- Есть построить роту, товарищ капитан.
   - Действуйте!
   Рубцов достал из-за голенища лоскут бархотки, почистил на чурбане свои изношенные хромовые, расправил под офицерским ремнем шерстяную гимнастерку и поднялся по земляным ступенькам вверх, где могуче шумели сосны. Тринадцатая рота, одетая в легкие гражданские пиджаки, уже вытянулась под соснами в слитном строю. На правом фланге каланчой возвышался помкомвзвода Трущобин. Рядом с ним плечо в плечо - начальник хмельковской милиции Волович, каптенармус Цаплин, с крестом на шее отец Ахтыро-Волынский, браво топорщил подпалую бороду райисполкомовский кучер Прохор, даже в строю не расставался с папкой писарь Чистоквасенко... а дальше - простые рабочие, строители, саперы. В двух взводах уже чисто побритые, помолодевшие. В третьем - остались такими, какими были. Им нельзя. Им идти с Гуляйбабкой дальше.
   От строя, подав команду: "Смирно! Равнение направо!", отделился, чеканя шаг, Бабкин. Мокрая после ночного дождя земля под его сапогами гудела. Тесная, с чьей-то головы пилотка, сдвинутая набекрень, едва держалась над правым ухом. Остановясь в трех шагах от Рубцова, он отрапортовал:
   - Товарищ капитан. Вверенная мне тринадцатая рота по вашему приказанию построена в полном составе. Исполняющий обязанности командира роты - старшина Бабкин!
   Рубцов шагнул вперед:
   - Здравствуйте товарищи строители!
   Рота ответила. Бор повторил: "Здра-а же-ла-ем!" Откуда-то с вершины сорвался не то тетерев, не то глухарь, загрохотал к дремному болоту. Отродясь тут не было такого. Только малые, непуганые птахи все так же звенели то колокольчиками, то чистым хрусталем. Но вот на какую-то минуту умолкли и они. В руках Рубцова сухим снегом скрипнул лист бумаги.
   - Слушайте радиограмму Военного совета! - сказал он, обращаясь к строю. Читаю! "Двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года на границе, в глубоком тылу врага, осталась тринадцатая рота рабочих сводного строительного батальона. Не имея оружия и связи с отошедшими частями прикрытия госграницы, рота попала в тяжелую обстановку, могущую привести к гибели всего личного состава. В этой обстановке рабочие роты не поддались панике, малодушию, сохранили железную товарищескую спайку, выдержку, святую веру в несокрушимость своей советской отчизны и горячее желание сражаться с врагом всем, чем только можно".
   Рубцов посмотрел на лица рабочих. Одного дня им не хватило. Всего лишь нескольких часов. В воскресенье они б уехали с границы домой, к своим семьям. И вот... Они теперь становятся разведчиками, партизанами. Рубцов оглянулся на стоявшего рядом Бабкина, усилил голос:
   - "Особую находчивость, мужество, воинскую сметку и личную смелость проявил старшина роты Бабкин Иван Алексеевич. Приняв командование ротой на себя, он в полном составе вывел ее в район базирования полесских партизан, пройдя по тылам врага более четырехсот километров. Отмечая все это, Военный совет фронта выносит личному составу тринадцатой роты благодарность, а..."
   Дружное "Служим Советскому Союзу!" не дало дочитать последних строк радиограммы Военного совета. Рубцову пришлось опять начинать с того же "а".
   - "...а старшине тов. Бабкину И. А. присвоить внеочередное воинское звание "лейтенант" и представить к награждению правительственной наградой. Военный совет Западного фронта".
   Рубцов подошел к Бабкину, расцеловал его, обернулся к бойцам:
   - Дорогие друзья! Каким бы теплым, волнующим ни был приказ или обращение, но они все равно не в силах передать все то, что хотелось бы сказать простыми человеческими словами. В ту трагическую ночь двадцать второго июня вы остались на границе одни, без старших командиров, без связи с внешним миром. В то время небось не один из вас подумал: "Командиры бросили нас, забыли". Но "видит бог", как говорил Суворов, совесть командиров чиста. Шапки долой, саперы! Комбат два майор Антонов, командир вашей роты старший лейтенант
   Подкопытов, командиры взводов Крыжко, Артюхин, Токарев, выручая вас, товарищи, собой преградили дорогу танкам и погибли на минах смертью героев. В том бою погибло также много рядовых рабочих. Прорваться к вам мы не смогли.
