Нетрудно было предположить, что воздух тут живительный и атмосфера не столь удушлива, как в оставшемся внизу селении. Я удостоверился, что это была не вершина, а некая терраса, не слишком обширная, и что джунгли простирались еще выше, по откосу горы. Я почувствовал себя свободным, как будто деревня была для меня тюрьмой. Что с того, что ее жители пытались меня обмануть; я осознавал, что они во многом подобны детям. Что же до тигра… Полоса разочарований подточила как мое любопытство, так и мою веру, и все же почти машинально я высматривал следы.
   Почва была песчаной и вся в расщелинах, неглубоких и переплетавшихся между собой. Цвет одной из них привлек мое внимание. Вне всяких сомнений, это был синий цвет тигра моих сновидений. Я присмотрелся. Расщелина была полна голышей, абсолютно одинаковых, круглых, очень гладких и небольших. Их идентичность, как если бы это были фишки, казалась чем-то искусственным.
   Наклонившись, я вытащил из расщелины несколько штук. Я почувствовал легкий трепет. Горсть голышей я положил в правый карман, где уже были ножнички и письмо из Аллахабада. Эти случайные предметы сыграют в моей истории свою роль.
   Вернувшись в хижину, я снял куртку, растянулся на кровати и погрузился в сон с тигром. Во сне я отчетливо видел цвет: один и тот же и тигра из сновидений и у голышей с плато. Я проснулся от ярко светившего в лицо солнца. Я встал. Ножницы и письмо мешали вытащить окатыши. Я вытащил первую пригоршню и почувствовал, что два или три еще остались. Едва уловимая дрожь прошла по моей руке, и я ощутил тепло. Разжав кулак, я увидел, что окатышей было около тридцати или сорока. Я готов был поклясться, что раньше их было не более десяти. Оставив их на столе, я вытащил остальные. Не было особой нужды считать их, чтобы убедиться, что их становилось все больше. Я сгреб их в одну кучу и стал пересчитывать один за другим. Этой простейшей операции я выполнить не смог.
   Я впивался взглядом в один из них, сжимал его между большим и указательным пальцами, но стоило взять еще один, как их становилось несколько. Я проверил, нет ли у меня лихорадки, и без конца повторял попытку. Несуразнейшее чудо повторялось. У меня похолодели ноги и задрожали колени. Я потерял счет времени.
   Не глядя, я скреб окатыши в кучу и вышвырнул их в окно. Необъяснимым образом почувствовал и обрадовался, что число их уменьшилось. Я захлопнул дверь и бросился на кровать.
   Затосковав по утраченной былой определенности, я пытался убедить себя в том, что все это мне приснилось. Чтобы не думать об окатышах, чтобы чем-то заполнить время, я повторил вслух, медленно и отчетливо, восемь дефиниций и семь аксиом этики. Помогло ли это, не знаю. Из подобных заклинаний меня вывел стук в дверь. Инстинктивно забеспокоившись, что мои разговоры с самим собой кто-то слышал, я открыл дверь.
   На пороге стоял самый старый из жителей, Бхагван Дас.
   Своим появлением он как будто вернул мне ощущение реальности. Мы вышли. Я надеялся, что окатыши исчезли, но они были здесь. Не берусь сказать, сколько их было.
   Старик взглянул на них, затем на меня.
   – Эти камни не отсюда. Они сверху, – произнес он голосом, который ему не принадлежал.
   – Верно, – ответил я. Затем не без вызова я добавил, что нашел их на плато, и тут же устыдился своей словоохотливости.
   Бхагван Дас, не обращая на меня внимания, зачарованно созерцал камни. Я приказал ему собрать их. Он не шелохнулся.
   Мне горько вспоминать, но я вытащил револьвер и, повысив голос, повторил приказ.
   Бхагван Дас пробормотал:
   – Лучше получить пулю в сердце, чем взять в руки синий камень.
   – Ты трус, – сказал я ему.
