– Очень вероятно. Но я всё-таки радуюсь и горжусь, что я не англичанка… – сказала я, вставая и сдерживаясь сколько могла.
   – Напрасно. Наше правительство не любит допускать русских, даже дам, слишком брататься с покорёнными нами азиатами… В наших британских владениях русским не место … Не забывайте этого.
   – Но это вы забываетесь, сэр!.. – свирепо воскликнул потерявший всякое терпение полковник. – Вы оскорбляете женщину и грозите ей!.. К тому же она гражданка свободной Америки и вовсе не русская… т. е. не такая русская, за какую вы её принимаете!.. – поправился он, встретив мой негодующий взгляд.
   – Извините меня, полковник, и предоставьте мне самой, прошу вас, право защищать себя… Прежде всего я русская; русской родилась и русской умру, я русская в душе, если не на паспорте… Стыдитесь! Неужели вы желаете, чтоб эти господа уехали, увозя с собою впечатление, что пред их нелепой выходкой и дерзостями я готова была отречься от родины и даже от своей национальности.
   – Оно было бы, пожалуй, и осмотрительнее, – ядовито заметил другой англичанин.
   – Осмотрительнее может быть, но никак не честнее. Во всяком случае, – добавила я, обращаясь снова к первому, – весьма сожалею, если ваше замечание о том, что в «британских владениях русским не место» факт, а не пустая с вашей стороны дерзость. В наших, в русских владениях, как, например, в Грузии и на Кавказе, находится место всякому иностранцу, даже десяткам нищих англичан, которые приезжают к нам без сапог, а уезжают с миллионами в карманах…
   И, видя, как при этих словах исказилось лицо у заступника британских привилегий, я позвала индусов и, повернувшись к прочим спиной, ушла в сад. У Нараяна глаза налились кровью, а бабу, у которого с лица пот катил градом от сдержанного бешенства, бросился, как был одетый, под высокобьющий водомёт и стал прыгать, фыркая под водяной пылью, «чтобы хоть немного освежиться и очистить себя от осквернённой бара-саабами атмосферы!» – орал он на весь сад.
   Мне было невыразимо горько; не за себя, конечно, а за этих ничем неповинных оскорбляемых индусов, осуждённых какою-то фатальной силой на вечное, ничем не заслуженное поругание. Что меня принимали за шпиона, сделалось теперь очевидностью, которая при других обстоятельствах только бы меня смешила. Я и теперь чувствовала одно презрение к «победителю», до того трусливому, что он, очевидно, страшился влияния одинокой женщины на умы миллионов «побеждённых». В другое время оно бы, пожалуй, даже очень польстило моему самолюбию и вообще было бы весьма смешно, «когда бы не было так грустно», да вместе с тем и опасно. Меня страшило то, что вместо услуг индусам – членам нашего Общества, я могу сделаться, из-за одного того, что я русская, предлогом к их преследованию и разным придиркам со стороны их «начальства». Россия и всё русское беспрерывный кошмар Англо-Индии. Чем ближе к Гималаям, тем сильнее русский «домовой» душит по ночам всякого британского чиновника. А у страха, говорят, глаза велики, и он из белого, пожалуй, сделает чёрное…
   Ещё при первом появлении нашего Общества в Индии до меня уже стали доходить слухи о неудовольствии разных сановников, у которых в канцеляриях служили многие из бомбейских членов-туземцев Теософического Общества. «Великие мира сего», бара-саабы, сухо советовали своим робким подчинённым «не очень-то дружиться с новоприбывшими авантюристами из Америки».
   Словом, положение было очень неприятное.