   Тяжело слушать горькую весть о друзьях, ратных товарищах, но во сто крат тяжелее было бы носить в сердцах тяжелую как камень мысль об измене воинскому долгу и священному закону товарищества. Капитан Рубцов интуитивно почувствовал, что теперь этот камень упал с сердец, и люди, кажется, впервые глянули на него, оставшегося в живых командира, с полным доверием.
   - Помните, товарищи, и всем передайте, - заговорил после паузы Рубцов. Не было и никогда не будет того, чтоб командиры нашей Красной Армии предавали или оставляли в тяжелый час своих бойцов. Они вместе с ними на парад и на смерть! И еще одно хочу вам сказать. Нет большей радости для командира, чем видеть своих бойцов победившими страх и смерть. Приятно знать, что орлы, отбившись от стаи, остались орлами. От лица службы объявляю вам благодарность!
   Слушая комбата, Бабкин вспомнил островок среди хмелевского болота. Двое суток просидели на нем в полном неведении, обдумывая, как прорваться к своим. А потом ночью пришел он - улыбчивый, полный оптимизма и находчивости человек. Вместе с ним пришли лодки с едой и одеждой. Он побыл в роте несколько минут. (Он очень торопился помочь другим.) Но эти минуты ободрили всех. Люди впервые за двое суток поверили в возможность увидеть родные дороги, дома...
   Уходя, человек из Хмельков сказал:
   - Отныне вы поступаете под мое покровительство. Я ваш "президент". Завтра ночью вам подадут коней. Остальное в Хмельках.
   Он больше ни разу не появился, но во всем, что делалось после того, чувствовалась его направляющая рука. Его бы в приказ Военного совета. Ему бы спасибо, земной поклон...
   Подошел Рубцов. Роту он отпустил. Ее повел на завтрак Трущобин.
   - Что нахмурился, Иван? Ай радиограммой недоволен?
   - Доволен, но не совсем.
   - Почему?
   - Не мне бы в ней быть, а "президенту", Заковырченко, Глечику, всем, с чьей помощью создавалось БЕИПСА.
   - Да. Удалось ли бы вам выбраться без них? Это вопрос. Пойдем пройдемся.
   - Пойдем!
   Они шли по заброшенной, усыпанной сосновыми иголками дороге молча. Когда удалились от лагеря, комбат спросил:
   - Кого из свиты поведешь дальше с собой?
   - Пока не думал. Собрался было к "родне" поближе, а "родня" вот какая. От порога - катись ради бога.
   - Надо, Ваня. Очень надо. Фронт должен иметь в тылу побольше своих глаз и ушей.
   - Эх, радиостанцию бы мне! - вздохнул Бабкин. - Да радистку. Может, дадите?
   - Дал бы, но у нас у самих рация лишь одна. Да и нужна ли тебе она? Ведь с ней вас на втором, третьем сеансе засекут.
   - А мы не стоим. Мы в движении.
   - А если обыск?
   Бор как-то вдруг оборвался. Впереди раскинулась синяя даль поросших мелким березняком болот. Клюквой и прелью тянуло оттуда. Где-то тревожно курлыкал журавль. В стойких водах, затянутых ряской, исчерченной утиными дорожками, грустно трубила лягушка. Комбат остановился, посмотрел кругом и, убедясь, что никого поблизости нет, сказал:
   - Есть тревожная новость.
   - Новость? Какая?
   - Твои данные насчет сосредоточения карателей подтвердились. С севера от Калинкович подходит полк и столько же с юга.
   - Я так и знал, что они через день-два пожалуют, - вздохнул Бабкин. Холуй Гнида не мог соврать. Что же вы решили, товарищ комбат?
   - "Гостей" с севера мы могли бы угостить, а вот южных?
   - Южные раньше двух суток не подойдут.
   - Почему? Они же километрах в тридцати от нас. А северным топать полных сто.
   - Я их попытался задержать.
   - Задержать? У тебя что, полки в резерве?
   - Нет. Я пустил против карателей свиней.
   - Каких свиней? Объясни.
