note 44: обязательно хранить гигантский замысел в тайне. В то время как раз были выпущены двадцать томов Encyclopaedia Britannica; Бакли предлагает создать методическую энциклопедию вымышленной планеты. Пусть себе описывают сколько хотят золотоносные горные хребты, судоходные реки, луга с быками и бизонами, тамошних негров, публичные дома и доллары, но с одним условием: «Это произведение не вступит в союз с обманщиком Иисусом Христом». Бакли не верил в Бога, но хотел доказать несуществующему Богу, что смертные люди способны создать целый мир. Бакли умер от яда в Батон-Руж в 1828 году; в 1914 году общество вручает своим сотрудникам – а их было триста – последний том Первой энциклопедии Тлена. Издание это тайное: составляющие его сорок томов (самое грандиозное сочинение, когда-либо затеянное людьми) должны были послужить основой для другого, более подробного, написанного уже не на английском языке, но на одном из языков Тлена. Этот обзор иллюзорного мира предварительно и был назван Orbis Tertius, и одним из его скромных демиургов был Герберт Эш – то ли как агент Гуннара Эрфьорда, то ли как член общества. То, что он получил экземпляр Одиннадцатого Тома, как будто подкрепляет второе предположение. Ну а другие тома?
   В 1942 году события разыгрались одно за другим. С особенной четкостью вспоминается мне одно из первых, и, по-моему, я отчасти почувствовал его пророческий характер. Произошло оно в особняке на улице Лаприда напротив светлого, высокого, выходившего на запад балкона.
   Княгиня де Фосиньи Люсенж получила из Пуатье свою серебряную посуду. Из обширных недр ящика, испещренного иностранными печатями, появлялись изящные неподвижные вещи: серебро из Утрехта и Парижа угловатой геральдической фауной, самовар. Среди всего этого живой, мелкой дрожью спящей птицы таинственно трепетал компас. Княгиня не признала его своим. Синяя стрелка устремлялась к магнитному полюсу, металлический корпус был выпуклый, буквы на его округлости соответствовали одному из алфавитов Тлена. Таково было первое вторжение фантастического мира в мир реальный. Странно-тревожное совпадение сделало меня свидетелем и второго случая. Он произошел несколько месяцев спустя в харчевне одного бразильца в Кучилья-Негра. Аморим и я возвращались из Санта-Аны. Разлив реки Такуарембо вынудил нас испытать (и вытерпеть) тамошнее примитивное гостеприимство.
   Хозяин поставил для нас скрипучие кровати в большой комнате, загроможденной бочками и винными мехами. Мы улеглись, но до самого рассвета не давал нам уснуть пьяный сосед за стенкой, который то долго и вычурно ругался, то, завывая, распевал милонги – вернее, одну милонгу. Мы, естественно, приписывали эти нестихавшие вопли действию жгучей тростниковой водки нашего хозяина… На заре соседа нашли в коридоре мертвым. Его хриплый голос ввел нас в заблуждение – то был молодой парень. Из пояса пьяницы выпало несколько монет и конус из блестящего металла диаметром в игральную кость.
   Напрасно какой-то мальчуган пытался подобрать этот конус. Его с трудом поднял взрослый мужчина. Я несколько минут подержал его на ладони; вспоминаю, что тяжесть была невыносимая, и, когда конус забрали, ощущение ее еще длилось какое-то время. Вспоминаю также четко очерченный кружок – след, оставшийся на ладони. Маленький предмет такой невероятной тяжести вызывал неприятное чувство отвращения и страха. Один из местных предложил бросить его в их быструю реку. За несколько песо Аморим его приобрел. О мертвом никто ничего не знал, кроме того, что он «с границ». Эти маленькие, тяжеленные конусы (из металла, на земле неизвестного) являются символами божества в некоторых религиях Тлена.

