Для меня же тот, кого отец судил мне в супруги, сущим наказанием стал, а не мужем; он так безобразен собой, что ради его целомудренных объятий я не могла позабыть Паллады, которой и прежде служила, а теперь служу с еще большим усердием. Однажды, в ту пору, когда Феб, покинув созвездие Пса, умеряет жар палящих лучей под стопой немейского льва[41], я шла беспечно по берегу моря, всей грудью вдыхая дуновенья свежего ветра. Отогнав от себя докучные страхи, я погружалась воображеньем в науки, напрягая непослушную память, когда внезапно мысли мои приняли иной оборот: глядя на воды, в челне, плывущем по зыбким волнам, я увидела прекрасного видом юношу, имя его, как я потом разузнала через соседей, было Аффрон[42]. Зорким глазом я тотчас приметила, что морские забавы его и страшат и прельщают, отчего он и в открытое море не держит челнок, и к берегу не хочет пристать, но, правя неопытной рукой, неуклюже ведет его вдоль суши. Тем временем красота юноши проникла мне в душу, и я, по внушенью той самой богини, о которой мы уговорились здесь рассуждать, томным голосом стала призывать его выйти на берег. Однако по простоте своей или пренебрегая мной, он не только не внял моим призывам, но едва-едва удостоил ответа; и с еще большим упрямством повлек неверный челн дальше вдоль берега моря. Не отступаясь, я следовала за ним близ самой воды, с пламенным желаньем взирала на его грубую наружность и с тревогой размышляла об опасностях, которые моим глазам были столь очевидны; и как ни невежествен был он в обхожденье со мной, сраженная любовью, я возгласами и увещаньями предупреждала его о грозящих бедах. Но все было без толку, и тем сильнее томило меня желанье; не раз я была готова броситься в море, чтобы вызволить его из беды, но с трепетом вспоминала, какая участь постигла волей морских богов злополучную Сциллу, и беглянку Аретузу[43], и еще многих других; страх тотчас укрощал мой порыв, и, в надежде голосом больше способствовать делу, чем телесной силой, я так возопила: «О юноша, от кого ты бежишь? Если ты бежишь от меня, то в чем же ищешь спасенья, я не очумелый зверь, как те злосчастные псы, что растерзали тело хозяина своего Актеона, я не вакханка, преследующая тебя, подобно несчастной Агаве[44] с сестрами, в безумии настигшей Пенфея. Я благородная нимфа здешних мест, возлюбившая тебя превыше всего на свете; не прочь от меня, а ко мне правь, и тебя не поглотит бурное море, под чьей обманчивой гладью таятся пучины. Кто усомнится в том, что Дафна, познай она Феба со спокойной душой, не стремилась бы прочь от него и не просила заступничества богов, изза которого до сих пор зеленеет лавром? Никто, если здравым умом припомнит о сладостных объятьях, которые с ним познала Климена, Так и ты, беги от своей суровости, если не хочешь себе вреда; приди ко мне, и я так же приму тебя в объятья, как Геро обессиленного и промокшего до костей Леандра; равных этим объятьям ты не изведал. Что же ты? Какой страх, какая робость тебе мешают? Какая богиня Эвменида[45] тебя ужасает? Может, ты боишься меня, как бы не повторилось с тобой того, что случилось с Гермафродитом из-за влюбленной Сальмаки?[46] Но в этом деле не с нее спрос, а с богов, которым угодно было так поступить; я же домогаюсь другого, ты вознегодуешь, и поделом, на свое упрямство, когда узнаешь мои желанья. Да разве могу я видом внушить страх хоть единой душе? По мне, красивейшей на Парнасе, вздыхали боги, и немало их мне служило, сам Аполлон, озаряющий светом разом землю и небо, искал моих милостей и, явив мне свои таланты, посвятил в тайны искусства, ни одной не укрыл, да к тому же наделил меня тем, что отнял у обманувшей его Кассандры: люди верят моим прорицаньям, а сверх того, он сделал меня бессмертной. Ты, верно, оттого убегаешь, что не знаешь, кто я, так