   - Объясняю, товарищ комбат. Последняя ночевка у карателей назначена в Горчаковцах. Староста Гнида готовился их встречать яичницей и пирогами. За такое хамское отношение к войскам фюрера я дал ему в зубы и приказал угостить карателей свининой и брагой. Думаю, что вареная свинина и брага сделают свое.
   - А если он не выполнит твой приказ?
   - Выполнит, гад. Проверено. Трущобин уезжал из села, когда в котлах уже семь свиней кипело.
   31. ОТЪЕЗД ГУЛЯЙБАБКИ ИЗ ПАРТИЗАНСКОГО ОТРЯДА. ОДИНОЧНЫЙ ВЫСТРЕЛ НА ДОРОГЕ
   Как ни заманчива была гарантия Бабкина о том, что полк карателей, нацеленный на восточное Полесье с юга, объевшись вареной свинины, запиваемой брагой, сидит в клозетах, все же комбат Рубцов решил не рисковать и уйти заблаговременно из-под удара, оставив нападающим пустые землянки и возможность столкнуться лбами в дремных лесах.
   Пришлось в связи с этим уходить со своей сильно урезанной командой и Бабкину, хотя и ему, и его подчиненным хотелось побыть в кругу друзей хотя бы еще денек, чтоб выспаться, отдохнуть, вдоволь наговориться, попасти в лесотравье коней. Все понимали, что в военной заварухе, кипящей на огромных просторах, вероятность на новую случайную встречу равна мечте страуса попасть из зоопарка в Африку, и потому прощались с такой грустной нежностью, что кое-кто и слезу обронил. Даже сам Бабкин, который слез терпеть не мог, и то при виде трогательного прощания украдкой вытер кулаком глаза, а потом сердито плюнул:
   - Тьфу ты, развели мокроту. Трогай, Прохор, а не то они тут сделают из военных лиц кисейных девиц. Солдат должен не девкой реветь, а железные нервы иметь.
   К карете подбежала взволнованная Марийка. Прыгнув на облучок, с лета обхватила за шею Бабкина:
   - Прощай! Береги себя.
   - Прощай, Марийка! Помни, я люблю тебя и никогда не забуду.
   Она понимающе тряхнула головой. Светлые длинные волосы рассыпались по ее плечам. Соскочив со ступеньки кареты, сорвала с головы пилотку, размахивая ею, крикнула:
   - Я буду ждать тебя, милый! Хочь сто лет, хочь двести!..
   Она что-то кричала еще, показывала на пальцах, но Бабкин ничего уже не понял. Карета, грохоча по кореньям, птицей летела по лесной дороге, и сосны, как солдаты, расступались перед ней, вытягивались во фронт, замирали в непонятном удивлении. Над каретой снова развевалась шаль с портретом Гитлера.
   ...В грустном молчании проехали лесом километров пятнадцать. Печаль расставания, еще не распогодившееся утро не располагали к разговору. Дремалось, бессвязно думалось... Лишь когда выбрались из леса на ровную полевую дорогу, стало как-то просторнее, веселее, потянуло обменяться бодрящим словцом.
   - А что, Прохор Силыч, - заговорил первым Гуляйбабка, - если б вам сейчас сбавить годков этак сорок. Как бы вы себя повели, с чего начали жизнь?
   - Эта проблема, сударь, меня волнует так же, как козла грамматика. Раз от меня пришла в восторг такая женщина, как Матрена, значит, я и без омоложения молодой, так сказать, пригодный к счастливому житью.
   - Логично. Но почему ж вы тогда хмуритесь?
   - А потому, сударь, что нам пора подумать, как быть на тот случай, если опять окажемся под градом партизанских пуль. Эта окаянная шаль с фюрером опять развевается над каретой.
   - Развевается, Прохор Силыч.
   - Вот в том и беда, - вздохнул Прохор. - И на кой ляд вы ее повесили, не понимаю. Ехали бы тихо, мирно, ан нет, неймется вам. Ну это же верный признак, что опять в катавасию попадем. Партизаны, как увидят над коляской Гитлера, так чесу вновь и зададут. Вы хотя бы дозволили коляску каким-либо железом обить. Все бы надежнее было, не каждая пуля бы летела в бок.
   - Запомните, Прохор Силыч: трусливого солдата не спасает и броневая лата. И наоборот. От того, кто смелостью бой встретит, пуля отвернет и срикошетит. Мой отец в гражданскую войну под пулями ста винтовок был и остался жив и невредим.