 
   Здесь я заканчиваю лично меня касающуюся часть повествования. Остальное живет в памяти (если не в надеждах или страхах) всех моих читателей. Достаточно лишь напомнить или назвать следующие факты – в самых кратких словах, которые емкая всеобщая память может дополнить и развить. В 1944 году некто, изучавший газету «The American» (Нэшвилл, штат Теннесси), обнаружил в библиотеке Мемфиса все сорок томов Первой энциклопедии Тлена. До нынешнего дня продолжается спор, было ли то открытие случайное или же с соизволения правителей все еще туманного Orbis Tertius. Правдоподобнее второе.
   Некоторые невероятные утверждения Одиннадцатого Тома (например, размножение «хрениров») в мемфисском экземпляре опущены или смягчены, можно предположить, что эти исправления внесены согласно с планом изобразить мир, который бы не был слишком уж несовместим с миром реальным. Рассеивание предметов из Тлена по разным странам, видимо, должно было завершить этот план…
note 45Факт, что мировая печать подняла невероятный шум вокруг «находки». Учебники, антологии, краткие изложения, точные переводы, авторизованные и пиратские перепечатки Величайшего Произведения Людей наводнили и продолжают наводнять земной шар.
   Почти сразу же реальность стала уступать в разных пунктах. Правда, она жаждала уступить. Десять лет тому назад достаточно было любого симметричного построения с видимостью порядка – диалектического материализма, антисемитизма, нацизма, – чтобы заворожить людей. Как же не поддаться обаянию Тлена, подробной и очевидной картине упорядоченной планеты? Бесполезно возражать, что ведь реальность тоже упорядочена. Да, возможно, но упорядочена-то она согласно законам божественным – даю перевод: законам бесчеловечным, которые нам никогда не постигнуть. Тлен – даже если это лабиринт, зато лабиринт, придуманный людьми, лабиринт, созданный для того, чтобы в нем разбирались люди.
   Контакты с Тленом и привычка к нему разложили наш мир. Очарованное стройностью, человечество все больше забывает, что это стройность замысла шахматистов, а не ангелов. Уже проник в школы «первоначальный язык» (гипотетический) Тлена, уже преподавание гармоничной (и полной волнующих эпизодов) истории Тлена заслонило ту историю, которая властвовала над моим детством; уже в памяти людей фиктивное прошлое вытесняет другое, о котором мы ничего с уверенностью не знаем – даже того, что оно лживо. Произошли перемены в нумизматике, в фармакологии и археологии. Думаю, что и биологию, и математику также ожидают превращения… Рассеянная по земному шару династия ученых одиночек изменила лик земли. Их дело продолжается. Если наши предсказания сбудутся, то лет через сто кто-нибудь обнаружит сто томов Второй энциклопедии Тлена. Тогда исчезнут с нашей планеты английский, и французский, и испанский языки. Мир станет Тленом. Мне это все равно. В тихом убежище отеля в Адроге я занимаюсь обработкой переложения в духе Кеведо (печатать его я не собираюсь) «Погребальной урны» Брауна.




Дом Астерия.




   Марии Москера Истмен

   И царица произвела на свет сына,

   которого назвали Астерием.

