слоновой кости, что, как сказано, обозначает обманчивость сна. Без этого
двойного ключа получается, будто Вергилий счел видение, предрекающее величие
Рима, простой выдумкой.
В анонимном труде 1770 года Гиббон возражал: не будь Вергилий
посвященным, он не смог бы ничего рассказать, поскольку ничего бы и не
увидел; но будь он посвящен, он поведал бы еще меньше, поскольку подобное
разглашение тайны считалось у язычников наветом и святотатством. Нарушители
приговаривались к смерти и подвергались публичному распятию, причем
божественный суд действовал и до вынесения приговора, так что даже делить
кров с несчастным, обвиняемым в подобной низости, решился бы только безумец.
Эти "Critical Observations" (Критические заметки), сообщает Коттер Моррисон,
стали первым опытом Гиббона в англоязычной прозе и, может быть, принадлежат
к самым чистым и ясным его страницам. Уорбертон предпочел отмолчаться.
С 1768 года Гиббон отдал все силы подготовке к главному труду. Он и без
того знал классиков едва ли не наизусть, а теперь, с пером в руке, снова
читал и перечитывал все источники по истории Рима со времен Тра-яна до
последнего из цезарей Запада. Как выразился он сам, "дополнительный свет" на
эти источники "бросали монеты и надписи, география и хронология".
Семи лет потребовал первый том, вышедший из печати в 1776 году и в
несколько дней распроданный. Работу увенчали поздравления Робертсона и Юма,
а также, по словам автора, "целая библиотека возражений". "Первый удар
церковной артиллерии" (опять-таки, по его собственному выражению) оглушал.
Но вскоре автор понял, что весь этот пустопорожний грохот имеет лишь одну
цель -- насолить ему, и стал отвечать оппонентам презрением. О Дэвисе и
Челсеме он обмолвился в том смысле, что победа над подобными противниками
была бы унизительной.
Следующие тома "Упадка и разрушения" вышли в 1781 году. Они были
посвящены уже не религии, а истории, а потому их, по свидетельству Роджерса,
глотали с молчаливой жадностью. Труд завершился в Лозанне в 1783 году, дата
публикации трех последних томов -- 1788-й.
Гиббон входил в палату общин, но помянуть его политическую деятельность
нечем. Он сам признавался, что молчаливость делала его непригодным для
дебатов, а удачи пера отнимали силы у голоса.
Оставшиеся годы заняла работа над автобиографией. В апреле 1793-го он,
в связи со смертью леди Шеффилд, вернулся в Англию, где после недолгой
болезни тихо скончался 15 января 1794 года. Его последние минуты переданы в
очерке Литтона Стрейчи.
Судить о бессмертии литературного произведения -- занятие рискованное.
Но риск этот во много раз увеличивается, если произведение посвящено истории
и создано через века после описываемых событий. И все же, если не считать
недовольства Колриджа и недопонимания Сент-Бева, в целом критики Англии и
континента пришли к согласию, за двести лет наделив "Упадок и разрушение
Римской империи" титулом классики, подразумевающим известное бессмертие.
Слабости -- или, если угодно, пристрастия -- Гиббона пошли его труду на
пользу. Иллюстрируй он некую теорию, читатель одобрял или не одобрял бы
книгу с оглядкой на идеи автора. К счастью, Гиббона это не коснулось. Кроме
ощутимого в некоторых знаменитых главах предубеждения против религиозных
чувств в целом и христианской веры в частности, Гиббон, как легко видеть,
отдается событиям, о которых рассказывает, и повествует о них со
своеобразным божественным простодушием, уподобляющим рассказ слепой судьбе,
самому течению истории. Словно сновидец, понимающий, что спит, или зритель,
снисходительный к капризам и прописям сна, Гиббон в своем восемнадцатом веке
снова видит сны, которые переживали или видели люди былых веков у стен
Византии или в пустынях Аравии. Для своего труда ему пришлось сверить и
свести сотни различных текстов, и читать его иронический компендий, право,
куда благодарнее, чем рыться в первоисточниках темных и недоступных
хронистов. Здравый смысл и неоставляющая ирония -- в характере Гиббона.
Тацит превозносит благочестие германцев, которые не запирают своих богов в
четырех стенах и не отваживаются вырезать их из дерева или мрамора; Гиббон
ограничивается замечанием, что храмы и статуи вряд ли стоит искать там, где
только вчера обзавелись хижинами. Не говоря прямо, что библейские чудеса не
подтверждаются другими источниками, Гиббон порицает непростительную
забывчивость язычников, в своих нескончаемых перечнях диковин ни словом не
обмолвившихся об остановленных в небе светилах или затмении солнца и
сотрясении земли, сопровождавших гибель Иисуса.