   По правде, мне тоже было жутко, но все же я взял, закрыв глаза, горсть камней левой рукой. Убрав револьвер, я пересыпал их из одной руки в другую. Их было уже значительно больше. Мало-помалу я привыкал к этим переходам. Внезапно раздавшиеся крики Бхагвана Даса были для меня большой неожиданностью.
   – Это самозарождающиеся камни! – вскричал он. – Их только что было много, и вдруг число их меняется. Они похожи на диск луны, а их синий цвет мы видим только во сне. Родители моих родителей не лгали, когда рассказывали об их могуществе.
   Вокруг нас собралась вся деревня.
   Я почувствовал себя чудесным обладателем этих диковин. Ко всеобщему удивлению, я собирал окатыши, понимал, бросал, рассыпал, наблюдал, как чудесным образом их становилось то больше, то меньше.
   Люди теснились, охваченные изумлением и ужасом. Мужчины заставляли своих жен смотреть на чудо. Одна из них закрывала лицо рукой, другая зажмуривала глаза. Никто не осмеливался дотронуться до окатышей, не считая ребенка, блажено игравшего с ними. Тут я почувствовал, что эта сумятица опошляет чудо. Тогда я собрал столько окатышей, сколько сумел, и ушел в хижину.
   Пытался ли я забыть, как закончился этот день, первый в бесконечной череде злосчастий, – не знаю. Во всяком случае, я ничего не помню. Когда стемнело, я с тоской вспоминал минувший вечер, пусть даже не особенно счастливый, ибо, как и во все предыдущие, я был одержим идеей тигра. Я пытался найти защиту у этого образа, столь могущественного недавно и столь ничтожного ныне. Синий тигр также поблек в моих глазах, как черный лебедь римлянина, позднее обнаруженный в Австралии.
   Перечитывая ранее сделанные записи, я обнаружил грубейшую ошибку. Сбитый с толку приемами литературы, не важно, хорошей или плохой, почему-то называемой психологической, я по необъяснимой причине увлекся воссозданием последовательности событий, связанных с моим открытием. Неизмеримо важнее было бы сосредоточиться на жуткой природе окатышей.
   Если бы мне сообщили, что на луне водятся носороги, я согласился бы с этим утверждением, или отверг его, или воздержался от суждения, однако я смог бы их себе представить. Напротив, если бы мне сказали, что на луне шесть или семь носорогов могут быть тремя, я, не раздумывая, сказал бы, что это невозможно. Тот, кто усвоил, что три плюс один будет четыре, не станет проверять это на монетах, игральных костях, шахматных фигурах или карандашах. Он это знает, и все тут. Он не может себе представить иной цифры. Некоторые математики утверждают, что три плюс один – это тавтология четырех, те же четыре, только выраженные иным способом. Мне, Александру Крейгу, единственному выпал жребий обнаружить предметы, противоречащие этому коренному закону человеческого разума.
   Вначале меня охватил страх перед безумием; спустя какое-то время я и сам предпочел бы сойти с ума, ибо помрачнение моего рассудка значит неизмеримо меньше, чем свидетельство беспорядка, вполне допускаемого мирозданием. Если три плюс один равняется и двум, и четырем, то разум безумен.
   Со временем у меня вошло в привычку видеть во сне камни.
   То обстоятельство, что сон преследовал меня не каждую ночь, вселяло в меня слабую надежду, что кромешный ужас недалек. В сущности, сон был один и тот же. Уже самое начало предвещало траурный финал. Балюстрада и спирально спускавшиеся ступени, затем подвал или система подвалов, от которых отвесно шли новые лестницы, и наконец – кузницы, слесарни, застенки, резервуары с водой. На самом дне, расщелине неизменно камни, они же – Бегемот и Левиафан, животные, свидетельствующие в Священном Писании, что Господь иррационален. Содрогаясь, я просыпался, а камни лежали в ящике, готовые к превращениям.