   Я села на скамью у водомёта, около которого бабу отряхался теперь на солнце, наподобие мокрой собачонки. Нараян молчал, как убитый. Взглянув на него, я вся обомлела: тёмные круги под его огромными глазами потемнели ещё сильнее, зубы оскалились, как у дикого зверя, и он вздрагивал словно в лихорадке…
   – Что с вами, Нараян? – испуганно спросила я. С минуту он ничего не отвечал; только белые, крепкие зубы заскрежетали ещё сильнее… Вдруг он присел на песок дорожки и как-то разом повалился лицом в клумбы ярко-алых арали, – цветок, посвящённый богине Кали…
   Цветок ли, любимый кровожадной богиней мщения, воодушевил нашего кроткого, терпеливого Нараяна, или что другое внушило ему страшную мысль, но он приподнял голову и, вперив в меня налитые кровью глаза, спросил изменившимся голосом:
   – Хорошо… хотите, я убью его? – прошипел голос.
   Я вскочила словно ужаленная.
   – Что вы, опомнитесь! Да разве стоит этот пьяный фанфарон, чтоб из-за его дерзостей честные люди рисковали шеей? Вы шутите или бредите, мой милый!..
   Но он не слышал меня. Опустив голову на раздавленные растения и словно обращаясь к невидимому собеседнику под землёй, он продолжал говорить тем же хриплым изменившимся голосом. Он словно изливал внезапно прорвавшуюся волну страдания, полную накипевшей в нём за это время бессильной любви в недра матери сырой земли… Я никогда не видала его в таком возбуждённом состоянии. Он казался мне невыразимо жалким, но вместе с этим положительно страшным.
   «Что это такое с ним приключилось?» – подумалось мне. – «Неужели всё это из-за этой глупейшей истории?»
   – Вас оскорбляют… из-за нас … из-за нас одних, – продолжал он полушёпотом. – Да то ли ещё будет!.. вас станут скоро преследовать, гнать… Бросьте нас, отвернитесь… скажите, что вы шутили, смеялись над нами, и вас простят, станут звать к себе, предлагать свою дружбу и общество… Но вы этого не сделаете, иначе маха-сааб не относился бы к вам, как он теперь относится… Поэтому много горя ждёт вас в вашем будущем… горя и клеветы.[206] Нет, опасно быть друзьями бедных индусов! Нет счастья для сынов калиюги, и безумец тот, кто подаёт нам руку, потому что рано ли, поздно ли, а всё же горько ему придётся поплатиться за своё преступление!..
   С удивлением, почти с ужасом прислушивалась я к этой неожиданной бессвязной речи, но не находила, что ему сказать в утешение и молчала. Невольно я стала искать глазами бабу. Он лежал на скамейке, шагах в тридцати от нас, и, обсушиваясь на солнце, должно, быть дремал.
   – Не сердитесь на меня, упасика,[207] и простите, что я потревожил вас, – раздался снова голос Нараяна, уже более ровный и спокойный.
   – Сердиться на вас, мой бедный Нараян? За что же мне сердиться; ведь вы пошутили? – прервала я его, не зная сама, что сказать.
   Он привстал и снова сел на дорожке в обычной ему позе. Обхватив оба колена мощными руками и упёршись в них подбородком, он сидел теперь, покачиваясь взад и вперёд и вперив глаза в погибшие арали. Он видимо боролся, чтобы совладать с собой, и наконец преуспел: голос его уже не дрожал и не хрипел; но, когда он снова заговорил, в голосе этом слышалось столько непритворного страдания, что я невольно вздрогнула.
   – Нет, я не шутил, – произнёс он медленно и твёрдо. – Одно слово, и я бы убил его… Не всё ли равно? Ведь моя жизнь так или иначе пропала…
   – Но почему же? Что такое случилось? Не может быть, чтобы вы так волновались из-за одного этого дурака? Скажите, ведь не из-за него?
   – Нет, не из-за него одного, – прошептал он чуть слышно, – а всё же мне было бы легче, если б я мог убить пред смертью хоть одного из этой нестерпимой для нас расы!!
   – Убить… Как вы это легко говорите… Ведь это же ужасное преступление!.. А что сказал бы такур?..
