Вот доказательство:
   Санскритские изобретатели музыки выдумали шесть рага, то есть шкал, коих названия: Шрирага (рага значит господин), Вазанта, Панчама, Байрава, Мегха и Нат-Нараян.
   У каждого из этих рагов по пяти жён, а у каждой из этих жён по восьми детей. Каждый раг, каждая рагиня и каждый рагиненок имеет имя, атрибуты, собственную биографию, генеалогическое древо, и если бы родился в России, то имел бы, вероятно, и свой формулярный список. Родившись в Индии, каждый из них за то получил титул бога, богини и боженка. Философия вышесказанного есть та, что певец и музыкант в Индии поёт и играет, имея в своём распоряжении 276 разных шкал, по семи нот в каждой; каждая нота выражает какой-либо звук в животном царстве, а звук этот должен изображать какое-либо чувство.
   Звуки животных и выражаемые ими чувства выписываю для любопытных из оригинального сочинения Санскритского Музыкального Общества, потому что оно разъяснит лучше всего, чтò такое представляли Кришна Нат-джи и его рагини.
 
 
   Вот эти-то «звуки», выражающие оттенки чувств, и олицетворялись плясавшими пред Кришной но-рагинями.[268] То были девять олицетворений «девяти страстей», но-раза, зарождённые мелодией бога музыки,[269] его создания, воспрянувшие к бытию под волшебной силой Ваха,[270] и исполнение было, как и сама идея, прелестно. Взявшись за руки, но-рагини сперва пляшут пред своим творцом, а затем следует ещё превращение. Пред зрителями является пылающий бог солнца, без incognito на этот раз, и но-рагини обращаются в знаки зодиака; начинается астрономическая мистерия, где богини-созвездия составляют вокруг бога солнца круг и выплясывают знаменитый Рас-Мандал, танец звёзд. Но-рагини и но-раза опять исчезли, остались одни олицетворённые знаки зодиака. А рас-мандал всё продолжается. Медленные движения, полная грации мимика оживляются и делаются всё быстрее и быстрее…[271] Мистическая пляска на берегах Джумны напоминает танец альмей в Египте и переносит нас на песчаные берега Нила…
   В третьем действии снова всё изменяется. Кришна опять является пастушком с посохом и своею свирелью, и вокруг него играют и поют вновь воплотившиеся из богинь пастушки, гопи. Но-рагини ещё раз превратились в но-рази, то есть «девять страстей», и стараются свести пастушка, брахмачарья, с пути истины. Но им это не удаётся. Кришна торжествует в своей добродетели, а пастушки – en sont pour leurs frais.[272]
   Кришна, не обращая внимания на заигрыванье пастушек, продолжает играть на своей свирели, заменившей ему теперь шестиструнный ситар. Но зато коровы его священного стада, устыдясь, должно полагать, за пастушек, разбегаются… Солнце зашло и на сцене совсем темно. Тут являются свирепые катчи (другое племя раджпутов) и угоняют коров к себе; а в погоню за ними бросаются гоклы (гокуладесы) или куклопесы[273] и стараются отбить скот у хищников. Когда они появляются, то перед зрителем восстают свирепые циклопы-пастухи Гомера, не знавшие ни закона, ни удержа, мохнатые гиганты… Они вылезают из пещер, спускаются с деревьев, и на груди у каждого сверкает, как огненный глаз, огромный жук светляк, приколотый к звериной шкуре.
   Такие светящиеся жуки, единственное освещение в пещере пастуха или в круглой башне бедняка Гоклы, и до сего дня в употреблении у племени нанды, воспитателя Кришны. Часто ночью, отправляясь отыскивать пропавшую корову или быка, гокла прикрепляет несколько таких жуков к тюрбану, чтобы светлее было. Не в этом ли племени гокуладесов следует искать начала и объяснения куклопесам греков? Светляки превосходно объясняют «фонарь на лбу» у циклопов-рудокопов, а также и то, что Гомер знал их за племя пастухов, гокула, главным и единственным представителем коих был «одноглазый» Полифем.[274]
   Мистерия кончилась поздно. Брамины чоби (так названные от чоби, палицы, которою они вооружаются на это представление) давно уже, осадив тирана Канзу во дворце, разнесли в мелкие щепки его крепость[275] и самого его загнали в кусты, когда мы оставили пагоду. После спектакля «бог – Кришна» присоединился к нам и оказался очень молодым, рослым раджпутом, который, к удивлению нашему, даже говорил по-английски. Я обязана ему главными из полученных нами в Маттре сведений. Он нам объяснил смысл многого, чего мы тогда не понимали из представления, в котором ему выпала главная роль.