   - Как же это он попал под сто винтовок?
   - Да задумал как-то Семен Михайлович Буденный штаб белогвардейского полка разгромить. В каком селе он стоит - было точно известно, а вот на какой улице, в каком доме... И вот вызывает командир эскадрона моего батьку и говорит: "Ох и нелегкую задачу нам поставил командарм! Штаб беляков надо прощупать, да еще днем у черта на виду. На тебя одна надежда, Алексей, на твою находчивость. Враз не требую ответа, бо дело це обмозговаты хорошенько треба. Погуляй, подумай..." И отец придумал. В этот же день вернулся из разведки и доложил:
   "Беляковского штаба в селе нет!" - "Как нет? Провалился он, что ли? Сам Буденный точно знает, что штаб там, а ты мне очки втираешь". - "Конармеец Бабкин на втирание очков не способен, - отвечает отец. - Означенного штаба в самом деле нет. А вот куда он провалился, я вам доложу, товарищ командир". И отец рассказал, как все было. Желаете послушать, Прохор Силыч?
   - Охотно, сударь. Думка и добрый рассказ в подмогу коротят дальнюю дорогу. - Прохор сложил на коленях кнут, ременные вожжи. - Готов послушать, сударь.
   - А было вот как, - начал Гуляйбабка. - На вечерней зорьке, когда баба чихнет и то за семь верст слышно, в село, занятое белыми, вкатил свадебный кортеж. На передней тройке, разукрашенной лентами, бубенцами, ехали жених-бородач и красивая молоденькая невеста. На второй тройке сват и сваха везли сундук с приданым. Третью, как тонущий баркас, облепили вдрызг пьяные свадебные гости. Часовой на окраине поднял шлагбаум, и вся пьяная кавалькада с гиком, свистом, песнями под гармонь прокатила на церковную площадь. Из поповского дома высыпала толпа офицеров во главе с полковником. "Что за свадьба? Откуда? Остановить! - закричал полковник с крыльца. - Сюда их! Ко мне!" Тройки, разметая толпу, подкатили к крыльцу. Полковник, окинув взглядом кортеж, подкрутил ус, одернул мундир и молодящей походкой подошел к первой тройке. "О-о! Какая изящная, молоденькая невеста и какой пожухлый жених! Ха-ха-ха! Нужна ли такая милая птичка трухлявому пню? Я полагаю, нет. - И шепнул адъютанту: - Взять! В мой кабинет".
   Прохор покачал головой:
   - Ах, нахал! Ну и нахалюга. Чужую невесту с повозки снять. Да я б из него труху сделал, конский навоз. И что же дальше-то? Как?
   - А дальше, - усмехнулся Гуляйбабка, - все пошло по расписанию. К полковнику подбежал с бутылью самогонки "сват": "Ваше благородие! Господин начальник! Самогоночки стакашечку. За здоровье молодых, новобрачных!" - "А закусить чем? - взяв стакан, спросил полковник. - Я без закуски, пардон, не пью". - "Ваше благородие, не беспокойтесь. Есть закусочка. Есть! Эй, сваха! Дай-ка господам закусить". "Сваха" откинула крышку сундука. - "А ну закусывай, гады! Жри!" "Сват" гвозданул по голове полковника бутылью. "Сваха" сыпанула в толпу из "максима". "Пьяные" гости ударили по штабу гранатами. А дряхлый жених вдруг превратился в такого ловкого молодца, что схватил одной рукой полковника за шиворот и, вкинув его в пролетку, погнал во весь опор коней. В селе поднялась пальба, крик, паника... По свадебным тройкам палили из-за всех плетней, но, как говорится, у страха глаза с колесо, а смелых сам демон на крыльях несет. Вся "свадьба" прибыла к своим благополучно.
   - Ай да буденновцы! - закачал головой Прохор. - Вот так молодцы! Ловко угостили беляков. И что же им за это, какая награда?
   - Самая высокая, Прохор Силыч. По двое суток ареста каждому брату, а свату, то бишь моему отцу, эта же "награда", но в двойном размере.
   - Арест?! За что же, сударь? Такую храбрость проявили, и арест. Да будь я командиром, я бы каждому орден аль медаль. А тут на тебе - арест. За что?