Аполлодор. Библиотека, III. 1




 
   Знаю, меня обвиняют в высокомерии, и, возможно, в ненависти к людям, и, возможно, в безумии. Эти обвинения (за которые я в свое время рассчитаюсь) смехотворны. Правда, что я не выхожу из дома, но правда и то, что его двери (число которых бесконечно)
note 46открыты днем и ночью для людей и для зверей. Пусть входит кто хочет. Здесь не найти ни изнеживающей роскоши, ни пышного великолепия дворцов, но лишь покой и одиночество. И дом, равного которому нет на всей земле. (Лгут те, кто утверждает, что похожий дом есть в Египте.) Даже мои хулители должны признать, что в доме нет никакой мебели. Другая нелепость – будто я, Астерий, узник. Повторить, что здесь нет ни одной закрытой двери, ни одного запора? Кроме того, однажды, когда смеркалось, я вышел на улицу; и если вернулся еще до наступления ночи, то потому, что меня испугали лица простонародья – бесцветные и плоские, как ладонь. Солнце уже зашло, но безутешный плач ребенка и молящие вопли толпы означали, что я был узнан. Люди молились, убегали, падали на колени, некоторые карабкались к подножию храма Двойной секиры, другие хватали камни. Кто-то, кажется, кинулся в море. Недаром моя мать была царицей, я не могу смешаться с чернью, даже если бы по скромности хотел этого.
   Дело в том, что я неповторим. Мне не интересно, что один человек может сообщить другим; как философ, я полагаю, что с помощью письма ничто не может быть передано. Эти раздражающие и пошлые мелочи претят моему духу, который предназначен для великого; я никогда не мог удержать в памяти отличий одной буквы от другой. Некое благородное нетерпение мешает мне выучиться читать. Иногда я жалею об этом – дни и ночи такие долгие.
   Разумеется, развлечений у меня достаточно. Как баран, готовый биться, я ношусь по каменным галереям, пока не упаду без сил на землю. Я прячусь в тени у водоема или за поворотом коридора и делаю вид, что меня ищут. С некоторых крыш я прыгал и разбивался в кровь. Иногда я прикидываюсь спящим, лежа с закрытыми глазами и глубоко дыша (порой я и в самом деле засыпаю, а когда открою глаза, то вижу, как изменился цвет дня). Но больше всех игр мне нравится игра в другого Астерия. Я делаю вид, что он пришел ко мне в гости, а я показываю ему дом.
   Чрезвычайно почтительно я говорю ему: «Давай вернемся к тому углу», или: «Теперь пойдем в другой двор», или: «Я так и думал, что тебе понравится этот карниз», или: «Вот это чан, наполненный песком», или: «Сейчас увидишь, как подземный ход раздваивается». Временами я ошибаюсь, и тогда мы оба с радостью смеемся.
   Я не только придумываю эти игры, я еще размышляю о доме. Все части дома повторяются много раз, одна часть совсем как другая. Нет одного водоема, двора, водопоя, кормушки, а есть четырнадцать (бесконечное число) кормушек, водопоев, дворов, водоемов. Дом подобен миру, вернее сказать, он и есть мир. Однако, когда надоедают дворы с водоемом и пыльные галереи из серого камня, я выхожу на улицу и смотрю на храм Двойной секиры и на море. Я не мог этого понять, пока однажды ночью мне не привиделось, что существует четырнадцать (бесконечное число) морей и храмов. Все повторяется много раз, четырнадцать раз, но две вещи в мире неповторимы: наверху – непонятное солнце; внизу – я, Астерий. Возможно, звезды, и солнце, и этот огромный дом созданы мной, но я не уверен в этом.
   Каждые девять лет в доме появляются девять человек чтобы я избавил их от зла. Я слышу их шаги или голоса в глубине каменных галерей и с радостью бегу навстречу Вся процедура занимает лишь несколько минут. Они падают один за другим, и я даже не успеваю запачкаться кровью. Где они падают, там и остаются, и их тела помогают мне отличить эту галерею от других. Мне неизвестно, кто они, но один из них в свой смертный час предсказал мне, что когда-нибудь придет и мой освободитель.
   С тех пор меня не тяготит одиночество, я знаю, что мой избавитель существует и в конце концов он ступит на пыльный пол. Если бы моего слуха достигали все звуки на свете, я различил бы его шаги. Хорошо бы он отвел меня куда-нибудь, где меньше галерей и меньше дверей. Каков будет мой избавитель? – спрашиваю я себя. Будет ли он быком или человеком? А может, быком с головой человека? Или таким, как я?
   Утреннее солнце играло на бронзовом мече. На нем уже не осталось крови.
   – Поверишь ли, Ариадна? – сказал Тесей. – Минотавр почти не сопротивлялся.



Притча о Сервантесе и Дон Кихоте


   Наскучив своей Испанией, старый солдат короля тешился безмерными пространствами Ариосто, лунной долиной, где пребывает время, растраченное в пустых снах, и золотым истуканом Магомета, который похитил Ринальд Монтальванский.
   Беззлобно подшучивая над собой, он выдумал легковерного человека, сбитого с толку чтением небылиц и пустившегося искать подвигов и чудес в прозаических местах с названиями Монтьель и Тобосо.
   Побежденный реальностью и Испанией, Дон Кихот скончался в родной деревушке в 1614-м. Ненадолго пережил его и Мигель де Сервантес.
   Для обоих, сновидца и его сна, вся суть сюжета была в противопоставлении двух миров: вымышленного мира рыцарских романов и повседневного, заурядного мира семнадцатого столетия.
   Они не подозревали, что века сгладят в итоге это различие, не подозревали, что и Ламанча, и Монтьель, и тощая фигура странствующего рыцаря станут для будущих поколений такой же поэзией, как плавания Синдбада или безмерные пространства Ариосто.
   Ибо литература начинается мифом и заканчивается им.