   Он вполне верил в Кришну-героя, и отвергал Кришну-бога не менее нас самих. От него мы узнали, что служение седьмому по числу из семи главных видов Кришны, под которыми он обоготворяется в Раджастхане, то есть Мудхун-Мохуны, «божеству, опьяняющему любовью», находится исключительно в руках брамини, женщины. «Мудхун-Мохуна» есть пастушок, чарующий пастушок, гопи. В настоящее время великая жрица голубого бога очень стара и очень строга к храмовым научам, обязанность коих состоит в разыгрывании ролей гопи и в ухаживании за лазоревым божеством. Эта строгость отзывается на самом её храме, который-де страдает недостатком в «небесных музыкантах».[276] Маленьких певцов неба им приходится занимать из других пагод, вне Раджастхана.
   Статуй или идолов Кришны, как сказано, семь главных в стране, и они были описаны только Тодом, единственным, кажется, изо всех англичан, которому позволили, как и нам, пятьдесят лет позднее, приблизиться к святыне.
   Эти семь «чудотворных» статуй были принесены столетия тому назад таинственным лицом, Бальбой, который потом и сделался верховным жрецом Раджастхана. Умирая, он их разделил между своими семью «внуками» от духовного сына (усыновлённого), и теперь они составляют источник величайших доходов для их потомков, священнодействующих браминов семи главных пагод в стране.
   Представлявший Кришну, собственное имя которого я забыла, доставил нам вход к Ноните,[277] «младенцу Кришне». Нонита сидит на лотосе, похожем, впрочем, на кочан капусты, задумчиво держа в руке пирожок (пару): такие пирожки делаются из теста, замешанного на воде из реки Джумны, отнюдь не другой. Со времён афганцев, которые со свойственным им иконоборством бросили Нониту в Джумну, он покоился до 1803 года на дне реки. Когда его случайно выудили оттуда, он пирожка своего всё ещё не съел и всё ещё также внимательно всматривается в него, как бы не доверяя ему. В этой воздержности я ему вполне сочувствую. Принесённый мне, в виде необычайной милости, «священный» пирожок до сей поры мне памятен. Съев его, я тотчас почувствовала припадок морской болезни и оставалась под влиянием мрачной меланхолии целый день.
   Осматривая храмы и их разнородные божества, я совершенно забыла о салиграме нашего председателя полковника О***, не оставлявшем его ни на минуту. Мои мысли были так заняты мифологическими сравнениями, что если бы кто заговорил о нём, я, вероятно, не обратила бы и внимания. Но талисман напомнил нам о себе, и при таких обстоятельствах, что трудно было забыть.
   Выходя, под вечер последнего дня, из полуразрушенного дворца, куда нас поместил Ананда по нашем приезде, чтобы посетить храм Гопала-Кришны, мы решили отправиться туда пешком. Пагода была так близко от нашего дома, что следовавшая за вами по пятам дребезжащая карета казалась нам излишней. Мы её отослали, так как для того, чтобы перейти площадь не стоило и садиться в экипаж. Я пошла вперёд с Нараяном, бабу и Анандой-Свами, а за нами шёл полковник, в сопровождении целой свиты браминов, пандитов и шастри. Мульджи служил им переводчиком.
   В пять минут, несмотря на постоянные остановки и препятствия, в виде шмыгавших между ногами обезьян, да целых процессий ослов и транспортов, мы были уже у преддверия пагоды, и я села на ступеньки широкой лестницы, поджидая главу нашей компании. Ананда-Свами стоял шагах в двух от меня и тихо разговаривал с Нараяном, с которым он видимо подружился, а бабу я отправила купить лакомств для «священных» четвероногих.