Де Куинси назвал историю наукой беспредельной или, по меньшей мере,
непредопределенной, ведь одни и те же события можно связать или объяснить
совершенно по-разному. Это было сказано в XIX веке. Позже, с развитием
психологии и проникновением в глубь неведомых культур и цивилизаций,
разнообразие толкований только росло. И все-таки труд Гиббона остается в
целости и сохранности; не исключено, что и превратности будущего его не
коснутся. Причин здесь две. Первая и самая важная -- эстетического порядка:
он околдовывает, а это, по Стивенсону, главное и бесспорное достоинство
литературы. Другая причина -- в том, что историк, как это ни грустно, со
временем сам становится историей, и нас теперь занимает и устройство лагеря
Аттилы, и представление о нем английского дворянина XVIII века. Столетие за
столетием Плиния читали в поисках фактов, мы сегодня читаем его в поисках
чудес, -- судьба Плиния от этого нисколько не пострадала. Гиббон еще не
отошел от нас на такое расстояние, и неизвестно, когда отойдет. Но
подозреваю, что он нам сегодня куда ближе Карлейля или любого другого из
историков романтического склада.
Думая о Гиббоне, невозможно не думать о Вольтере, которого он столько
читал и о чьих задатках драматурга отзывался без малейшего энтузиазма. Их
объединяло презрение к людским верованиям, или предрассудкам, но разделял
литературный темперамент. Вольтер отдал свой незаурядный дар стилиста, чтобы
доказать или внушить, будто все так называемые исторические события, в конце
концов, немногого стоят. Вряд ли Гиббон ставил людей выше, но их поступки
притягивали его как зрителя; это он и пытался передать читателю, вызывая в
нем заинтересованность и восхищение. Он никогда не обманывался страстями
былых веков и смотрел на них без особого доверия, что не исключало
снисходительности, а порой и сочувствия.
Перечитывая "Упадок и разрушение", тонешь и забываешься в многолюдном
романе, герои которого -- поколения, сцена -- весь мир, а немыслимые сроки
измеряются династиями, нашествиями, открытиями и сменами наречий и кумиров
двойного ключа получается, будто Вергилий счел видение, предрекающее величие
Рима, простой выдумкой.
В анонимном труде 1770 года Гиббон возражал: не будь Вергилий
посвященным, он не смог бы ничего рассказать, поскольку ничего бы и не
увидел; но будь он посвящен, он поведал бы еще меньше, поскольку подобное
разглашение тайны считалось у язычников наветом и святотатством. Нарушители
приговаривались к смерти и подвергались публичному распятию, причем
божественный суд действовал и до вынесения приговора, так что даже делить
кров с несчастным, обвиняемым в подобной низости, решился бы только безумец.
Эти "Critical Observations" (Критические заметки), сообщает Коттер Моррисон,
стали первым опытом Гиббона в англоязычной прозе и, может быть, принадлежат
к самым чистым и ясным его страницам. Уорбертон предпочел отмолчаться.
С 1768 года Гиббон отдал все силы подготовке к главному труду. Он и без
того знал классиков едва ли не наизусть, а теперь, с пером в руке, снова
читал и перечитывал все источники по истории Рима со времен Тра-яна до
последнего из цезарей Запада. Как выразился он сам, "дополнительный свет" на
эти источники "бросали монеты и надписи, география и хронология".
Семи лет потребовал первый том, вышедший из печати в 1776 году и в
несколько дней распроданный. Работу увенчали поздравления Робертсона и Юма,
а также, по словам автора, "целая библиотека возражений". "Первый удар
церковной артиллерии" (опять-таки, по его собственному выражению) оглушал.
Но вскоре автор понял, что весь этот пустопорожний грохот имеет лишь одну
цель -- насолить ему, и стал отвечать оппонентам презрением. О Дэвисе и
Челсеме он обмолвился в том смысле, что победа над подобными противниками
была бы унизительной.
Следующие тома "Упадка и разрушения" вышли в 1781 году. Они были
посвящены уже не религии, а истории, а потому их, по свидетельству Роджерса,
глотали с молчаливой жадностью. Труд завершился в Лозанне в 1783 году, дата
публикации трех последних томов -- 1788-й.
Гиббон входил в палату общин, но помянуть его политическую деятельность
нечем. Он сам признавался, что молчаливость делала его непригодным для
дебатов, а удачи пера отнимали силы у голоса.