   - Приказ не Пегас, что куда хочу, туда и скачу, а законом считается и точно исполняется, - ответил Гуляйбабка. - А они, Прохор Силыч, нарушили этот закон. Вместо разведки - в бой вступили. Могло все кончиться печально.
   - И все же я б отметил ребят.
   Гуляйбабка положил руку на плечо Прохора:
   - Не волнуйтесь. Каждому командиру хорошее приятнее плохого. Боец день добром отметит, командир заметит. Поощрили буденновцев, но только после того, как по двое суток в амбаре отсидели. Сам Семен Михайлович объявлять благодарность приезжал. Над батькой все шутил. "Что же вы, "сватушка", так сильно потчуете гостей? - говорит. - А-я-яй, как нехорошо! Господин полковник только на третьи сутки изволили прийти в себя. Вы уж впредь, коль подвернется случай, придержите щедрость свою, не поднимайте бутыль так высоко, иначе некого будет и допросить".
   - Да, права старинная пословица. Права, - рассудил Прохор. - Каков пень таков и клин, каков батька - таков и сын.
   - О чем это вы?
   - О вас подумал, сударь. Все у вас, Бабкиных, по наследству пошло. Батька был на выдумку горазд, и сын по этой части мастак. А больше у кого ж вам было смекалку перенять? Мать, как сами говорили, была тихая, дед работящий, но молчалив...
   - Не то вы, Прохор Силыч, говорите. Не то. Не видите вы нашего наследства главного, - ответил Гуляйбабка. - Разве мы родились у слабого на удаль, храбрость, выдумку народа? Разве не с кого нам брать пример и некому нам подражать? Шалишь, братец, шалишь. А не наш ли народ блоху подковал и в Петербург верхом на черте летал? А не он ли Наполеона хитрого перехитрил? А не наш ли, не робкого десятка люд брал умом, смекалкою Очаков, Фокшаны, Туртукай и неприступный Сент-Готард? А не он ли сочинил непревзойденное по остроумию и едкости письмо турецкому султану? А не он ли "расчесал", оставил в дураках бесчестных претендентов на "русский каравай"?
   Помолчав, посмотрев в синюю даль, Гуляйбабка заговорил опять:
   - Наш народ не держит камня за пазухой, не хитрит, не лицемерит перед добрыми людьми. Он прост, хлебосолен, как сама его земля. Для друзей у него нараспашку ворота и душа. Коль пришел ты к нему с добром, то дважды обдаренный добром и уйдешь, потому что этот народ знает цену дружбе, благословляет братство и щедро делится даже последним куском. Но тот же простой, бесхитростный народ в час опасности перед мечом явит свету такую силу, удаль и хитрость, что сам дьявол не устоит перед ним. И вновь проявятся Сусанины, Суворовы, Кутузовы, Тарасы Бульбы, Буденные, Чапаевы и просто сваты, утопившие в навозной жиже пана Песика, и еще невесть кто и невесть что, рожденное в народе на страх и погибель врагам.
   Сказав это, Гуляйбабка умолк и долго не произносил ни слова. Только когда кони поднялись на взгорок, весело крикнул:
   - А не пора ли, Прохор Силыч, тронуть с ветерком? Дорожка-то чертовски хороша! Да и кони сами рвут удила.
   - И то верно, сударь. Заговорились мы. - Он взмахнул кнутом, раздольно крикнул: - Э-эй, родные! Покажите-ка резвость на степной дороженьке. Ие-ха-ха!
   Тройка белых донцов взяла с места внамет, но не промчалась и полверсты, как Прохору пришлось резко осаживать ее. Стоявшая на дороге группа конных дозорных во главе с Трущобиным, размахивая руками и что-то крича, просила остановиться. Карета стала. Подъехал Трущобин.
   - Господин личпред! Нами задержан пан Гнида, но он заявляет, что нас не знает.
   Гуляйбабка спрыгнул с кареты. На пегенькой лошаденке, подстелив мешок с сеном, сидел мужичишка в лаптях, рваной в локтях фуфайке, дней пять не бритый, обросший редкой рыжей щетиной. На гриве коня он держал узелок, рябую кепку и березовую хворостину, избитую до комелька.
   - Гутен морген, пан Гнида! - воскликнул Гуляйбабка. - Не узнаете нас?
   - Не знаю и знать не хочу, отпустите меня.