   Храм Гопала-Кришны построен в глубине глухого переулка, из коего нельзя было видеть ничего, кроме одного угла площади, которую мы только что прошли. Ожидая каждую минуту полковника и бабу с орехами, я спокойно сидела, довольно удачно сдерживая до той поры нахальное и неприятное заигрыванье обезьян, которые чуть не лезли к нам в карманы. Эти животные до того привыкли жить между людьми, что даже и наши, столь отличные от туземцев платьем и наружностью, фигуры не возбуждали в них ничего, кроме ожидания обычной подачки. Их собралась около меня целая колония, и было бы трудно не заинтересоваться, глядя на их хитрые, светящиеся глазки, на взгляды их, упорно не покидающие моих рук и следящие за малейшим движением. Одна из них, престарелая на вид макашка, потерявшая уже несколько зубов, незаметно для меня стащила снятую перчатку и, прежде чем я даже догадалась о пропаже, принялась с наслаждением жевать её в углу.
   Но вот показался бабу с орехами и изюмом и стал бросать их пригоршнями в обезьян: тут у нас с ними началась потеха. Обезьяны стрекотали и дрались, мы глядели на них и смеялись, как вдруг, совершенно для нас неожиданно, со стороны площади поднялся такой ужасный необъяснимый вой, что мне показалось, будто там сорвался с цепи целый десяток тигров… Возгласы толпы, мычание быков, рёв слонов, всё это сливалось в один глухой, протяжный гул. Он приближался к нам, с каждою секундой становясь яснее и громче, и я было уже собиралась последовать примеру макашек, которые со страху мигом улетучились, когда Ананда-Свами разом отвлёк моё внимание от неизвестной мне опасности и приковал его к себе… Глядя на него широко раскрытыми глазами, я, должно быть, представляла картину такого испуганного удивления, что бабу, сам не понимая ещё причины его, бросился вперёд загораживать меня своею тонкой фигуркой, а Нараян, схватив какое-то полено, стал возле меня в позе гладиатора. Так мы стояли все трое в течение нескольких секунд, не произнося ни слова, окаменелые от изумления.
   Чтò же случилось? Для всякого, не наблюдавшего за аскетом, как то делала я с утра до поздней ночи в течение трёх суток, ничего такого, что бы показалось уж из рук вон странным. Услыхав рёв, Ананда-Свами, обыкновенно так медленно и плавно двигавшийся словно на заведённых пружинах, вдруг преобразился. Во мгновение ока, одним, сделавшим бы честь любому акробату, прыжком, он очутился на конце переулка.
   Раздалось ещё несколько слабых мычаний, а затем целая толпа браминов наводнила переулок и среди них полковник… но в каком виде, силы небесные!
   Он потерял шляпу и, по-видимому, очки. Белоснежное пальто и панталоны превратились от покрывавшего их навоза и пыли в нечто невообразимое, в тряпки, покрытые пятнами и прилипшими к ним кусками столь излюбленного лондонскими эстетами цвета гнилой зелени, с коричневыми тенями нюхательного табака. Лицо его было краснее спелой вишни, волосы растрепались, а в бороде торчали куски соломы и сена… Он казался очень сконфуженным.
   – Я советовал полковнику не подходить к священным коровам, но он не послушался, – кричал, объясняя, Мульджи.
   – Чёрт их побери, ваших священных коров! – огрызался наш президент. – Я хотел их покормить хлебом и пряниками, а они стали ко мне лезть… голов десять. Я от них, а они ко мне… мотнёт головой, подбросит хвостом вверх, да и норовит мордой в карман… Мотнёт, да и лезет с ужаснейшим мычанием… оглушили меня… Ну, я и упал… поскользнулся и… упал!..
   – Ещё бы, когда у вас салиграм под рубашкой; ведь говорил же вам Ананда-джи,[278] предупреждал: берегитесь, не подходите к коровам!..