   Отношение ко мне было двойственным. В какой-то мере меня коснулась божественная природа окатышей, которые они окрестили синими тиграми, но вместе с тем я был повинен в надругательстве над вершиной. В любое время дня и ночи меня могли покарать боги. Они не смели напасть на меня или осудить мой поступок, однако мне было ясно, что их раболепие таило опасность. Я не встречал больше ребенка, игравшего окатышами. В любую минуту я ожидал яда или ножа в спину. Однажды рано утром я сбежал из деревни. Я понимал, что все жители следят за мной и мой побег для них большое облегчение. Никто с самого первого утра ни разу не пожелал взглянуть на меня.
   Я вернулся в Лахор. В кармане у меня была горсть голышей.
   Привычная книжная среда не принесла мне желанного покоя. Я сознавал, что на земле есть унылое селение, и джунгли, и косогор, усеянный колючками и ведущий к плато, и узкие расщелине на плато, и камни в расщелинах. Во мне эти несхожие вещи переплетались, и число их росло. Селение становилось камнями, джунгли – болотом, а болото – джунглями.
   Я стал сторониться друзей. Я боялся, что не устою перед соблазном сделать их свидетелями нестерпимого чуда, опрокидывающего научные знания. Я провел несколько опытов. На одном из окатышей я нацарапал крест. Смешав его с остальными, я уже после двух трансформаций не смог его отыскать, хотя шел лишь процесс приращения. Сходный опыт я провел с другим окатышем, на котором вырезал напильником дугу. Его также не удалось отыскать. Еще в одном окатыше я проделал шилом отверстие и повторил опыт. Результат был тот же. Неожиданно обнаружился обитавший в небытии окатыш с крестом. Что за таинственное пространство поглощало камни, а затем со временем возвращало их, повинуясь непостижимым законам или внечеловеческой воле?
   Неодолимая потребность в порядке, породившая математику, вынудила меня искать порядок в этих отклонениях от законов математики, в этих нелепых самозарождающихся камнях. Я надеялся понять закономерность их непредсказуемых комбинаций. Дни и ночи напролет я составлял статистику превращений. С той поры у меня хранятся тетради, испещренные бесконечными цифрами. Мой метод состоял в следующем. Сначала я вел счет глазами и записывал результат. Затем, взяв окатыши обеими руками, я вновь вываливал их двумя кучками на стол. Я пересчитывал их уже отдельно, снова записывал и повторял операцию. Поиск некоего порядка, скрытого плана этих чередований был тщетным. Максимальное полученное мной число было четыреста девятнадцать, минимальное – три.
   Как-то мне с надеждой, а может, с ужасом почудилось, что они вот-вот исчезнут. Мне удалось выяснить, что стоило отделить один окатыш от остальных, как он не мог уже порождать другие, равно как и исчезнуть. Стоит ли говорить, что сложение, вычитание, умножение и деление были невозможны. Камни противились математике и теории вероятности. Разделив сорок окатышей, я получал девять, в свою очередь, деление девяти давало триста. Я не знаю, сколько они весили. Я их не взвешивал, однако уверен, что вес их был неизменен и невелик.
   Цвет их был всегда синим.
   Эти расчеты спасли меня от безумия. Манипулируя камнями, опровергающими математическую науку, я нередко вспоминал грека и его камни, которые явились первыми числами и которые одарили многочисленные языки самим словом «счет». Истоки математики, сказал я себе, и в них же ее конечная цель. Имей Пифагор под рукой эти…
   Спустя месяц я понял, что хаос безысходен. Строптивые окатыши были под рукой, и неистребимым было желание дотронуться до них, вновь ощутить их трепет, швырнуть их, наблюдать, как они растут или уменьшаются в числе, переводить взгляд с парных на непарные. Какое-то время я самовнушением заставлял себя непрестанно думать о камнях, ибо знал, что забвение недолговечно, а возобновившись, мои мучения станут еще нестерпимее.