слушай же. Я дочь благородных родителей, дала обеты Палладе, всеми чтимой богине, ее благостной волей я нимфа горы Парнас, еще в младенчестве у груди парнасских муз я вкусила их сладостного молока. И богиней моей я столь взыскана, что мне сделались внятны тайные прорицания Кирры; я знаю прошедшее и зрю грядущее так, точно вижу его воочию пред собой. Только ты, хоть ты и рядом со мной, по-прежнему мне недоступен и заставляешь меня усомниться в самой себе. Но как бы ты ни противился, я знаю, ты достоин моей красоты, и, если правда то, что мне приходилось видеть, ты еще будешь ею счастливо обладать. Но желание нудит меня приблизить срок, чрезмерно отдаляемый твоим упрямством. Приди же, о юноша, мореплавание не столь любезное ремесло, как то, которому я обучу тебя. Я владею щитом Паллады, обтянутым шкурой козы, вскормившей Юпитера, копьем и убором Минервы, я держу ее птиц для твоих забав, я подарю тебе меч, которым Персей отсек мерзостную голову Медузы. А если во всеоружье ты вздумаешь посетить горние сферы, я покажу тебе, как привязывать крылья к стопам, и ты превзойдешь в искусстве Дедала, устрашенного жарким небом и влажным морем[47]. Со мной ты узнаешь чертоги богов, где ничто от меня не сокрыто, проникнешь в тайну быстрых ветров и бурных движений вод; поймешь, почему земля обнажается под знаком Весов и возрождается под знаком Овна[48]. Поспеши ко мне, дары мои еще превзойдут обещанья. Отзовись, о юноша, на мой голос, открой слух и внемли: если меня, прекрасную, могучую, щедрую в дарах, ты отвергнешь, я мольбами обрушу на тебя праведный гнев богов, и как Амфиарай[49] на виду у фпванцев чрез отверстую бездну с колесницей провалился в Дит, так и тебя вместе с челном поглотит пучина». Много раз я взывала к нему, твердила и обещания и угрозы, но слова мои уносились с ветром. И не обнадеживай меня проверенный опыт, я бы с отчаянья отправилась к стигийским теням вслед за несчастной Библидой, наложившей на себя руки из-за упрямства Кавна. Но что попусту растекаться в словах. Чем больше он ожесточался против меня, тем сильнее язвило меня пламя святейшей Венеры, сверху взиравшей на наше единоборство. Тогда я измыслила новый довод, и, хотя может показаться, что мой поступок впору скорее разнузданной женщине, я не скрою его от вас, ибо вы горите тем же огнем, что и я, и отгоню стыд, уже заливший румянцем мои щеки. Так вот, длинное, как сейчас, одеянье, касавшееся земли и опоясанное у бедер, я подняла много выше, чем подобает, сделав вид, что опасаюсь волн, и обнажила белые ноги, к которым он тотчас, как я заметила, устремил жадные взгляды, но и тут с прежней жестокостью не перестал противиться моим желаньям. Тогда, решившись переломить его, я сбросила с плеч легкое покрывало, точно мне было невмоготу от зноя, и, слегка нагнувшись, без слов, позволила ему обозреть прелести нежной груди; едва их увидев, побежденный, он повернул ко мне нос челна и обратился с такими словами: «Юная дева, подожди, я сражен твоей красотой; вот я спешу, готовый к твоим усладам».
   Как только его речь достигла моего слуха, радость обуяла меня, точь-в-точь как царя Итаки[50] у берегов дочери Солнца[51], когда он узнал, что Киллений[52] послан ему на помощь. Сойдя на берег и удостоившись моих объятий, он из увальня превратился в просвещенного юношу, и отныне в наших пределах нет никого, кто превзошел бы его славой или талантами. Затратив столько усилий, испытав муки любовного жара, я познала благополучный конец, и это часто дает мне повод украшать себя, петь и празднично веселиться. А так как Венера благоприятствовала моей любви, то в дни ее празднеств я с торжественными воскурениями посещаю ее алтари и надеюсь, что всегда буду по-сещать их с моим Аффроном.
   Так окончив рассказ, она нежным голосом на приятную мелодию запела:



XIX



 
Юпитером рожденная Паллада,
величие являя в небесах,
блюстительница и земного лада,

 

 
и, безупречная в своих красах,
чтит благосклонного отца и бога,
могучего во многих чудесах,

 

 
и учит, как достичь его чертога
и обрести всегдашний мир и лад,
забыв, что есть забота и тревога;

 

 
внушением ее и стар и млад
умудрены и держатся подале
от струй Стигийских, где печаль и хлад;

 

 
и без нее спасемся мы едва ли
и, вечных от нее сподобясь благ,
поймем, что на земные уповали.

 

 
И ею край преуспевает всяк,
и правят государи, и в злосчастье
она укажет путь и явит знак.

 

 
И если кто-то из живых причастье
к ее дарам стремится возыметь, —
немедля принимает в нем участье.

 

 
И прошлое и то, что будет впредь,
определив, оценит взглядом ясным,
способным сокровенное прозреть.

 

 
И ликом, из прекраснейших прекрасным,
вовек непреходящей красотой,
и промыслом всегдашним и всечасным

 

 
влияет на людей, дабы тщетой
сердца не замутили, как туманом,
и дарит безупречной чистотой

 

 
их души, что в усердье неустанном
ко благу вечному идти должны,
как прежде, к благам тщетным и обманным;

 

 
и преданные ей награждены
тем, что приятны, вежливы, почтенны,
щедры, красноречивы и умны.

 

 
О, сколь сии влиянья драгоценны,
а те, кто неустанно ищет их,
меж прочих безупречны и блаженны,

 

 
хоть мало сих средь множества слепых.

 



XX


   Речи нимфы, ее пылкая страсть, дивная красота и ангельский голос вместе с неповторимым напевом исполнили Амето таким восхищеньем, что он, полагая Аффрона счастливейшим из возлюбленных, не раз пожелал оказаться на его месте. Уж он бы уступил куда меньшим мольбам, да по правде сказать, если бы думал, что из этого выйдет толк, сам простер бы мольбы перед прекрасной нимфой. И раньше она ему нравилась, а теперь после рассказа стала нравиться еще больше, если бы ему достало силы отлучить от сердца любовь к Лии, он сделал бы это ради Мопсы, но сил не достанет. Однако, насколько это было возможно, рядом с Лией он принял в душу и прекрасную нимфу, и вместо одной страсти оказался пронзен сразу двумя. Похвалив речь и пение послушной нимфы, он обвел взглядом круг в раздумье, кому указать черед. И обратился к той, что сидела подле первой, одетая в пурпур:
   – О дева, вам надлежит продолжить!
   С шаловливым движением, чуть потупившись и от смущения покраснев, она отвечала, что готова повиноваться, и тотчас плавным голосом начала:



XXI


   – В тех краях, которые омывает своими волнами быстроводный Алфей[53], свергаясь с высоких скал, почти в середине между его истоком и устьем находится местность, где родился мой отец. Простолюдин по рождению, он смолоду полюбил досуги знати и оставил ремесло отца, усердно служившего Минерве[54]. Породив меня от нимфы Корита, речистой, как дочери Пиэра[55] над ясными водами ближней реки, он отдал меня наядам, обитательницам тех мест. А недолгое время спустя после моего рождения покинул мир, расставшись душой с бренной плотью. Чуждаясь как веретен и пряжи Минервы, которой служил мой дед, так и досугов отца и говорливости матери, я с раннего отрочества предалась служенью Латоне[56] и полюбила носить ее мстящие луки. Я уже знала, какая кара постигла надменную Ниобу[57], когда сама вступила в свиту Дианы; и так понравилась ей, что она полюбила меня больше всех девственниц, принявших ее обеты, и, радея обо мне, обучила своим искусствам. Но когда мне исполнилось чуть меньше лет, чем сейчас, и по возрасту я уже годилась в невесты, моя мать однажды заговорила со мной такими словами: «Эмилия, дорогая дочка, ты одна мне осталась опорой в старости, прошу тебя, отступи от своих обетов и приготовься служить Юноне, у которой твоя непорочная красота испрашивает супруга. Дочерний долг обязывает тебя родить мне внуков, как я их родила своей матери. Ты сама похвалишь себя за то, что вняла моему совету, когда, как я надеюсь, Люцина[58] одарит тебя потомством; а если ты ослушаешься меня, пеняй на себя, я лишу тебя родительского благословенья». Выслушав материнскую волю, я прежде всего испросила прощения у моей богини и, заключив, что оно мне даровано, по благосклонному движению ее образа, отвечала, что готова к супружеству, но никогда не оставлю Дианы ради другой богини, если она сама меня не отвергнет. Моя мать, довольная, согласилась и, подыскав юношу по сердцу, чье приятное имя мне понравилось, выдала меня за него замуж. Когда меня привели к нему в дом, гости обильно осыпали мне голову зерном, даром Цереры, приказали сорвать три лепестка с венка Гименея, свидетеля моей чистоты и веселого гостя на свадьбе, и под звуки авзонийских инструментов и шумное веселье праздничной молодежи я вошла в спальню супруга, неся перед собой зажженные факелы счастливой, как мне тогда казалось, рукой. Счастливой, довольной могла бы я назваться в то время, если бы Юнона, покровительница брачных уз, не отдернула руку, наслав на нас горькие испытанья, – видно, не простила она мне того, что я не захотела ее дарам посвятить мою красоту, оставив Диану, чьих милостей л не могла забыть и в супружестве; и хотя, отпразднован свадьбу, я стала недостойна свиты Дианы, но сама не отступилась от богини, и ею не была отвергнута, когда, подобно Каллисто, предстала однажды у источника с бременем, от которого спустя срок разрешилась сыном.
   Так я жила, не зная других богов, но вот недавно, когда я посещала храмы нашего города и особенно тот, чьи алтари мы почтили сегодня, нарядно убранная и красивая, некий юноша напел мне на ухо приятные стихи, и только он их пропел, как мне предстала святейшая Венера, спустившаяся с неба в таком же сиянье, в каком почтенному Анхизу, бегущему прочь от ужасного пламени, охватившего кровли, явился средь тьмы его предок. С первого же взгляда раскрылось перед ней мое теплое сердце, и она навечно проникла в него огнем, переменив во мне нравы, обычаи и привычки. Но так прочна была благосклонность ко мне Дианы, что она и тут меня не отвергла, напротив, я еще больше, как мне казалось, вошла к ней в милость. И вот когда грудь моя пылала огнем святейшей богини, я отправилась как-то одна погулять по лугам с луком и стрелами; и, нечаянно возведя глаза, увидела прямо перед собой в воздухе блистающую огнем колесницу, запряженную двумя драконами, подобно колеснице Медеи, спасавшейся от гонителя своего Тесея[59]; правила ею надменная, сверкающая тем же огнем дева в чудных доспехах, в стальном шлеме с высоким гребнем, со щитом в руке, летя прямо к небу стремительнее пущенных тугой тетивой турецких стрел, которым нет равных. Подле нее восседал прекраснейший дух, зажженный ее огнем; и вместе они не раз пытались взять приступом высшие небесные сферы, но отвергнутые, скитаясь по воздуху и оглашая его надменными голосами, распевали такие стихи:



XXII



 
Когда бы Этна[60] к мысу Лилибея
подвинула свой огненный чертог,
освободивши голову Тифея,