   – Навалились на меня, припёрли в угол, – продолжал объяснять, как бы извиняясь предо мной, бедный полковник, – ну, я и упал… брамины машут руками, просят коров по-санскритски оставить меня, и хоть бы один из них хватил их палкой!.. Ну, а коровы ещё хуже!..
   На лице Мульджи, при этих словах, изобразился священный ужас.
   – Ударить корову Гопала-Кришны!..
   – Не ушибли ли они вас? – осведомилась я, слишком ещё поражённая неожиданностью и испуганная, чтобы вкушать всю комичность его положения.
   – Нет… кажется, ничего, – отвечал он, ощупываясь. – Только вот перепачкался… проклятые коровы! Жаль, что со мной не было трости!..
   – Прошу вас, не говорите так, полковник, – испуганно озираясь на браминов, прошептал встревоженный за нас Нараян. – Хорошо, что они не понимают вас. Они способны убить всех нас из-за священной коровы…
   – А ведь вам пришлось бы ещё хуже, сааб, – молвил бабу, – если бы не Ананда-Свами… Это он вас выручил… дэндой
   – Просто смотрел! – перебила я. – Всё кончилось до его дэнды
   – Вы знаете, упасика, что это не так, – с упрёком заступился Нараян и отошёл прочь к стоявшему в стороне «брату Рощи».
   Ананда в ту самую минуту, когда первые брамины показались у входа в переулок, пропустив людей, видимо воспрепятствовал нескольким коровам ворваться за ними в узкий проход. Стадо гналось за несчастным президентом рысью, пока он не исчез от них в переулке.
   – Что ж именно он делал и как он им «воспрепятствовал»? – расспрашивала я «Кришну», который присоединился к нам несколько минут позднее.
   – Стоял у входа и махал в них дэндой.
   – Как в них?.. то есть на них, на коров?.. Ну, конечно, тем и испугал их.
   – Нет, именно в них. Простого маханья палкой мои коровы не испугались бы.
   Он говорил «мои» коровы, как будто серьёзно воображал себя богом Кришной.
   Мы отправились домой, так и не видав храма Гопала; солнце зашло, и под покровом тотчас же окруживших нас, как тёмным флёром сумерек, скрывших очень кстати плачевный вид нашего президента, мы вернулись домой и стали приготовляться к отъезду. К несчастью полковника, вся наша поклажа была отправлена из Баратпура прямо вглубь Раджастхана, и президент не мог даже переменить платья. Но наш хладнокровный глава и тут не растерялся. Он купил белую одежду туземца и предстал пред нами в костюме, представлявшем странную смесь раджпутских одеяний с европейскими.
   Но он видимо сознал в душе, что получил урок. Салиграм исчез с его особы, и ничто не напоминало нам более о его «магическом» присутствии. Впрочем, обладание оным оказало нам и пользу. Брамины, приняв этот факт к сведению, хотя и чувствовали к нашему президенту большую зависть и диву давались, что священный их предмет не утрачивает своих свойств даже на особе нечистого млеччхи, но всё-таки почувствовали к нам ещё сильнейшее уважение и как бы даже суеверный страх.
   Мы выехали из Маттры ночью по реке в большой примитивной лодке, напоминающей венецианскую гондолу, в которой у нас стоял стол и скамейки кругом и даже было место для кухни. Последнее, впрочем, оказалось для нас бесполезным, так как мы оставили нашу гондолу в два часа ночи, и нас увезли в лес к какому-то «вассалу», по выражению Ананды, ночевать.