   – Ничего не сказал бы. Что ему за дело до меня! – ещё тише произнёс он.
   – Но ведь вы… его чела?..
   Он весь вздрогнул, и его всего перекосило, точно его кто полоснул ножом по сердцу. Он припал ещё ниже к коленам, и вдруг из его груди вырвался такой вопль отчаяния, что я совершенно растерялась… Я чувствовала, что бледнею и не в состоянии выносить этой сцены долее.
   – Нет, я не чела его. Он мне отказал… Он прогоняет меня!.. – зарыдал бедный колосс, словно пятилетнее дитя.
   «Вот оно что!» – вдруг догадалась я. – «Это значит, англичанин является здесь только переполнившей чашу каплей!» И вдруг мне вспомнилось видение… сон… то, что я видела или что представилось мне, будто я видела накануне ночью в Баратпуре. Нараян обнимал ноги такура. Но ведь то был сон? или взаправду всё это происходило в действительности и я видела эту сцену наяву?
   – Когда же он вам отказал?
   Вдруг послышались поспешные шаги. Нараян вскочил и, быстро наклонясь, сказал мне шёпотом…
   – Прошу вас, сохраните мою тайну нерушимо!.. Ни слова об этом никому … Вам я ещё пригожусь!.. Но не говорите мистеру О… Я ухожу.
   Но он не успел.
   – Что это вы зарылись здесь, словно вызываете подводных бхутов? – внезапно раздался возле нас голос полковника, – а где же Нараян и где же бабу?.. – продолжал он, подходя к нам с «молчаливым генералом», – а… вот они где… Не прячьтесь: оба фанфарона уехали… Я им объяснил многое, чего они не знали, например, правила и цель нашего Общества… Они заинтересовались и даже признались, что ошибались.
   – Нашли, где и с кем миссионерствовать, – заметила я с досадой, перерывая этот поток слов.
   – Не все же, однако, англо-индийцы подлецы и предатели! – смущённо бормотал полковник.
   – Наверное не все, но и не найдётся, бьюсь об заклад, более двух дюжин англо-индийцев, которые бы уважали индусов… Здесь, как я теперь вижу, надо быть очень и очень осторожным… Чему вы смеётесь, Мульджи? – спросила я «молчаливого», улыбавшегося во весь широкий рот.
   – Вашей щедрости, мам-сааб, – две дюжины англичан в Индии, уважающих нас, негров-то?.. Не очень ли много?
   – Действительно, – подхватил проснувшийся и совсем просохший бабу. – Будь у нас даже «две дюжины» таких, то уверяю вас, что все 250 миллионов индусов, «без различия каст и религий», – привёл он цитату из теософических статутов, – молились бы, да совершали бы пуджу утром и вечером калькуттским и другим бара-саабам!
   – Я знал только одного за всю мою жизнь, да и того хотели посадить в сумасшедший дом, но он, к счастью своему, умер, – брякнул Мульджи.
   – Кто же он? – полюбопытствовал полковник.
   – Мистер Питерс (Peters), бывший коллектор в Мадрасе, в Мадрасском президентстве. Он умер более двадцати лет тому назад… Когда я был ещё мальчиком.
   – Расскажите же нам его историю толковее, – приставал уже навостривший уши полковник.
   – Пожалуй, господин президент, только ведь я не умею рассказывать.
   Но он всё-таки рассказал её нам, и «история» оказалась прекурьёзной. Я передам рассказ так, как я записала его со слов рассказчика. В Мадрасе она известна всем и каждому.

XXXII

   Дворцовые врата
 
   Мистер Питерс был коллектором святого града Мадуры, Мекки южной Индии. Страстный археолог и почитатель древних рукописей, он нуждался в браминах для разыскания и перевода таковых; поэтому, хотя, быть может, он сперва и недолюбливал их, но всё-таки водился, как говорится, с индусами и не притеснял их по примеру своих собратий. Материалист худшего пошиба, он только смеялся над их суеверием и предрассудками; но он точно так же относился и к своей христианской религии, а потому брамины не обращали на это большого внимания. «Настика» (атеист), говорили они, махая рукой. Но вскоре всё это изменилось, и мистер Питерс удивил и народы Индии, и своих компатриотов.
