставке «Ответ искусства вандалам». Реконструкции уничтоженных картин одновременно выставили для побивающих все рекорды толп зрителей в Токио, Лондоне, Нью-Йорке и Ванкувере. Поздним летом, через два месяца после террористических актов, всем уже казалось, что устранители – всего лишь новые чудаки, которые регулярно вызывают потрясения в мире искусства, а кризис миновал.
Утверждение ошибочное по обоим пунктам.
Все понимали это, однако никто не знал, что делать.
Решение, или Право Уничтожения, как его назвали позже, когда оно стало официальной политикой государства, пришло с грохотом, в прямом смысле этого слова. Пятого апреля 20.. года в четыре сорок утра небольшой взрыв, сопровождающийся сильным пожаром, прогремел в музее Дорсэ в Париже. К тому времени как огонь погасили, четыре шедевра импрессионизма погибли, включая картину Моне. Пламя вызвало маленькое зажигательное устройство с таймером.
В заявлении, отправленном по электронной почте в офисы «Пари Матч» и «Интернешнл Геральд Трибьюн», говорилось, что ответственность за взрыв берут на себя некие «устранители». Так называемое «Интернациональное собрание деятелей искусства», используя потрясающе вульгарную в то время образность, сравнивало западную культуру с человеческим телом и вопрошало, что случится, если оно будет только потреблять и никогда не испражняться.
Интернациональная природа движения стала ясна на следующей неделе, когда две бомбы одновременно взорвались в лондонской галерее Тейт и мадридском Прадо. В Тейт огонь свирепствовал особо, повредив две работы Тернера и уничтожив Констебля. В Прадо замысел террористов сорвался. Музеи по всей Европе ответили на взрывы заменой оригиналов голографическими репродукциями и трехмерными копиями, ускорив процесс, который уже зарождался в ответ на ухудшение условий, вызванное атмосферным загрязнением.
«Век цифровой репродукции заставляет отмирать оригиналы, – сказал куратор берлинской галереи Хаверштаттер. – Они будут предоставлены на изучение квалифицированным академикам».
Охрану усилили, а посещение музеев увеличилось. Выходит, уничтожая великие произведения искусства, устранители напомнили людям об их ценности. Поврежденные работы пользовались успехом на специальной выездной выставке «Ответ искусства вандалам». Реконструкции уничтоженных картин одновременно выставили для побивающих все рекорды толп зрителей в Токио, Лондоне, Нью-Йорке и Ванкувере. Поздним летом, через два месяца после террористических актов, всем уже казалось, что устранители – всего лишь новые чудаки, которые регулярно вызывают потрясения в мире искусства, а кризис миновал.
Утверждение ошибочное по обоим пунктам.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Вернувшись домой, я нашел Гомер в прежнем состоянии. Подогрел в микроволновке ее ужин вместе со своим, но она отказалась есть. Мы с Гомер живем вместе уже девять лет, с тех пор, как умерла мама. Я знал от матери, что отец (которого она с горечью называла «Вечный Жид») дал мне имя в честь знаменитого певца в стиле «кантри», однако с тех пор как мы перебрались из Теннеси в Нью-Йорк вскоре после отъезда моего отца, я никогда не увлекался музыкой. Никогда не пользовался своим настоящим именем. И совершенно забыл о нем – пока не увидел картинку.
Той ночью, прежде чем лечь в постель, я вынул пластинку из сумки (хотя теоретически нам запрещено так поступать) и рассмотрел картинку на альбоме. Данте бы заворчал, увидев Хэнка Вильямса. Он походил на итальянца, как тот певец, Синатра, чье удаление наделало много шума пару лет назад. Если не обращать внимания на шляпу. Я знал, что сегодняшней ночью увижу сон о Западе. Прислонил обложку пластинки к стене в футе от кровати, и почти, но не совсем, услышал музыку. Отдаленный, одинокий звук.
Следующим утром мне снова пришлось будить Гомер. Она казалась очень медлительной, поэтому вместо того, чтобы выгулять ее сразу после завтрака, я загрузил в «Мастера медицины» свой код доступа к Организации профилактики здоровья, описал симптомы («мне пришлось будить ее») и получил свой номер очереди.