   - Позвольте, как не знаете? Мы же вам оказали такую услугу, помогли составить для господ карателей такое оригинальное меню.
   - Ваша услуга чуть не сунула меня в петлю.
   - Какая петля? О чем вы, пан Гнида? Кто посмел посягнуть на вашу бесценную особь?
   Гнида извлек из рваного козырька кепки листок с гербом - гитлеровским орлом, враждебно отворотясь, протянул его Гуляйбабке:
   - Вот ваша помощь, енто самое оригинальное меню.
   Гуляйбабка развернул листок, громко, чтоб слышали не только с ним стоявшие, но и две подводы, идущие вслед за каретой, прочел:
   "Приговор военно-полевого трибунала двадцать второй охранной дивизии по делу старосты села Горчаковцы - Гниды С. X.
   Военно-полевой трибунал двадцать второй охранной дивизии, рассмотрев дело Гниды С. X., устанавливает, что обвиняемый явно преднамеренно накормил офицеров и солдат пятого карательного полка жирной свининой, вследствие чего полк на двое суток потерял боеспособность и вынужден был принимать медицинские меры к закреплению желудков. На основании всех предъявленных и доказанных разделов обвинения военно-полевой трибунал приговаривает подсудимого Гниду Степана Хаврониевича за саботаж и враждебные действия к войскам рейха к смертной казни через повешение..."
   Гуляйбабка прервал чтение, глянул на таившего ухмылку Гниду-младшего с деланным сочувствием и удивлением:
   - Вас? Повесить? Да они с ума сошли! Вы же с потрохами преданы Адольфу Гитлеру. Где они найдут такого преданного старосту? Вы верны им, как пес.
   - Читайте дале, - кивнул, как рогом боднул, Гнида.
   Не все ящо прочитали.
   - Ах, да... тут и еще пункт. Читаю.
   "Однако, учитывая просьбу подсудимого искупить свою вину перед германскими войсками, военно-полевой трибунал нашел возможным удовлетворить эту просьбу, оставив на семьдесят два часа под залог жену Гниды - Гниду А. В.".
   - Но позвольте, Гнида? Как же вы искупите эту вину? - вернув приговор, спросил Гуляйбабка.
   - Ге-е, "искупите". Я ее уже искупил. Я через су-точки ужо, как птичка... Тю-лю-лю-лить, свободен!
   Гуляйбабка, почуяв недоброе, пустился на хитрость. Схватив руку Гниды, он начал усердно жать ее и трясти:
   - Рад! Чертовски рад! Поздравляю. Вы талант. Вы родились в сорочке. И как вам удалось такое? Заданьице, наверное, было ого-го! Кого-нибудь пристукнуть или пронюхать что?
   Гнида заулыбался, поправив вывернутый нос:
   - Угадали. Партизан выслеживал. Стояночку их.
   - И как? Все в порядочке?
   Гнида похлопал по ватной штанине. Искривленный вместе с носом рот его растянулся до самых ушей в счастливейшей улыбке.
   - Вот туточки. Весь их отрядик. На планчике. Как на ладоньке.
   - Поздравляю! Вы гений, феноменальный сыщик. Но почему же вы едете не домой, а совсем в другую сторону?
   - В обрат нельзя. Там мост сорвало да ить долго. Обплачется жонка. Так я до Калинкович, а оттель на поезди. Так что бывайте, поехал я.
   - Одну минуточку! - поднял руку Гуляйбабка. - Вам будет порученьице.
   - Дык тольки поскорей бы. Мне неколи. Мне спешить надоть. У меня дом в залоге. Жонка...
   - Айн момент, пан Гнида. Айн момент!
   Гуляйбабка отвел шагов на пятнадцать в сторону свое боевое окружение. Глаза его горели непрощающим гневом.
   - Каков приговор будет Гниде? Осинка? Пуля? Долбня?
   - А если каратели хватятся, узнают, что убит? - задумался Волович. - Не навлечет ли это на наш след?
   - Тварь не жалко, а вот жена, - вздохнул кто-то из солдат. - Виновата ли?
   Гуляйбабка рывком обернулся на сердобольный голос, огрубелые пальцы его, будто собрались дать кому-то в зубы, сжались в кулаки.