   Вот как это случилось.
   Раз к нему явился никому неизвестный йог и попросил личного свидания. Получив позволение предстать пред светлые очи господина коллектора, тот вручил ему древнюю рукопись, объясняя, что получил её от самой богини Минакши (одна из благовиднейших форм Кали), которая де повелела передать её мистеру Питерсу. Рукопись была написана на олле,[208] и вид её был такой древний, что внушал к себе невольное уважение антиквария. Коллектор, гордившийся своими познаниями по части древних писем, обрадовался и тотчас же пожелал прилично вознаградить отшельника. К величайшему его удивлению, йог с достоинством отказался ото всякой платы. Но он удивил начальника ещё более. Как почти все чиновники англо-индийцы, мистер Питерс принадлежал к масонской ложе. Отшельник внезапно подал ему самый тайный масонский знак и, проговорив известную формулу шотландского братства: «Не так я это получил, не так я должен это передать»[209] (то есть рукопись – не за деньги), быстро исчез.
   Призадумался Питерс. Послал сипая следить за исчезнувшим гостем, а сам тотчас же занялся, при помощи пандита-брамина, разбором рукописи и её переводом. Йога, конечно, не нашли, так как, по мнению Мульджи, отголоску в этом случае всего города Мадуры, то был оборотень самой богини Минакши. Из прилежного же изучения оллы коллектор узнал много кой-чего интересного.
   То была, по уверению пандита, собственноручная автобиография богини Минакши, в которой шла речь о проявлениях, могуществе, качествах и вообще её характер. По собственному заявлению, богиня обладала силой (шакти)[210] самого приятного разнообразия, и мало было чудес, которых она не сулила бы своим любимцам. В её личное могущество даже и не требовалось слишком слепо верить: девати (богиню) было достаточно любить искренно и горячо, как любят мать, и она простирала своё покровительство на поклонника, берегла, любила и помогала ему.
   – Ишь ты, рыбоглазая! – свистнул, услышав вышесказанное из уст пандита, неисправимый материалист Питерс.
   Этот эпитет, впрочем, вовсе не был дерзостью с его стороны. В буквальном переводе «рыбоглазая» есть имя богини, от слов: мина – «рыба» и акши – «глаз».
   «Но чтò такое или кто такая богиня Минакши?» спросят нас европейские профаны.
   Минакши есть та же Кали, то есть оплодотворяемая духом Шивы его творческая сила, шакти, его женский принцип и аспект или один из многочисленных видов его супруги Кали.
   Каждое божество громадного пантеона Индии, женского ли оно или мужского пола, в своём первородном виде, то есть при первом отделении от «единого и безличного», чисто отвлечённого принципа, который называется у них Парабрахмой, всегда бывает среднего рода. Но в своём земном проявлении оно двоится, как первородный Адам с Евой, и женская половина, отделяясь от мужской, становится богиней, а другая остаётся божком. Всемирное божество Парабрахма – оно, а его двойная энергия, которая впоследствии зарождает несчётное число богов и богинь – он и она, то есть двуполая. От главных богов, Брахмы, Вишну и Шивы, и их шакти, зарождаются в свою очередь другие боги. Но эти не прямое потомство, как то можно подумать, божественных супругов, потомство, имеющее в пантеоне браминов совершенно отдельное и отличное от других место: то сами эти же первородные боги и богини, играющие в маскарад и представляющие собою бесчисленные «аспекты» или виды.