Тем утром мне предстояло только одно изъятие, поэтому я взял Гомер с собой. Обычно я так не поступал – но она казалась такой грустной! Адрес – Сансет-Вью на южном побережье Грейт-Киллс, в тени пика. Я оставил Гомер в лектро и пошел звонить.
Открыла маленькая старенькая леди в очках. У нее завалялась пара бумажных книг Гришама и фильм «Песчаная галька». Я дал за фильм 150 и объяснил, что бумажные книги, опубликованные после 20.. года, не получают бонуса. Старушка расстроилась. Три сотни – слишком много для стариков, которым бесплатно достается все, кроме машин.
– Почему не книги? Гришама стерли, я знаю. Сиделка проверяла для меня сайт БИИ.
– Его действительно удалили, – согласился я, проверяя комп и перестраиваясь на свой самый успокаивающий метод информирования.
Информирование населения не столько услуга, сколько способ охлаждения страстей. Что-то вроде обходной дороги вокруг гнева, который вы иногда можете вызвать как официальное лицо, особенно когда в дело вовлечены деньги.
– Книги Гришама удалили из банка данных Библиотеки Конгресса. А значит, их больше не могут загрузить индивидуумы или группы читателей. Оставшиеся бумажные книги изъяли из всех районных библиотек. Но бумажные книги, вышедшие в последнее время, напечатаны на насыщенной кислотой бумаге. Они разложатся сами собой. – Я взял одну и потряс. – Специальное приспособление. Видите, как с них сыплется, со страниц?
Старушка нахмурилась и отвернулась. Библиофил она, что ли, или просто беспокоится за свой ковер? Порошок казался желтым на ее вытертом, необъяснимого цвета напольном покрытии. Потом я посмотрел на ее ладони, руки и понял. Она считала, что разложение не имеет отношения к молодости. Книгам примерно лет двадцать. Ей наверняка в четыре раза больше.
Гомер терпеливо ждала в машине. Обычно яркие, черные глаза-бусинки стали тусклыми, почти серыми, язык – белым. Она тяжело дышала. Я снова попробовал «Мастера медицины», но моя очередь еще не подошла. Я вернулся к анкете и добавил в симптомы «белый язык» и «мутные глаза».
Самый короткий путь в «Уток и селезней» вел через уступ пика Грейт-Киллс. Я мог видеть безупречно симметричную вершину, которую обычно окутывает туман, так что мы с Гомер поехали вверх по серпантину, по уменьшающимся выступам (каждый представлял собой очередное поколение отходов, источая свое особое зловоние) на вершину. По пути миновали Корпус домашних животных «Мастера медицины», хотя в то время я даже не заметил его. На высоте 1128 футов Грейт-Киллс лишь немногим ниже знаменитого в прошлом Всемирного Торгового Центра. Вы смотрите сверху на Тодд-Хилл, видите почти весь Манхэттен и весь Бруклин с «чистейшей в Нью-Йорке мемориальной смотровой площадки».
– Отличное место для ресторана, – сказал я Гомер. Она кисло кивнула. – Только вот никто не пожелает есть, сидя на вершине мусорной кучи. Но что такое любой город, как не мусорная куча? И если подумать, на чем ты сидишь, когда ешь, так ведь?
Гомер снова кивнула. Даже несмотря на то, что она ест, стоя на всех четырех лапах, и ей не нужно думать о таких вещах.
Сегодня днем у меня намечалось еще два изъятия, одно из них за мостом в Бруклине. Оба могли подождать до вечера. Я подкинул Гомер до дома, подогрел ей еду и пошел в «Уток и селезней» один.
– Что в мешке, Санта? – поинтересовался Лоу, впуская меня внутрь.
– Когда-нибудь слышал о Хэнке Вильямсе?
– Белый?
Лоу полукровка, как большинство американцев.
– Певец «кантри и вестерн». Из тех парней, вокруг которых пару лет назад подняли бы шумиху. Как Синатра, помнишь?
– Им следовало оставить Синатру в покое, – отозвался из полутьмы Данте. – Он принадлежит вечности.
Данте – белый или бывший белый. С бледной лысой головой и бледными руками в полутьме бара он напоминал призрака. Как бывший коп (или что-то в этом роде, я всегда боялся уточнить), он не спешил называть его Бессмертным.