   На другой день мы поехали к деревушке бардов. Бхаты или бхарты и чаруни или чараны, то есть барды и летописцы,[279] издревле занимаются переноской вещей. Такая «переноска» началась одолжением и постепенно перешла в ремесло. В этой стране, заселённой вечно враждующими племенами, разбойничьими шайками бхиллей и меров, во дни былые невозможно было пересылать ни денег, ни вещей большой дорогой. Барды были единственным классом, который уважали и проклятий коего страшились разбойники. Взявшись доставить сумму денег или ценную вещь, бхарт ручался своею жизнью за доставку; если разбойники, невзирая на его сан, отнимали у него доверенное, он в ту же минуту вонзал себе нож в сердце и, обрызгав кровью грабителей, умирал с проклятием на их головы. Это проклятие всегда исполнялось, говорят раджпуты. Прошли века, и теперь бхарта, везущего миллионы, не тронут разбойники, будь их сотня против одного. Бхарты служат посыльными по всему Раджастхану, и их сан делает их священными в глазах самого свирепого разбойника. «Даже полудикий коли и сахрай страшатся проклятий этого странного существа, которое ведёт караваны с полной безопасностью чрез самые безлюдные пустыни и непроходимые леса этой местности. Путник, желающий достигнуть беспрепятственно портов Джалора или Радханпура, ведущего в Сурат или Мускат-Мандави, присоединяется к каравану, во главе которого едет бхарт: он в полной безопасности»…
   На другое утро, восстав от спокойного сна в лесу, Ананда нас повёз именно к одному такому чарану, в семействе коего мы и провели время до самого вечера. В белом, длинном и широком одеянии, старик походил на Оссиана, сошедшего с холста картины. Сидя с ситаром в руках на полу, он пел нам легенды о древней удали сынов его страны, о падении Читтура, о героях коганах (племя такура) и о блаженстве смерти за долг чести, за данное слово, за родину… Его два сына, рослые, красивые раджпуты, пели в свою очередь, и их легенды были все основаны на подвигах Кришны, Бальрамы, Арджуны и племён Гарикула. А их жёны и старуха-мать прислуживали нам, кормили нас и не знали, что и делать для «саабов», отправляющихся к «великому такуру».
   Костюм женщин у бхартов чрезвычайно живописен: тёмные шерстяные юбки и сверху белые как снег сари, а в чёрных, как смоль, волосах цветы, кораллы и золотые украшения. Здесь женщины скорее напоминают красивых неаполитанок прежнего времени, чем индусок. В этом благословенном уголке Индии нет ни каст, ни фанатизма бомбейских браминов. Бхарты и чараны составляют, так сказать, imperium in imperio.[280] Они не зависят ни от кого, и правительство умно воздерживается от вмешательства в их дела: весь Раджастхан поднялся бы как один человек в защиту своих священных бхартов. Они – последнее звено, соединяющее их горькое настоящее с величием их незабвенного и незабываемого прошлого.
   Эти неизвестные в Европе, да и мало кому известные в Индии певцы хранят, быть может (для нас это несомненно), первые страницы истории всего человечества, а не одной только Арьяварты. Героические песни Индии – это всё, чтò у них осталось от прошлого. Но эти песни дают право бхартам требовать, чтобы на них взирали как на первобытных историков всего человечества. Они жили задолго до тех времён, когда греческие басни впервые обратили на себя внимание поэтов и даже Геродота, отца истории, тысячелетия тому назад; бхарты воспевали настоящие события и живых людей, а не мифы. Каллиопу боготворили в Индии со времён Вьясы, современника Иова, по мнению первых ориенталистов, таких как сэр Уильям Джонс, Уилсон и другие. А эти санскритологи, если и грешили иногда неправильностью выводов, зато никогда не жертвовали истиной и фактами ради доходного места. Уцелели ещё тысячами свитки одних исторических генеалогий и летописей в стихах; и их поэтические преувеличения не помешали б историку извлечь из них события и факты, изложение коих на одном из европейских языков перевернуло бы, весьма вероятно, заключения не только Маколеев и Гротов, но даже и наших русских историков.