Превращения


   Как-то в коридоре я увидел стрелку, показывавшую направление, и подумал, что этот безобидный символ был некогда сделанным из стали, неотвратимым м смертоносным оружием, которое входило в плоть людей и львов, и затмевало солнце при Фермопилах, и навеки ниспослало Харальду Сигурдарссону шесть футов английской земли.
   Позже мне попала на глаза фотография венгерского всадника; грудь коня затейливыми витками перехватывал аркан. Я понял, что аркан, который прежде свистел в воздухе и усмирял пасущихся быков, стал всего лишь броским украшением праздничной сбруи.
   На европейском кладбище я увидел рунический крест красного мрамора; плечи перекладин по кривой расширялись к концам и вписывались в круг. Этот стиснутый со всех сторон ограниченный крест служил изображением другого, со свободно развернутыми плечами, в свою очередь представлявшего виселицу – проклятое Лукианом Самосатским «грязное приспособление», на котором скончался Бог.
   Крест, аркан и стрела, древние орудия человека, павшие или поднятые теперь до символов; не знаю, чем они так зачаровывают меня, если нет на земле ничего, что не стерло бы забвение и не исказила память, если ни один из нас не ведает, во что его преобразит грядущее.



Четыре цикла


   Историй всего четыре. Одна, самая старая – об укрепленном городе, который штурмуют и обороняют герои. Защитники знают, что город обречен мечу и огню, а сопротивление бесполезно; самый прославленный из завоевателей, Ахилл, знает, что обречен погибнуть, не дожив до победы. Века принесли в сюжет элементы волшебства. Так, стали считать, что Елена, ради которой погибали армии, была прекрасным облаком, виденьем; призраком был и громадный пустотелый конь, укрывший ахейцев. Гомеру доведется пересказать эту легенду не первым; от поэта четырнадцатого века останется строка, пришедшая мне на память:
   «The borgh brittened and brent to brondes and askes»
note 47Данте Габриэль Россетти, вероятно, представит, что судьба Трои решилась уже в тот миг, когда Парис воспылал страстью к Елене; Йитс предпочтет мгновение, когда Леда сплетается с Богом, принявшим образ лебедя.
   Вторая, связанная с первой, – о возвращении. Об Улиссе, после десяти лет скитаний по грозным морям и остановок на зачарованных островах приплывшем к родной Итаке, и о северных богах, вслед за уничтожением земли видящих, как она, зеленея и лучась, вновь восстает из моря, и находящих в траве шахматные фигуры, которыми сражались накануне.
   Третья история – о поиске. Можно считать ее вариантом предыдущей. Это Ясон, плывущий за золотым руном, и тридцать персидских птиц, пересекающих горы и моря, чтобы увидеть лик своего бога – Симурга, который есть каждая из них и все они разом. В прошлом любое начинание завершалось удачей. Один герой похищал в итоге золотые яблоки, другому в итоге удавалось захватить Грааль. Теперь поиски обречены на провал. Капитан Ахав попадает в кита, но кит его все-таки уничтожает; героев Джеймса и Кафки может ждать только поражение. Мы так бедны отвагой и верой, что видим в счастливом конце лишь грубо сфабрикованное потворство массовым вкусам. Мы не способны верить в рай и еще меньше – в ад.
   Последняя история – о самоубийстве бога. Атис во Фригии калечит и убивает себя; Один жертвует собой Одину, самому себе, девять дней вися на дереве, пригвожденный копьем; Христа распинают римские легионеры.
   Историй всего четыре. И сколько бы времени нам ни осталось, мы будем пересказывать их – в том или ином виде.



Нить сюжета


   Нить, которую Ариадна вложила в руку Тезея (в другой руке меч), чтобы он проник в лабиринт и нашел там воина с головою быка, или, как того хочет Данте, быка с головой человека, – убил его и вернулся, сломав все преграды, мешавшие быть с любимой…
   Все это было не так. Тезей не мог догадаться, что где-то рядом был другой лабиринт, лабиринт времени, где его ожидала Медея. Нить отныне потеряна. Пропал и сам лабиринт. Мы не знаем, что нас окружает – кем-то построенный космос или случайный хаос.
   Но наша обязанность думать, что есть лабиринт, а главное, что в нашей руке – нить. Мы не владеем ею, мы находим ее случайно, и снова теряем, поверив, заслушавшись или заснув. Мы забудем о ней в философских беседах, и не вспомним про нить, если будем когда-нибудь счастливы.