 

 
когда бы Апеннины с мощных ног,
а с рук сползли Пелор и гнет Пахина —
и снова бы Тифей воспрянуть мог,

 

 
то все равно бы сила исполина
была ничтожна против наших сил,
хоть много зла творила беспричинно;

 

 
слабее нас и те[61], кто громоздил
на гору гору в дерзком произволе
и низложить Юпитера грозил

 

 
и небесами завладеть – доколе
грома Юпитер не решил метнуть, —
и враг побит был на Флегрейском поле;

 

 
слабей и те, кого когда-нибудь
сожгла стрела небес – а значит, к небу,
не мешкая, проложим дерзкий путь,

 

 
И если небосвод нам на потребу
не отворят бессмертные – тогда
они рискуют угодить к Эребу,

 

 
или другая им грозит беда —
к Плутону в бездну под глухие своды
строптивцев мы отправим навсегда;

 

 
а посему пусть неба верховоды
сочтут за честь внезапный наш приезд
и нас причислят в чин своей породы.

 

 
И наша доблесть все затмит окрест,
а благородству место не запасно
там, где богатству есть в достатке мест.

 

 
Могуча наша младость и прекрасна,
свободно сердце и душа вольна, —
живем, не сокрушаясь ежечасно.

 

 
Ни башня, ни зубчатая стена
не сдержат нас; в стремленье непреклонном
нам нипочем ни толщь, ни крутизна.

 

 
Вверяясь огнедышащим драконам,
мы совершаем огненный полет
к непостижимым горним небосклонам.

 

 
Но если в небо нам закажут вход,
мы тотчас, уподобясь Фаэтону,
спалим надменный лучезарный свод

 

 
и всех богов, – докажем небосклону
и тем, кто не пустил нас на порог,
что отомстить умеем за препону —

 

 
чем и наказан будет их порок.

 