   Поэтому кровожадная богиня Кали, самая могущественная из всех шакти, являясь под одним из своих видов, как Минакши, например, меняет совершенно все свои личные атрибуты и делается неузнаваемой. Было бы несвоевременно и слишком скучно объяснять здесь идею такого превращения. Достаточно будет сказать, что Кали, превращаясь в Минакши Мадурскую, становится миролюбивейшей из богинь, обладающей всеми наилучшими качествами: кротостью, долготерпением, великодушием и т. д.
   Минакши богиня-патронесса города Мадуры; она обладает необычайным могуществом в понятиях, конечно, своих поклонников. Несчастные, в которых засел писача, «бес», приводятся на излечение к ней толпами. А таких бесноватых в Индии много, потому что благочестивые брамины причисляют к категории «беснующихся» даже тех, чтò у нас в Европе называются «медиумами». Феноменальным явлениям даётся право гражданства в Индии только в присутствии посвящённых в «тайные науки», йогов, садху и других чудодеев. Всё то, чтò происходит помимо воли человека и называется у нас беснованием, относится браминами к непристойному поведению писач.
   Но чтò такое писача?
   Писачи – те же «духи», esprits frappeurs спиритов, только не в полном составе своей разоблачённой личности. Бхутом (земным духом) или писачей делается та только часть души человеческой, которая, отделяясь после смерти от бессмертного духа, остаётся обыкновенно в невидимом, но часто ощущаемом живыми образе, среди атмосферы, там, где она при жизни тела вращалась и имела бытие. После смерти человека всё божественное в нём уходит выше, в более чистый и лучший мир, остаются удерживаемые этой атмосферой одни подонки души, её земные страсти, которые и находят себе временный приют в полуматериальном «двойнике» усопшего, выгнанном из своей обители разложением и полным разрушением физической оболочки; а этим задерживается окончательное исчезновение «двойника», причиняя ему мучения. Такой посмертный казус всегда прискорбен семейству умершего и почитается браминами большим несчастием. Для предотвращения такого нежеланного события индусы принимают всевозможные меры. Оно является, как они думают, чаще всего следствием греховной жажды жизни, или же особенного пристрастия покойника к кому или чему-нибудь, с кем или с чем он не желал, да и по смерти не желает, расставаться. Поэтому индусы стараются оставаться равнодушными ко всему, не допускать в себе пристрастия ни к чему, боясь больше всего в мире умереть с неудовлетворённым желанием и вследствие этого превратиться в писачу. Туземец всех каст и сект ненавидит «духов» и, видя в них писачей, тех же бесов, старается изгнать такого как можно скорее.
   Однако же и почёт Минакше! На дворе её пагоды можно видеть ежедневно толпы индусских кликуш. Есть и такие между ними, которые поют петухами и лают по-собачьи, как и у нас на Руси. Но медиумов между ними ещё более: то просто-напросто духовидцы и прорицатели, в присутствии коих происходят разнообразные явления и всякая чертовщина. Как только приведут одержимого писачей пациента перед рыбьи очи богини, бес начинает кричать (устами одержимого конечно), что он тотчас же упразднит занятую им квартиру, лишь бы только богиня дала ему время… Больного уводят, и верный своему слову писача, в знак того, что сдержал его, бросает пред Минакши клочок волос, вырываемый им всегда на прощанье с головы его жертвы. Такие пучки волос, по рассказам, летят де неизвестно откуда, с утра до вечера, в храме, пред глазами удивлённого народа, и из них можно было бы делать превосходные тюфяки, если бы брамины не сжигали их с великими церемониями.[211]
   Стекающиеся тысячами и сотнями тысяч пилигримы приносят громадные доходы этому храму, и его священнодействующие брамины-оракулы считаются богатейшими в Индии. Кроме храма Минакши, во всём мадрасском президентстве только пять других таких доходных пагод, а именно: знаменитые храмы Тирупатти, Алагар, Вайдьешваран, Ковиль и Свамималай; первые два посвящены богу Вишну, а три последние Шиве. В обыкновенные, будничные дни в этих пагодах собирают ежедневно от 3000 до 10 000 рупий, но в праздничное время суммы ежедневных доходов превышают всякое вероятие. Они достигают часто от 25 000 и даже до 75 000 рупий в день! Эти цифры не преувеличены, а хорошо известный англо-индийскому правительству факт. Недаром же мадрасское начальство давно уже точит зубки на колоссальный «пагодский фонд», the pagoda fund, южной Индии.