– Вильямс похож на Синатру, – сказал я. – То есть, скорее, был похож.
– Ну, теперь они оба принадлежат вечности, – объявил Лоу. – Так же, как и мы все рано или поздно, не исключая Данте. Возьми еще один стаканчик за мой счет. В память о Хэнке Синатре.
– Фрэнк Синатра, – поправил Данте. – Ты забыл, а я помню.
– Ну-ка, посмотрим на него, – сказал Лоу, вытаскивая свой маленький фонарик и высвечивая им содержимое моей сумки. – Куда он подевался?
– Я… отдал его обратно, – сказал я.
Ложь вырвалась на волю прежде, чем я осознал, зачем она мне понадобилась. Альбом в моей комнате, прислоненный к стене у кровати. Совершенно против правил Бюро.
– Отдал обратно? – переспросил Данте из полутьмы.
– Ложная тревога.
– Чушь, – фыркнул Данте. – Парня либо стерли, либо не стерли.
– Обложка оказалась пустой, – объяснил я.
Провидческая ложь.
– Чушь. Ты встречался с бутлегерами.
– Не следует даже шутить на эту тему, – напомнил я ему. – Шутить о бутлегерах запрещено федеральным законом.
– Я говорю все, что мне, черт возьми, нравится, – ответил Данте, – прошу вашего чертового федерального прощения.
Я не обиделся. Данте всегда такой (или был такой). В любом случае, я из тех, кто лгал и раньше, так что проблем с совестью у меня нет. По работе я должен вести себя дипломатично, так что искажение или легкое изменение действительности не такая уж и редкость. Меня больше занимал вопрос, почему я вытащил альбом из сумки и почему так и не положил его обратно. Ничего подобного раньше не случалось, а работаю я в Бюро с двадцати лет…
Я покончил со здоровой пищей и перешел на жареный сыр. Приятная еда. Я чувствовал себя немного странно.
Первое в тот вечер изъятие, фильм (мир полон фильмов), на Малом Пляже, в комплексе кондоминиумов в восточной части острова. К двери его подвезла женщина в инвалидной коляске. «Беглец», часто мелькавший в новостях в прошлом году, когда его стерли, потому что им, по всем признакам, ознаменовался конец Харрисона Форда. Фильм лежал на куче видеокассет на ее коленях. Женщина в коляске пыталась всучить мне их все и очень расстроилась, когда я сказал, что остальные ничего не стоят. Некоторые удалили лет двадцать назад, самый свежий, вестерн «Бонни и Клайд», уже десять лет как стерт.
Она не просто расстроилась, она разозлилась. Раздраженная – наверное, подходящее слово. Она принялась жаловаться, но я сказал, ей следует благодарить Бога, что я из Отдела удаления, а не принуждения, так как наказание за хранение предметов искусства более чем шестилетней давности уже даже не штраф, а шесть месяцев заключения. Теоретически, конечно: правило вступает в силу только, когда существует подозрение или уверенность в бутлегерстве. Регистрация остается добровольной, и никто не притворяется, что она полная.
Ее моя речь не поразила.
– Заключения? – прокаркала женщина, описывая вокруг меня круги на своей коляске.
Закончилось тем, что я все равно отдал ей сотню. Хотя у нее и неприятный характер, она калека и одинока. Насколько я понимаю, для того и существуют бонусы. Мы ведь работаем с людьми, а я человечный.
Второе вечернее изъятие было в Бруклине, в школе Чарли Роуза на 83-й. Я люблю ездить по мосту, одно из преимуществ обладания лектро. Мы не часто навещаем учебные заведения. Большинство из них свернули свои библиотеки много лет назад, перейдя на серверы даже раньше книжных магазинов.
Той ночью, прежде чем лечь в постель, я вынул пластинку из сумки (хотя теоретически нам запрещено так поступать) и рассмотрел картинку на альбоме. Данте бы заворчал, увидев Хэнка Вильямса. Он походил на итальянца, как тот певец, Синатра, чье удаление наделало много шума пару лет назад. Если не обращать внимания на шляпу. Я знал, что сегодняшней ночью увижу сон о Западе. Прислонил обложку пластинки к стене в футе от кровати, и почти, но не совсем, услышал музыку. Отдаленный, одинокий звук.