Абрамович


   Этой ночью веселая греческая музыка заставила нас поверить, что смерть еще неправдоподобней жизни, и некуда деться душе, потерявшей тело. А значит, нас не трое – Мариа Кадама, Исабель Монет и я – нас четверо, ибо ты с нами, Маурисье. Мы пьем вино за твое здоровье. И не затих твой голос, не снята рука твоя с моего плеча. Ты здесь, и ты улыбаешься – как это радостно – смерти нет. Ты здесь, и рядом толпы почивших, погибших задолго до Улисса, да и сам Улисс, все, кто жили и даже те, кто лишь были придуманы. Все здесь. И отец мой, и мать, и Геракл, и Йорик. Как умрет человек, переживший столько весен, столько листьев и птиц, знавший такие книги, знавший столько ночей и дней! Я могу плакать, плакать, ибо страх мой уйдет со слезами. Нет вещи, нет ничего, что ушло бы и не оставило тень грядущим. Этой ночью ты сказал мне, Абрамович, ты сказал мне без слов, что мы должны встретить смерть, как другие встречают праздник.



Argumentum ornitologium


   Я закрываю глаза и вижу птиц, вижу их меньше секунды. Я никогда не могу сосчитать их.
   Определенное ли число птиц вижу я, закрыв глаза? Да, если есть Бог, ибо Он его знает точно. И нет, – если Бога нет. Кто же может определить число, не считая? Пусть так. Я вижу птиц.
   Скажем меньше десятка. Несомненно больше одной. Если число не определено – то это не девять, не восемь, не семь, не шесть и не пять. А также не два, не три, не четыре. Но я вижу птиц.
   Числом меньше десятка, точно больше одной. Их сколько-то есть!
   Ergo, Бог существует.



Делатель


   До сих пор ему не приходилось жить радостями памяти.
   Впечатления скользили над ним мгновенные, живые.
   Киноварь гончара, небесный свод со звездами, которые были также богами, луна, откуда упал лев, гладкость мрамора под кончиками пальцев, вкус кабаньего мяса, которое он любил рвать быстрыми укусами, финикийская речь, черная тень, отброшенная копьем на желтый песок, близость моря или женщин, тяжелое терпкое вино, смягченное медом, могли полностью вобрать пространство его души. Он знал страсть, но также гнев и мужество, и однажды он первым взобрался на вражескую стену.
   Жадный, любопытный, случайный, не знавший иного закона, кроме закона наслаждения, мгновенно наступавшего равнодушия, он странствовал во многих землях и глядел, с того и другого берега моря, на города людей и их дворцы. На многолюдных рынках или у подножия горы, чья уходившая в облака вершина скрывала сатиров, он слушал запутанные истории, принимая их, как принимал реальность, и не спрашивал правдивы они или лживы.
   Постепенно прекрасный мир стал покидать его; туман скрадывал линии ладони, ночь лишилась звезд, земля колебалась под ногами. Все стало далеким и смутным, когда он понял, что слепнет, он закричал; стоическая доблесть еще не была изобретена и Гектор мог бежать без стыда. «Я больше не увижу (чувствовал он) ни мифического ужаса неба, ни этого лица, преображаемого годами». Дни и ночи проходили в отчаянии, но однажды утром он проснулся, поглядел (теперь уже без изумления) на туманные очертания предметов вокруг, и ощутил, как узнают музыку или голос, что все уже случилось, что он ответил страхом, но и радостью, надеждой и любопытством, погружаясь в память, казавшуюся бесконечной, он выхватил в головокружительном спуске забытое воспоминание, сиявшее теперь, словно монета под дождем – потому, быть может, что он никогда не вспоминал об этом, разве что во сне.
   Воспоминание было таким. Мальчишка оскорбил его, он прибежал жаловаться к отцу; тот позволил ему говорить, но, будто не слышал или не понимал его, снял со стены бронзовый кинжал, прекрасный и наполненный силой, тайное вожделение мальчика. Теперь он держал его в руках и внезапность обладания стерла обиду, но голос отца говорил ему: «Пусть они узнают, что ты мужчина», и в голосе был приказ. Ночь скрыла тропы; сжимая кинжал, в котором он ощущал магическую силу, он спускался по крутому склону холма, что обрывался у кромки моря, словно Аякс или Персей, населяя соленую тьму ранами и битвами. Теперь он искал вкус этого момента; остальное не имело значения – дуэльное бахвальство, неуклюжая схватка, возвращение с окровавленным клинком. Проросло и иное воспоминание, снова ночь и неизбежность приключений. Женщина, первая, дарованная ему богами, ждала в тени склепа; он пробирался галереями, подобными каменным сетям, переходами, погружавшимися во тьму. Почему приходили эти воспоминания, отчего приходили они без горечи, словно всего лишь предсказывали настоящее?
   С мучительным изумлением он понял. В ночи смертных очей, куда он теперь погружался, его ждали любовь и риск, Аякс и Афродита, ибо он уже предвидел (ибо его уже окружил) гул гекзаметров и славы, гомон людей, защищавших храм, что не пощадили Боги, и черных кораблей, искавших по морям желанный остров, гул Одиссей и Илиад, что судьба повелела ему спеть и оставить вечным эхом в чаще памяти человечества. Мы знаем об этом, но не о том, что он чувствовал, погружаясь в последний мрак.