   В ночь на десятое февраля я не сомкнул глаз. После долгих блужданий я на заре вступил в портики мечети Вазир-Хан. В едва забрезжившем свете были еще неразличимы цвета. Во дворе не было ни души. Сам не зная зачем, я погрузил руки в воду фонтана. Уже в помещении я подумал, что Господь и Аллах суть два имени Того, бытие которого недоступно нашему разумению, и громко попросил его избавить меня от моего бремени. Затаив дыхание, я ждал ответа.
   Шагов я не слышал, но вдруг рядом кто-то сказал:
   – Я здесь.
   Рядом с собой я увидел нищего. В полумраке я различил тюрбан, потухший взгляд, желтоватую кожу и седую бороду. Он был невысокого роста.
   Он протянул руку и сказал очень тихо:
   – Подайте, ради Создателя.
   Порывшись в карманах, я сказал:
   – У меня нет ни одной монеты.
   – У тебя их много, – ответил он.
   В правом моем кармане были камни. Я вытащил один из них и опустил в его пустую ладонь. Меня поразило, насколько бесшумно он упал.
   – Ты должен дать все, – произнес он. – Не дав все, ты не даешь ничего.
   Я понял его и сказал:
   – Ты должен знать, что моя милостыня может быть ужасной.
   Он ответил:
   – Быть может, это та единственная милостыня, которой я стою. Я грешил.
   Я переложил все камни в его вогнутую ладонь. Они падали, будто в морские глубины, без единого звука.
   Он медленно произнес:
   – Твоей милостыни я не знаю, но моя будет ужасна. Ты останешься с днями и ночами, со здравым смыслом, с обычаями и привычками, с окружающим миром.
   Я не слышал шагов слепого нищего и не видел, как он растворился в темноте.



25 августа 1983 года


   Часы на маленькой станции показывали одиннадцать вчерашней ночи. Я направился к гостинице. Как бывало не раз, я ощущал здесь умиротворение и покой, чувства, которые испытываешь, оказавшись в давно знакомых местах. Широкие ворота были распахнуты, усадьба утонула в сумерках. Я вошел в холл, где туманные зеркала зыбко отражали цветы и детали интерьера.
   Удивительно, но хозяин не узнал меня. Он протянул регистрационную книгу. Я взял ручку, обмакнул перо в бронзовую чернильницу и, склонившись над раскрытыми страницами, столкнулся с первой из множества неожиданностей, которые подстерегали меня этой ночью. Мое имя, Хорхе Луис Борхес, было начертано в книге, и чернила еще не успели высохнуть. Хозяин сказал мне:
   – Мне казалось, вы уже поднялись… – но присмотревшись внимательнее, извинился: – Простите, сеньор. Тот, другой, очень на вас похож, но вы моложе.
   – Какой у него номер? – спросил я.
   – Он попросил девятнадцатый, – был ответ. Этого я и боялся.
   Я бросил ручку на конторку и бегом поднялся по ступенькам. Девятнадцатый номер находился на втором этаже, с окнами на внутренний дворик, жалкий и заброшенный, обнесенный балюстрадой; где, как помнилось мне, стояла пляжная скамейка.
   Это была самая большая комната в гостинице. Я толкнул дверь, она поддалась. Под потолком горела люстра. В ее безжалостном свете я узнал себя. На узкой железной кровати лежал я, постаревший и обрюзгший, и разглядывал лепнину на потолке. Я услышал голос. Не совсем мой – без обертонов, неприятный, похожий на магнитофонную запись.
   – Удивительно, – сказал он, – нас двое и мы одно.
   Впрочем, во сне ничто не способно вызвать удивление.
   Я робко спросил:
   – Значит, все это сон?
   – Причем последний сон. – Жестом он показал на пустой пузырек, стоявший на мраморной крышке ночного столика. – Тебе придется, наверное, увидеть множество снов, прежде чем доберешься до этой ночи. Какое сегодня число по твоему календарю?