   - Что вы сказали? "Жена? Детишки?" А у сожженных, расстрелянных по списку Гниды разве не было жен и детей? Кто пощадил их? Кто пожалел? Кто отвел от детских шеек фашистскую петлю? Нет, и еще раз нет! Изменникам, предателям преимуществ не должно. Спросите, каких? Отвечаю. Вы, заслоняя Родину, стояли в окопе до последнего. Он, спасая шкуру, бежал с поля боя. Ваш дом и жену спалили. Он свой дом и жену спас ценой измены. Вы будете всю войну обнимать холодную винтовку, он - толстый зад отъевшейся на награбленных харчах супруги. Вы после войны вернетесь с незажившими ранами или подорванным здоровьем (не храбритесь, скажется война), он останется в полном бычьем здравии. Вы пойдете к окну кассы за пенсией, и он без стыда и совести станет за вами, потому что с бычьей силой он выколотит стаж на пенсию. Вы начнете по копейке собирать на жилье и пиджачишки детям, он, сохранив хоромы, будет пить самогон, заедая салом. Ну, так этому не быть. Смерть за смерть! Кровь за кровь!
   Гуляйбабка подошел к Гниде, вытащил из деревянной колодки маузер. Почуяв смерть, Гнида обмякло сполз с лошади, простирая руки, упал на колени:
   - Пощадите! Простите... Не губите... Не зничтожайте род, мой род!..
   Гуляйбабка носком ботинка оттолкнул уцепившегося за ногу Гниду:
   - Подними голову, подлая тварь, и последний раз посмотри, как хороша наша земля. Даже опаленная, израненная, она горда и прекрасна. Но еще прекрасней быть ей без вас, тварей.
   Одиночный выстрел, стряхнувший росу с осины, возвестил Полесью, что род Гнид бесславно кончился.
   32. ПРОЩАЙ, ПОЛЕСЬЕ!
   Августовский рассвет открыл перед очнувшимся после долгой лесной качки Гуляйбабкой такой нежданный простор, такую безбрежную даль, что защемило сердце и вспомнилось разом то далекое, босоногое детство, которое человек цепко держит в памяти до конца дней своих.
   Все то, что давно минуло, встало перед ним в чуть затуманенной дымке, но такое близкое и явственное, что ему вдруг показалось, будто он едет родным смоленским полем, по которому с холма на холм катится волнами то шумящая спелым колосом рожь, то буйные, со звоном колокольцев, овсы, то голубые, как небо, как вода в озерах, льны.
   Тонко поет в шарабане коса, побулькивает в бочонке крыничная вода, вздрагивает, расточая запах росного клеверка, охапка свежей травы. Дед Фатей, пробалагуривший вчера допоздна на бревнах и вставший ни свет ни заря, дремно клюет в такт конского шага носом. Ветерок треплет его седую бороду, топорщит на спине замашную рубаху. Удар колеса в колдобину будит его. Он оглядывается назад и, улыбаясь во все щербатые, редкие, как у зайца, зубы, подмаргивает:
   - Ну, внучок - золотой бочок. Видал птицу - заморскую синицу?
   - А какая она?
   - Э, какая! Тебе расскажи да в рот положи. А ты сам не зевай есть готовый каравай. Ну да так и быть - поведаю.
   Пока вороной конек поднимается в гору, дед рассказывает небылицу про заморскую синицу, но как только телега поднимается на взгорье, сказка обрывается, дед кричит:
   - Ну, держись, Ванюха, прокачу! Слетаем к богу в рай на коневых крыльях.
   После восьми - десяти горячих кнутов ленивый конь наконец-то разгоняется и, екая селезенкой, бежит с горы. Телега опережает его. Хомут оказывается впереди коня, и вскоре весь этот "полет к богу в рай" кончается тем, что телега катится в одну сторону, а конь бежит в другую, где можно пожевать овса.
   Горевать по неудачному полету не приходится. Что толку в нем? Еще опрокинешься, как это случалось не раз, когда дед выводил коня из терпения и он, сердито храпя, летел сломя голову с горы, почему-то выбирая места поухабистей. Зато пока дед ловит шагающего по овсу воронка, с высоты, захватывающей дух, можно вволю наглядеться на широко распахнутый мир с перекатными полями, рощами, оврагами, деревеньками, где никогда не бывал и где так хотелось побывать.
   Эта воскрешенная в памяти Гуляйбабки картина вновь родила то горячее мальчишеское любопытство.