Оставшиеся годы заняла работа над автобиографией. В апреле 1793-го он,
в связи со смертью леди Шеффилд, вернулся в Англию, где после недолгой
болезни тихо скончался 15 января 1794 года. Его последние минуты переданы в
очерке Литтона Стрейчи.
Судить о бессмертии литературного произведения -- занятие рискованное.
Но риск этот во много раз увеличивается, если произведение посвящено истории
и создано через века после описываемых событий. И все же, если не считать
недовольства Колриджа и недопонимания Сент-Бева, в целом критики Англии и
континента пришли к согласию, за двести лет наделив "Упадок и разрушение
Римской империи" титулом классики, подразумевающим известное бессмертие.
Слабости -- или, если угодно, пристрастия -- Гиббона пошли его труду на
пользу. Иллюстрируй он некую теорию, читатель одобрял или не одобрял бы
книгу с оглядкой на идеи автора. К счастью, Гиббона это не коснулось. Кроме
ощутимого в некоторых знаменитых главах предубеждения против религиозных
чувств в целом и христианской веры в частности, Гиббон, как легко видеть,
отдается событиям, о которых рассказывает, и повествует о них со
своеобразным божественным простодушием, уподобляющим рассказ слепой судьбе,
самому течению истории. Словно сновидец, понимающий, что спит, или зритель,
снисходительный к капризам и прописям сна, Гиббон в своем восемнадцатом веке
снова видит сны, которые переживали или видели люди былых веков у стен
Византии или в пустынях Аравии. Для своего труда ему пришлось сверить и
свести сотни различных текстов, и читать его иронический компендий, право,
куда благодарнее, чем рыться в первоисточниках темных и недоступных
хронистов. Здравый смысл и неоставляющая ирония -- в характере Гиббона.
Тацит превозносит благочестие германцев, которые не запирают своих богов в
четырех стенах и не отваживаются вырезать их из дерева или мрамора; Гиббон
ограничивается замечанием, что храмы и статуи вряд ли стоит искать там, где
только вчера обзавелись хижинами. Не говоря прямо, что библейские чудеса не
подтверждаются другими источниками, Гиббон порицает непростительную
забывчивость язычников, в своих нескончаемых перечнях диковин ни словом не
обмолвившихся об остановленных в небе светилах или затмении солнца и
сотрясении земли, сопровождавших гибель Иисуса.
Де Куинси назвал историю наукой беспредельной или, по меньшей мере,
непредопределенной, ведь одни и те же события можно связать или объяснить
совершенно по-разному. Это было сказано в XIX веке. Позже, с развитием
психологии и проникновением в глубь неведомых культур и цивилизаций,
разнообразие толкований только росло. И все-таки труд Гиббона остается в
целости и сохранности; не исключено, что и превратности будущего его не
коснутся. Причин здесь две. Первая и самая важная -- эстетического порядка:
он околдовывает, а это, по Стивенсону, главное и бесспорное достоинство
литературы. Другая причина -- в том, что историк, как это ни грустно, со
временем сам становится историей, и нас теперь занимает и устройство лагеря
Аттилы, и представление о нем английского дворянина XVIII века. Столетие за
столетием Плиния читали в поисках фактов, мы сегодня читаем его в поисках
чудес, -- судьба Плиния от этого нисколько не пострадала. Гиббон еще не
отошел от нас на такое расстояние, и неизвестно, когда отойдет. Но
подозреваю, что он нам сегодня куда ближе Карлейля или любого другого из
историков романтического склада.
Думая о Гиббоне, невозможно не думать о Вольтере, которого он столько
читал и о чьих задатках драматурга отзывался без малейшего энтузиазма. Их
объединяло презрение к людским верованиям, или предрассудкам, но разделял
литературный темперамент. Вольтер отдал свой незаурядный дар стилиста, чтобы
доказать или внушить, будто все так называемые исторические события, в конце
концов, немногого стоят. Вряд ли Гиббон ставил людей выше, но их поступки
притягивали его как зрителя; это он и пытался передать читателю, вызывая в
нем заинтересованность и восхищение. Он никогда не обманывался страстями
былых веков и смотрел на них без особого доверия, что не исключало
снисходительности, а порой и сочувствия.
Перечитывая "Упадок и разрушение", тонешь и забываешься в многолюдном
романе, герои которого -- поколения, сцена -- весь мир, а немыслимые сроки
измеряются династиями, нашествиями, открытиями и сменами наречий и кумиров