Следующим утром мне снова пришлось будить Гомер. Она казалась очень медлительной, поэтому вместо того, чтобы выгулять ее сразу после завтрака, я загрузил в «Мастера медицины» свой код доступа к Организации профилактики здоровья, описал симптомы («мне пришлось будить ее») и получил свой номер очереди.
Тем утром мне предстояло только одно изъятие, поэтому я взял Гомер с собой. Обычно я так не поступал – но она казалась такой грустной! Адрес – Сансет-Вью на южном побережье Грейт-Киллс, в тени пика. Я оставил Гомер в лектро и пошел звонить.
Открыла маленькая старенькая леди в очках. У нее завалялась пара бумажных книг Гришама и фильм «Песчаная галька». Я дал за фильм 150 и объяснил, что бумажные книги, опубликованные после 20.. года, не получают бонуса. Старушка расстроилась. Три сотни – слишком много для стариков, которым бесплатно достается все, кроме машин.
– Почему не книги? Гришама стерли, я знаю. Сиделка проверяла для меня сайт БИИ.
– Его действительно удалили, – согласился я, проверяя комп и перестраиваясь на свой самый успокаивающий метод информирования.
Информирование населения не столько услуга, сколько способ охлаждения страстей. Что-то вроде обходной дороги вокруг гнева, который вы иногда можете вызвать как официальное лицо, особенно когда в дело вовлечены деньги.
– Книги Гришама удалили из банка данных Библиотеки Конгресса. А значит, их больше не могут загрузить индивидуумы или группы читателей. Оставшиеся бумажные книги изъяли из всех районных библиотек. Но бумажные книги, вышедшие в последнее время, напечатаны на насыщенной кислотой бумаге. Они разложатся сами собой. – Я взял одну и потряс. – Специальное приспособление. Видите, как с них сыплется, со страниц?
Старушка нахмурилась и отвернулась. Библиофил она, что ли, или просто беспокоится за свой ковер? Порошок казался желтым на ее вытертом, необъяснимого цвета напольном покрытии. Потом я посмотрел на ее ладони, руки и понял. Она считала, что разложение не имеет отношения к молодости. Книгам примерно лет двадцать. Ей наверняка в четыре раза больше.
Гомер терпеливо ждала в машине. Обычно яркие, черные глаза-бусинки стали тусклыми, почти серыми, язык – белым. Она тяжело дышала. Я снова попробовал «Мастера медицины», но моя очередь еще не подошла. Я вернулся к анкете и добавил в симптомы «белый язык» и «мутные глаза».
Самый короткий путь в «Уток и селезней» вел через уступ пика Грейт-Киллс. Я мог видеть безупречно симметричную вершину, которую обычно окутывает туман, так что мы с Гомер поехали вверх по серпантину, по уменьшающимся выступам (каждый представлял собой очередное поколение отходов, источая свое особое зловоние) на вершину. По пути миновали Корпус домашних животных «Мастера медицины», хотя в то время я даже не заметил его. На высоте 1128 футов Грейт-Киллс лишь немногим ниже знаменитого в прошлом Всемирного Торгового Центра. Вы смотрите сверху на Тодд-Хилл, видите почти весь Манхэттен и весь Бруклин с «чистейшей в Нью-Йорке мемориальной смотровой площадки».
– Отличное место для ресторана, – сказал я Гомер. Она кисло кивнула. – Только вот никто не пожелает есть, сидя на вершине мусорной кучи. Но что такое любой город, как не мусорная куча? И если подумать, на чем ты сидишь, когда ешь, так ведь?
Гомер снова кивнула. Даже несмотря на то, что она ест, стоя на всех четырех лапах, и ей не нужно думать о таких вещах.
Сегодня днем у меня намечалось еще два изъятия, одно из них за мостом в Бруклине. Оба могли подождать до вечера. Я подкинул Гомер до дома, подогрел ей еду и пошел в «Уток и селезней» один.
– Что в мешке, Санта? – поинтересовался Лоу, впуская меня внутрь.
– Когда-нибудь слышал о Хэнке Вильямсе?
– Белый?