   – Точно не знаю, – ошеломленно ответил я. – Но вчера мне исполнился шестьдесят один год.
   – Когда бессонница приведет тебя к этой ночи, тебе исполнится восемьдесят четыре. Сегодня двадцать пятое августа 1983 года.
   – Как долго ждать… – прошептал я.
   – А мне не осталось почти ничего, – сказал он резко. – Смерть может наступить в любой момент, и я затеряюсь в неведомом, где ждут иные сны. Неотвязная мысль, навеянная зеркалами и Стивенсоном.
   Упоминание о Стивенсоне прозвучало для меня прощанием, а не призывом к беседе. Я был человеком, лежащим на кровати, и понимал его. Чтобы стать Шекспиром и написать незабываемые строки, недостаточно одних трагических моментов. Чтобы отвлечь его, я сказал:
   – Я знал, что с тобой это случится. Как раз здесь, много лет назад, в одной из комнат первого этажа мы набросали черновик истории подобного самоубийства.
   – Да, – подтвердил он задумчиво, как бы погрузившись в воспоминания. – Но я не вижу связи. В том наброске я брал билет до Адроге и в гостинице «Лас Делисьяс» поднимался в девятнадцатый номер, самый дальний. И там кончал счеты с жизнью.
   – Поэтому я здесь, – сказал я.
   – Здесь? Мы всегда здесь. Здесь я вижу тебя во сне в доме на улице Манну. Здесь я хожу по комнате, которая принадлежала матери.
   – В комнате, которая принадлежала матери, – повторил я, не стараясь понять. – Я вижу тебя во сне в девятнадцатом номере, расположенном над внутренним двориком.
   – Кто кому снится? Я знаю, что ты снишься мне, но не знаю, снюсь ли я тебе. Гостиницу в Адроге давно сломали. То ли двадцать, то ли тридцать лет назад.
   – Это я вижу сон, – произнес я с вызовом.
   – Ты не представляешь, как это важно выяснить – один ли человек видит сон или двое снятся друг другу.
   – Я – Борхес, который увидел твое имя в книге постояльцев и поднялся сюда.
   – Борхес я, и я убил себя на улице Манну. – Помолчав, тот, другой, добавил: – Давай проверим. Что было самое ужасное в нашей жизни?
   Я склонился к нему, и мы начали говорить одновременно. Я знал, что мы оба лжем.
   Легкая улыбка осветила постаревшее лицо. Я чувствовал, что его улыбка – отражение моей.
   – Мы лжем, – заметил он, – потому что чувствуем себя двумя разными людьми, а не одним. На самом деле мы – и один человек, и двое.
   Мне наскучила беседа, и я откровенно сознался в этом. И добавил:
   – Неужели тебе в 1983 году нечего рассказать о тех годах, которые предстоит прожить мне?
   – Что же сказать тебе, бедняга Борхес? На тебя будут продолжать сыпаться беды, к чему ты уже привык. Ты останешься один в доме. Будешь перебирать книги без букв и касаться барельефа с профилем Сведенборга и деревянного блюдца, на котором лежит орден Креста. Слепота – это не тьма, это род одиночества. Ты вновь окажешься в Исландии.
   – В Исландии! В Исландии среди морей!
   – В Риме ты станешь твердить строки Китса, чье имя, как и все прочие имена, недолговечно.
   – Я никогда не был в Риме.
   – Еще многое случится. Ты напишешь наше лучшее стихотворение, элегию.
   – На смерть… – не окончил я фразы, боясь назвать имя.
   – Нет-нет, она переживет тебя.
   Мы помолчали. Он продолжал.
   – Ты напишешь книгу, о которой мы столько мечтали. А году в 1979 ты поймешь, что твое так называемое произведение – не что иное, как ряд набросков, разнородных набросков, и откажешься от тщеславного заблуждения – написать Великую Книгу. Заблуждения, внушенного нам «Фаустом» Гете, «Саламбо», «Улиссом». Я написал невероятно много.