Отражение


   В один из дней июля 1952-ого, он появился в Чако, в одном из мелких селений. Он был высокого роста, худой, с неподвижным лицом. О нем говорили по-разному, гадали откуда и кто он. Он выбрал ранчо у реки и с помощью двух соседей прибил на ступени доску, а сверху поставил коробку с рыжеволосой куклой. Потом, в высоких подсвечниках они зажгли по четыре свечи, а вокруг посадили цветы. Вскоре пришло все селение. Нетерпеливые старухи, удивленные дети, пеоны, смотревшие с уважением на желтый пробковый шлем, проходили возле коробки, повторяя печально:
   «Мои соболезнования, Генерал». А он удрученный, стоял опустив голову и сцепив руки на животе, будто женщина перед родами, и отвечал: «Судьба. Было сделано все возможное».
   Кружка стояла рядом и все кидали туда по два песо, и опять подходили к гробу.
   Что же за человек (спросят меня) придумал и разыграл этот мрачный фарс? Фанатик, безумец, циник? Он думал, что он – Перон, играя жуткую роль вдовца? История эта невероятна, но и она была в этой жизни, и даже не раз, а во многих местах, с разными декорациями и актерами. Это лучшее зеркало того странного, нереального времени, это сон, виденный в забытьи, это драма в трагедии, это вводная пьеса в «Гамлете». Он не был Пероном, как рыжая кукла не была Евой Дуарте, но и Перон – не был Пероном, и Ева – совсем не Ева, они все – неизвестные и забытые анонимы (чьи имена и лица даже и не важны) игравшие на потеху легковерных людей окраин.



Предисловие к книге «Похвала тени»


   Не возводя это в принцип, я посвятил свою (уже очень длинную) жизнь буквам, текстам, безделью, спокойной беседе, филологии, мистерии Буэнос-Айреса и тем странностям, которые, не без некой вычурности, называются метафизикой. Была в моей жизни и дружба с теми немногими, что были нужны мне, и не было в жизни врагов, а если такие и были, то мне об этом не сообщалось. Истина в том, что никто нас не может обидеть, кроме близких и нежно любимых. Сейчас, в мои семьдесят лет (цитата из Уитмена) я выпускаю на свет пятую книгу стихов.
   Карлос Фриас мне внушал, что я должен использовать этот пролог для декларации новой эстетики. Все во мне восстает против такого совета. Я не изобретатель эстетики. Время меня научило некоторым приемам: избегать синонимов, испанизмов, аргентинизмов, архаизмов и неологизмов; любить привычное слово; вставлять в свой рассказ узнаваемое; делать вид, что я неуверен, ибо может быть жизнь обгоняет память и что-то уже не так; говорить о поступках (это я понял читая Киплинга и исландские саги); помнить, что старые формы совсем не всегда обязательны, ибо время и их уничтожит. Такие приемы не создают эстетики. А кроме того, я вообще не верю в эстетическую принципиальность. Она не способна к абстрактному существованию, изменяема каждым писателем (в каждой новой работе), эстетика не более чем стимул или просто найденный способ.