   Мистер Питерс, прочитав рукопись о Минакши, умилился в душе пред столь высокой добродетелью и решился узнать богиню поближе. До той поры, хотя он много изучал философию индусов, но их взглядов на «беснование» не разделял, а исцелительницу от оного к области философии не причислял; напротив, постоянно забавлялся и трунил над такими верованиями туземцев. Но со дня получения рукописи он стал посещать храм и старался собирать все существующие о богине легенды.
   Одна из таких легенд, собранных учёным коллектором, оказалась чрезвычайно интересной; и хотя британские геолого-этнографы не оказывают ей должного внимания, но мистер Питерс причислил оную к событиям вполне историческим. К тому же она описана самой богиней в её «автобиографии», которую и похоронили впоследствии по собственному желанию Питерса в том гробу, где покоится его прах.
   Река Вайга, на южном берегу которой расположен город Мадура, принадлежит к числу так называемых антарваханы нади, то есть рек, протекающих от своего источника до впадения в море под землёй, словом, подземных потоков. Даже в сезон муссонов, когда окрестности затоплены проливными дождями и река выходит из своих берегов, её ложе осушается в три-четыре дня и от реки остаётся одно каменистое дно. Но стòит только во всякое время года порыть на аршин или два под землёй, чтобы получить превосходную воду, не только необходимую для города, но и достаточную на орошения полей всего уезда.
   Таких рек-отшельниц очень немного в Индии, и они поэтому считаются весьма священными. Как известно всем, а может быть только немногим, в Индии каждый храм и холм, каждая гора и лес, словом, каждая местность, как и здание, считающиеся почему-либо священными, имеют свою пурану (историю или летопись).[212] Записанная на древних пальмовых листах, она навсегда тщательно сохраняется священнодействующим брамином той или другой пагоды. Иногда санскритский оригинал переводится на местный язык, и оба текста сохраняются с равным уважением. В годовщину праздников, в честь таких «богинь-рек» и «богов-холмов» (река у них всегда – богиня, а холм – бог), рукописи выносятся, и эти местные пураны читаются брамином народу по ночам, с великим церемониалом и с должными на них комментариями. Во многих храмах, ночью под новый год индусов[213] также читается брамином-астрологом народу календарь на следующий год.
   Эти календари аккуратно указывают положение планет и звёзд; отличают счастливые и несчастливые часы каждого из 365 дней наступающего года; предсказывают день, число и даже час того дня, когда будут дожди, ветры, ураганы, затмение планет или солнца и разные другие явления природы.[214] Всё это читается пред богом или богиней, патроном или патронессой храма. Толпа благоговейно внимает прорицаниям идола, говорящего устами своего брамина о голоде, войнах и других народных бедствиях, после чего астролог и брамин благословляют толпу и, разделив между беднейшими рис, плоды и другие съедобные приношения, полученные идолами, отпускают её домой.
   В скором времени погрузившийся в изучение славных деяний могучей дэвы и поражённый её добродетелями, мистер Питерс, навещая зачастую храм, стал находить нечто привлекательное в выражении рыбьих глаз Минакши. Её эфиопские уста, казалось, растягивались в кроткую улыбку с приближением коллектора, он стал привыкать к её безобразию. Холостяк и со скромными вкусами, как и все учёные, Питерс начал изучать религии индусов сперва ради науки, а может быть и со скуки, стал втягиваться мало-помалу в эту головоломную философию и вскоре превратился в настоящего шастри.[215] Он уже не подтрунивал над благочестивыми браминами, а стал брататься с ними и окружать себя ими.