   – И в конце концов понял, что потерпел неудачу.
   – Хуже. Я понял, что это мастерская работа в самом тягостном смысле слова. Мои благие намерения не шли дальше первых страниц, затем появлялись лабиринты, ножи, человек, считавший себя отражением, отражение, полагавшее себя реальным, тигры ночи, сражения, которые остаются в крови, Хуан Муранья, неумолимый и слепой, голос Маседонио, корабль из ногтей мертвецов, занятия староанглийским по вечерам.
   – Эта кунсткамера мне знакома, – заметил я с улыбкой.
   – Кроме того, ложные воспоминания, двойная игра символов, долгие перечисления, легкость в восприятии действительности, неполные симметрии, что с радостью обнаружили критики, ссылки, не всегда апокрифические.
   – Ты опубликовал книгу?
   – Меня посещала мелодраматическая мысль – уничтожить ее, возможно, предать огню. В конце концов я издал ее в Мадриде под псевдонимом. Книгу сочли бездарным подражанием, а автора обвинили в том, что он лишь пародирует известного писателя.
   – Ничего удивительного, – вставил я. – Каждый писатель кончает тем, что превращается в собственного бесталанного ученика.
   – Эта книга в числе прочего, и привела меня сюда. А прочее – старческие немощи, убежденность, что отмеренный тебе срок прожит…
   – Я не стану писать эту книгу, – заверил я.
   – Станешь. Мои слова останутся в твоей памяти лишь как воспоминание о сне.
   Меня раздражал его менторский тон, без сомнения, тот самый, каким я говорил на лекциях. Меня раздражало, что мы так схожи и что он открыто пользуется безнаказанностью, которую ему дает близость смерти. Чтобы отплатить ему, я спросил:
   – Ты так уверен, что умираешь?
   – Да, – ответил он. – Я чувствую облегчение и умиротворение, каких никогда не испытывал. Нет слов, чтобы передать тебе мои ощущения. Можно описывать только разделенный опыт. Отчего тебя так задевают мои слова?
   – Потому что мы слишком похожи. Мне отвратительно твое лицо – карикатура моего, отвратителен твой голос, жалкое подражание моему, отвратительна твоя высокопарная манера выражаться, потому что она моя.
   – Мне тоже, – ответил тот. – Поэтому я решил покончить с собой.
   В саду коротко пропела птица.
   – Последняя, – сказал он.
   Жестом он подозвал меня к себе. Его рука искала мою. Я попятился, опасаясь, что мы сольемся в единое целое. Он сказал:
   – Стоики учат: не должно сетовать на жизнь, дверь тюрьмы открыта. Я всегда чувствовал это, но лень и трусость останавливали меня. Недели две назад я читал в Да Плата лекцию о шестой книге «Энеиды». Вдруг, произнося вслух гекзаметры, я понял, что мне надобно сделать. Я принял решение. С этого момента я почувствовал себя неуязвимым. Моя судьба станет твоей, ты совершишь внезапное открытие благодаря латыни и Вергилию, полностью забыв об этом любопытном провидческом диалоге, происходящем в двух разных местах и двух разных временах. Когда ты вновь увидишь этот сон, ты станешь мною и станешь моим сном.
   – Я не забуду этот сон и завтра же запишу его.
   – Он глубоко запечатлеется в твоей памяти под толщей других снов. Записав его, ты захочешь превратить его в фантастический рассказ. Но произойдет это не завтра, а через много лет.
   Он перестал говорить, и я понял, что он мертв. Каким-то образом и я умер вместе с ним; опечаленный, я склонился над подушкой, но на кровати уже никого не было.
   Я выбежал из комнаты. Там не оказалось ни внутреннего дворика, ни мраморных лестниц, ни большой уснувшей усадьбы, ни эвкалиптов, ни статуй, ни беседки, ни фонтанов, ни широких ворот в ограде усадьбы в поселке Адроге. Там меня ожидали другие сны.