   - Стоп, Прохор! Разворот на сто восемьдесят пять! - крикнул он кучеру, замахнувшемуся кнутом, чтоб разом взлететь с горы на гору.
   - Назад?! Бог с вами!
   - Нет. Назад поворота нам пока нет. Взглянуть хочу на Полесье и даль впереди;
   - А-а, понял. Это можно. Это хорошо, - ответил Прохор, круто поворачивая коней. - Орлы перед полетом всегда на вершинах сидят.
   Гуляйбабка слез с кареты, поднялся на придорожный камень-валун. Неоглядная синь полесских лесов безбрежно расплескалась далеко внизу, спрятав бесчисленные речки, болота и деревеньки с людским горем, заботой, любовью и смертью под небом своим. Издали казалось, там нет ни войны, ни тревог, царит извечное спокойствие, мир. Но это только казалось. Где-то там сеют людям горе новые Гниды и Песики, рыщут над беззащитными гнездами фюрерские коршуны. Там, в Полесье, влюбленная до слез в своего "генерала" Матрена, дед Калина со своей липовой овцой, там Марийка, родная рота, друзья...
   - Не печалься, сударь, - тихо подойдя, сказал Прохор. - Так она устроена, жизнь, что все остается позади и уже никогда не забежит вперед, не повторится. И чем ты дальше уйдешь, тем во сто крат будет дороже все пройденное тобой. Да и немудрено, сударь. Ты видел чьи-то красоты, чьи-то незабываемые глаза, кого-то до боли любил, но жизнь унесла тебя вперед, и ты, вспоминая все это, крепко тоскуешь о тех, кого видел, кого любил, и в порыве тоски ты бы отчаялся, но у тебя в противовес этому есть надежда, мечта, и они ведут тебя, как в сказку, все вперед и вперед.
   - И что же берет верх? Что сильнее? - спросил, не отрывая взгляда, Гуляйбабка. - Прошлое или будущее?
   - Если б было прошлое, мы бы повернули, сударь, назад и, сами не замечая, превратились бы в обезьян. Но в том-то и секрет жизни, что берет верх то, что маячит впереди нас. Вы думаете, мне не жалко своих Хмельков, Полесья, Матрены? Эх, туда бы! Но долг, совесть и тот же инстинкт вечного влечения вперед взяли верх, и я вот еду без сожаления. Все мы идем вперед без сожаления. Ханжа тот, кто говорит, что не помнит прошлого, своего детства, первой любви, первых друзей... Врет, собака. Помнит, но лицемерит. А потому не будем ханжами, постоим, посмотрим.
   - Постоим, - вздохнул Гуляйбабка. - Обождем, пока подтянется обоз.
   Озаренные лучами солнца, кинутого сквозь придорожную березу, они долго стояли в молчании, думая о своем. Гуляйбабке почему-то вдруг вспомнился дедок с гробом для утонувшего Песика и его лукавые причитания: "Ой, лишеньки! Ой, горе! И ума не приложу. И як вона эта злосчастна шланга туды шмыгнула?" А вы, милые старички, и не хотели держать ее. Вы нарочно бросили ее в навозную жижу, чтоб пан Песик захлебнулся в ней. И мы нарочно сочинили жалобу о спрятанном сейфе с деньгами, нарочно дали Песику противогаз, и многое делается на этой прекрасной земле "нарочно", чтоб тонула в навозе истории всякая нечисть и мразь, чтоб людям снова жилось вольно и пелось, как птицам.
   Жизнь коротка. Она пролетит быстрым стрижом в ясный полдень, но подумать о ней, о том, как ты прожил, какой след на земле оставил, непременно время будет. Гнилое, скверное не раз окатит полымем душу, заставит раскаяться, а не то и биться головой о стенку; светлое же, доброе, сделанное людям, земле, где отцвела колокольцами твоя жизнь, несказанно порадует и не однажды вернет тебя в тот мир прекрасного, тобой свершенного. И вслед тебе - улетающему с горизонта, полетят голоса бессчетных друзей твоих: "Мы не забудем тебя. Ты до последнего взмаха крыла был верен своему народу, боролся со злом и сеял добро".
   Обоз поднялся на гору, Гуляйбабка надел цилиндр. Прощай, Полесье! До скорых встреч. И да здравствуют новые дороги! Что-то ждет на них?