Лоу полукровка, как большинство американцев.
– Певец «кантри и вестерн». Из тех парней, вокруг которых пару лет назад подняли бы шумиху. Как Синатра, помнишь?
– Им следовало оставить Синатру в покое, – отозвался из полутьмы Данте. – Он принадлежит вечности.
Данте – белый или бывший белый. С бледной лысой головой и бледными руками в полутьме бара он напоминал призрака. Как бывший коп (или что-то в этом роде, я всегда боялся уточнить), он не спешил называть его Бессмертным.
– Вильямс похож на Синатру, – сказал я. – То есть, скорее, был похож.
– Ну, теперь они оба принадлежат вечности, – объявил Лоу. – Так же, как и мы все рано или поздно, не исключая Данте. Возьми еще один стаканчик за мой счет. В память о Хэнке Синатре.
– Фрэнк Синатра, – поправил Данте. – Ты забыл, а я помню.
– Ну-ка, посмотрим на него, – сказал Лоу, вытаскивая свой маленький фонарик и высвечивая им содержимое моей сумки. – Куда он подевался?
– Я… отдал его обратно, – сказал я.
Ложь вырвалась на волю прежде, чем я осознал, зачем она мне понадобилась. Альбом в моей комнате, прислоненный к стене у кровати. Совершенно против правил Бюро.
– Отдал обратно? – переспросил Данте из полутьмы.
– Ложная тревога.
– Чушь, – фыркнул Данте. – Парня либо стерли, либо не стерли.
– Обложка оказалась пустой, – объяснил я.
Провидческая ложь.
– Чушь. Ты встречался с бутлегерами.
– Не следует даже шутить на эту тему, – напомнил я ему. – Шутить о бутлегерах запрещено федеральным законом.
– Я говорю все, что мне, черт возьми, нравится, – ответил Данте, – прошу вашего чертового федерального прощения.
Я не обиделся. Данте всегда такой (или был такой). В любом случае, я из тех, кто лгал и раньше, так что проблем с совестью у меня нет. По работе я должен вести себя дипломатично, так что искажение или легкое изменение действительности не такая уж и редкость. Меня больше занимал вопрос, почему я вытащил альбом из сумки и почему так и не положил его обратно. Ничего подобного раньше не случалось, а работаю я в Бюро с двадцати лет…
Я покончил со здоровой пищей и перешел на жареный сыр. Приятная еда. Я чувствовал себя немного странно.
Первое в тот вечер изъятие, фильм (мир полон фильмов), на Малом Пляже, в комплексе кондоминиумов в восточной части острова. К двери его подвезла женщина в инвалидной коляске. «Беглец», часто мелькавший в новостях в прошлом году, когда его стерли, потому что им, по всем признакам, ознаменовался конец Харрисона Форда. Фильм лежал на куче видеокассет на ее коленях. Женщина в коляске пыталась всучить мне их все и очень расстроилась, когда я сказал, что остальные ничего не стоят. Некоторые удалили лет двадцать назад, самый свежий, вестерн «Бонни и Клайд», уже десять лет как стерт.
Она не просто расстроилась, она разозлилась. Раздраженная – наверное, подходящее слово. Она принялась жаловаться, но я сказал, ей следует благодарить Бога, что я из Отдела удаления, а не принуждения, так как наказание за хранение предметов искусства более чем шестилетней давности уже даже не штраф, а шесть месяцев заключения. Теоретически, конечно: правило вступает в силу только, когда существует подозрение или уверенность в бутлегерстве. Регистрация остается добровольной, и никто не притворяется, что она полная.
Ее моя речь не поразила.
– Заключения? – прокаркала женщина, описывая вокруг меня круги на своей коляске.
Закончилось тем, что я все равно отдал ей сотню. Хотя у нее и неприятный характер, она калека и одинока. Насколько я понимаю, для того и существуют бонусы. Мы ведь работаем с людьми, а я человечный.
Второе вечернее изъятие было в Бруклине, в школе Чарли Роуза на 83-й. Я люблю ездить по мосту, одно из преимуществ обладания лектро. Мы не часто навещаем учебные заведения. Большинство из них свернули свои библиотеки много лет назад, перейдя на серверы даже раньше книжных магазинов.