   Нам говорили «посвящённые» барды (между ними есть и такие), что огромная коллекция их летописей, начальные свитки коих написаны с устных преданий, пополняет все пробелы и даже исправляет все ошибки всемирной истории; что в них найдутся все доказательства тому, что племена одного Раджастхана заселили в доисторические периоды берега северных морей, Балтики, Чёрного, Каспийского и других; что все германские и особенно славянские народности в Европе суть потомки ушедших из Раджастхана племён (в древности Раэттана). И действительно, если финны и мадьяры Венгрии должны искать начало своего рода и племени в Средней Азии и Тибете, шведы – в Кашгаре, а немцы (только Макса Мюллера, впрочем) на Оксусе, так почему бы и нам не поискать родоначальников варяго-руссов в лесах и «великой пустыне» Джайсалмера? Кто знает, быть может, славянские праотцы «братушек» – древнейших[281] болгар и сербов, чехов и нас, русских, – и в самом деле спят под семью этажами доисторических городов Саураштры, Амбера и Удайпура? Аларих и Чингиз-хан отнюдь не сами изобрели странный способ своего похоронного церемониала. Когда величественный курган над телами этих двух героев был возведён, говорит Гиббон, огромное вокруг него пространство было засажено лесом, «дабы помешать навеки ноге человека ступать по священному праху».
   Так хоронили в древние времена и героев Раджастхана, и этот способ описан в песнях барда Чанда. Там, где теперь «долина смерти», пустыня Индии, ведущая к долине Инда, были прежде непроходимые леса. Тысячелетия превратили их в прах, а местность, где находятся ещё такие курганы – в пустыню. В степях России таких «курганов» много; и то, чтò у нас зовётся «бабой», называется в Индии тоже «баба», только слово это означает «отец», и я видела несколько таких каменных баб в Меваре.
   Далее, другое кладбище простых воинов, и опять памятники «бабы», сооружённые над могилами тоже павших в битвах раджпутов. Пепел сожжённых тел привозился на родину, и над «вождями» ставилась не «баба», а более доконченный монумент. На некоторых памятниках был вылеплен рельефом сам всадник в полном вооружении, со щитом, мечом и пикой; а подле него его жена – верный признак, что она сожгла себя на могиле супруга, т. е. совершила сати.
   В Раджастхане всякое освящённое преданием маха-сати, т. е. великого самопожертвования (самосожжения), место тотчас же делается ареной подвигов духов, «нечистым местом». Это, впрочем, не у одних раджпутов. «Духи» самоубийц, должно полагать, каются в своём поступке и на Западе, и приходят доживать свой насильно прерванный век в менее удобных, но зато и более наклонных к пороку телах. И у нас в России самоубийцам не лежится спокойно на избранном ими ложе, если верить народной молве. Как бы то ни было, но в Индии их «духи» достигают апогея надоедливости. Спириты могли бы здесь ликовать зело, но не-спириты очень на них жалуются. Меж страшных алтарей самоубийства, среди костров, где так часто, так безжалостно сожигались юность, красота, земное счастье, где мать, рыдая, в то же время благословляла дочь на подвиг святости, а отец, обязанный присутствовать при маха-сати от начала до конца, пел хвалебные гимны часто единственной дочери, юное, трепещущее тело коей трещало и корчилось в пожирающем пламени, – тотчас же заводились «демоны», зарождаясь с ночи девятого дня. Там, на даровых квартирах, немедленно появлялась Джигер-Кхор – страшная гарпия древности и Дхакуна – её поводырь.[282] Оба эти демона, как это хорошо всем известно, рыскают по ночам, нападая на живых, у которых Джигер-Кхор пожирает сердца, вырывая их из животрепещущего тела. Некоторые мавзолеи, как гробницы в Помпеях, сделаны с комнатой внутри, где совершаются ежегодно обряды поминок по покойнику или покойникам. Для раджпута это самый страшный, тяжёлый день в году, но которого, по общепринятому обычаю, ему невозможно избежать. Он обязан отправляться в эту похоронную комнату один и там совершать обряд над прахом, окропляя комнату водой, делая приношения цветами и рисом, а затем лежать ничком на полу часа два, бормоча мантры.
   – Мой родной брат, – говорил старый бард, – один из храбрейших воинов Мевара, вернувшись домой после питри-ишварес (поминок), узнал, что за эти два часа он поседел, как восьмидесятилетний старик… А ему не было и тридцати.
   – Что ж, он разве видел что-нибудь?