XXIII


   Удержав стихи в цепкой памяти, я опустила глаза долу, не в силах более вынести блеска, и прямо перед собой увидела Венеру на зеленом лугу, подобную Елене, склонившейся над мертвым Парисом. Правой рукой она сжимала отпущенные поводья ожидавшего поодаль коня, а левой удерживала щит и копье. И казалось, что она плачет – если бы могли плакать глаза бессмертных, – устремив взор на юношу в прекрасных доспехах, простертого на траве и, как показалось мне, бездыханного. Как повелевает обычай, я преклонила колени на зеленой траве и, для начала почтив богиню, вопросила: «О священнейшее божество, матерь любовных услад, я, раба твоя, прошу, внемли моей речи и удостой ее ответа божественных уст; и, если моего слуха дозволено коснуться твоим словам, не скрой от меня причину скорби, замутившей ясный божественный лик, скажи мне, кто этот мертвый юноша, на которого ты взираешь?»
   Небесным голосом она отвечала: «Милая дева, тот, кого ты здесь видишь, был поручен мне сиротой, и я растила его, обучая, пока он не достиг возмужалости, о которой ты можешь судить по его густой бороде; я даровала ему коня и доспехи; опоясав, сделала своим рыцарем. И вот теперь, когда долгие труды были близки к достойному завершенью, некое божество, похитив у меня его дух, скитается с ним в поднебесье, причиняя мне горчайшую из обид; и оттого меня снедает тоска, которую я едва в силах вынести божественной грудью. Но из-за того, что богам не дано переменять того, что судили другие боги, я не могу положить предел своему страданью». Внимательно выслушав священную речь и почувствовав жалость, я сказала: «О богиня, дай волю гневу и умерь свое горе, не смягченное сроком, ему не место там, где нужна помощь. Если тебе угодно принять ее от меня, я смертной рукой попробую сделать то, что богам возбраняется их уставом, и, кто знает, может быть, сумею вернуть тебе оруженосца целым и невредимым, всей душой готовым нести твою службу».
   Сказав это, я переложила стрелы в другую руку и, приблизившись к охладелому телу юноши, чуть дотронулась до едва трепетавшей обнаженной груди. Он задрожал, выказывая устрашающие признаки близкой смерти, беспорядочными движениями напрягая каждую жилу. Но постепенно теплом собственной руки я согрела похолодевшее тело и почувствовала, как в него возвращается излетевший дух и воскресает в нем и как сердце наполняет кровью каждую жилу. Видя, что желанная цель близка, я сказала: «Богиня, утешься, заблудшая, но не погибшая жизнь возвращается в тело, чей дух, где бы он ни был, мы собственными силами отзовем к исполнению долга».
   И я поддерживала теплом руки слабую жизнь до тех пор, пока не увидела, что бледность лица начинает понемногу сменяться румянцем, а члены приходят в движение, подобно водной глади, тронутой легким ветром. Только успела отлетевшая было жизнь вновь укрепиться в теле, как юноша сел, словно тот, другой, который предстал среди Фессалийских гор недостойному сыну Помпея, когда Эрихто[62] заклинаньями вызвала его от Стигийских вод; издав болезненный стон, он тотчас упал бы, если бы я не поддержала его рукой. Обратив глаза, долгое время томившиеся в потемках Дита, к лику сострадательной богини, он едва вынес его сиянье и, пристыженный, еще безгласный, всем униженным видом взмолился о прощении за отступничество. Увидев это, богиня, довольная, выпрямилась во весь рост и благосклонно пообещала ему снисхождение к его провинностям, которое и даровала, как только он испросил его, обретя голос; за это она потребовала впредь не совершать подобных проступков, если только потемки Ахеронта ему не дороже, чем ясный свет ее царства. Сверх того, она приказала ему в искупленье греха не покидать и усердно чтить меня, как спасительницу его жизни, и с радостью в лице поручила его моим благодетельным попеченьям. С этими словами она стремительно исчезла в небе, разлив кругом того места дивный свет и благоухание драгоценнейших ароматов. А я осталась одна с юношей, чье тело уже совсем согрелось, и, довольная подарком богов, видя, что юноша уже обрел дар речи, спросила, из каких мест он родом, как его имя и что с ним случилось, чтобы лучше понять, кто же был мне дарован. Он отвечал мне: «Прекраснейшая дева, единственная опора и надежда моей жизни, над Ксанфом, красивейшей рекой во Фригии, несущей ясные воды, еще видны развалины града[63], некогда окруженного высочайшей стеной, которую возвел Нептун под звук Аполлонойой кифары. Но когда ярость греков обрекла прожорству огня все, чем он мог напитаться, и высокие башни, с великой затратой сил вознесенные к небу, вершинами коснулись земли, а та, что была причиной несчастий, вернулась в оставленную спальню супруга, тогда-то из города вышла на вечное изгнание толпа молодых людей. В скитаниях оставив за собой африканские берега и громаду, придавившую[64] надменную главу Тифея, и обильные царства Авзонии[65], они переправились через жадные волны Рубикона и Родана и остановились на приветливых берегах Сены; с теми же упованьями, с какими Кадм[66] некогда воздвиг Фиванскую крепость, они основали там город[67] и поселились в нем на благо себе и своим потомкам. С тех пор как среди смертных явилось божественное дитя, протекло в том городе двенадцать веков и еще девять десятых от тринадцатого столетья – подобно тому как сейчас от четырнадцатого протекло две пятых – до того времени, когда от одних благородных родителей родилась дочь, которую они в положенный срок благочестиво с факелами выдали замуж за служителя Марса, полагая, что совершают добрый поступок. А тем временем между скудных гор, примерно ни полпути от Корита до земли кормилицы Ромула[68], у Тритолема, человека безвестного, без имени и достатка, из нужды служившего Сатурну и Церере[69], от простой нимфы родился мальчик, чье имя, ничем не прославленное, я не стану упоминать.