Роза Парацельса


   В лаборатории, расположенной в двух подвальных комнатах, Парацельс молил своего Бога, Бога вообще, Бога все равно какого, чтобы тот послал ему ученика. Смеркалось. Тусклый огонь камина отбрасывал смутные тени. Сил, чтобы подняться и зажечь железный светильник, не было. Парацельса сморила усталость, и он забыл о своей мольбе. Ночь уже стерла очертания запыленных колб и сосуда для перегонки, когда в дверь постучали.
   Полусонный хозяин встал, поднялся по высокой винтовой лестнице и отворил одну из створок. В дом вошел незнакомец. Он тоже был очень усталым. Парацельс указал ему на скамью; вошедший сел и стал ждать. Некоторое время они молчали.
   Первым заговорил учитель.
   – Мне знаком и восточный, и западный тип лица, – не без гордости сказал он. – Но твой мне неизвестен. Кто ты и чего ждешь от меня?
   – Мое имя не имеет значения, – ответил вошедший. – Три дня и три ночи я был в пути, прежде чем достиг твоего дома. Я хочу быть твоим учеником. Я взял с собой все, что у меня есть.
   Он снял торбу и вытряхнул ее над столом. Монеты были золотые, и их было очень много. Он сделал это правой рукой.
   Парацельс отошел, чтобы зажечь светильник. Вернувшись, он увидел, что в левой руке вошедшего была роза. Роза его взволновала.
   Он сел поудобнее, скрестил кончики пальцев и произнес:
   – Ты надеешься, что я могу создать камень, способный превращать в золото все природные элементы, и предлагаешь мне золото. Но я ищу не золото, и если тебя интересует золото, ты никогда не будешь моим учеником.
   – Золото меня не интересует, – ответил вошедший. – Эти монеты – всего лишь доказательство моей готовности работать. Я хочу, чтобы ты обучил меня Науке. Я хочу рядом с тобой пройти путь, ведущий к Камню.
   Парацельс медленно промолвил:
   – Путь – это и есть Камень. Место, откуда идешь, – это и есть Камень. Если ты не понимаешь этих слов, то ты ничего пока не понимаешь. Каждый шаг является целью.
   Вошедший смотрел на него с недоверием. Он отчетливо произнес:
   – Значит, цель все-таки есть?
   Парацельс засмеялся.
   – Мои хулители, столь же многочисленные, сколь и недалекие, уверяют, что нет, и называют меня лжецом. У меня на этот счет иное мнение, однако допускаю, что я и в самом деле обольщаю себя иллюзиями. Мне известно лишь, что есть Дорога.
   Наступила тишина, затем вошедший сказал:
   – Я готов пройти ее вместе с тобой; если понадобится – положить на это годы. Позволь мне одолеть пустыню. Позволь мне хотя бы издали увидеть обетованную землю, если даже мне несуждено на нее ступить. Но прежде чем отправиться в путь, дай мне одно доказательство своего мастерства.
   – Когда? – с тревогой произнес Парацельс.
   – Немедленно, – с неожиданной решимостью ответил ученик.
   Вначале они говорили на латыни, теперь по-немецки.
   Юноша поднял перед собой розу.
   – Говорят, что ты можешь, вооружившись своей наукой, сжечь розу и затем возродить ее из пепла. Позволь мне быть свидетелем этого чуда. Вот о чем я тебя прошу, и я отдам тебе мою жизнь без остатка.
   – Ты слишком доверчив, – сказал учитель. – Я не нуждаюсь в доверчивости. Мне нужна вера.
   Вошедший стоял на своем.
   – Именно потому, что я недоверчив, я и хочу увидеть воочию исчезновение и возвращение розы к жизни.
   Парацельс взял ее и, разговаривая, играл ею.
   – Ты доверчив, – повторил он. – Ты утверждаешь, что я могу уничтожить ее?
   – Каждый может ее уничтожить, – сказал ученик.