– Опасаюсь я, осударь, Федьки. Жаден дьяк до крови. Как завижу колченогого, так мороз подирает.
   – А ты не бойсь, боярин, – насмешливо прищурил один глаз Василий. – Коли правду будешь мне доносить, не дам тебя в обиду.
   Оружничий еще больше изогнулся.
   – Я ли не стараюсь, осударь. Иль сомненье какое ко мне держишь?
   – Нет, веры еще не потерял в тебя, Лизута. И как доныне служил мне, так и наперед служи. О чем прознаешь, немедля я знать должен. Ну, добро, боярин, меня иные дела дожидаются.
* * *
   Митрополичьи палаты в Кремле рядом с княжескими. Так повелось еще со времен Ивана Даниловича Калиты, когда митрополит Петр перенес митрополию из Владимира в Москву.
   Ныне палаты митрополита подобны великокняжеским, не из бревен рубленные, а из камня сложены, как и Кремль, и церкви многие…
   Тишина в митрополичьих палатах. Не терпит Симон суеты, ибо она удел человека от мира, но не слуги Божьего…
   Время далеко перевалило за полдень, когда игумен Волоцкого монастыря Иосиф въехал в Москву. От заставы колымагу затрясло по бревенчатой мостовой, переваливало из стороны в сторону на ухабах. Откинув шторку, Иосиф с нетерпением дожидался конца утомительной дороги. Наконец ездовые остановили коней, и монах-служка помог настоятелю выбраться из колымаги.
   Поправив клобук, Иосиф засеменил в палаты. Уведомленный о его приезде, навстречу спешил сам митрополит. Оба маленькие, худенькие, в черных монашеских рясах, они приблизились, обнялись, Симон прослезился, ладошкой вытер глазки.
   – Давно, давно не приезжал ты, брат мой. Жажду видеть тя, ибо люблю разум твой и заботу о церкви нашей.
   Взяв Иосифа под руку, Симон провел его в трапезную, усадил за столик, сам напротив уселся. Монах принес миску, полную меда, серебряные ложки, затем поставил глиняные чаши с горячим молоком и удалился, оставив митрополита с настоятелем наедине.
   Симон потер ручки, переспросил:
   – Что не приезжал долго, брат мой? Аль не жалуешь меня, аль в обиде за что?
   – Ох, отец мой духовный, – прервал его Иосиф. – Видит Бог, сколь раз порывался яз к те, да все заботы. Обитель наша Волоцкая нападки терпит, – Иосиф вздохнул. – Сам ведаешь, отче, кто обидчик наш. – Подув на молоко, игумен, сделав маленький глоток, оставил чашу, снова заговорил: – Да коли б только на одну обитель напасти свои и козни строил Вассиан, а то на всю церковь православную. Устои ее пошатнуть задумал…
   Иосиф замолчал надолго. Молчал и Симон. Смеркалось быстро. Давно уже выпито по второй чаше. Монах зажег свечи. Наконец Иосиф не выдержал:
   – Проповедями своими непотребными Вассиан смуту вносит в церковь православную. Паству неразумную с пути праведного сбивает.
   Симон согласно кивнул. Иосиф снова:
   – Ереси подобно ученье его. Опасаюсь, опасаюсь, оскудеет церковь наша!
   – Все в руце Божьей, брат мой. А что о церкви помыслы твои, то воздастся тебе сторицей.
   – Отче мой духовный, властью своей митрополичьей уйми Вассиана, заставь смирить гордыню, что обуяла его. Не сыскалось на Соборе[4] управы на Нила. Оттого и ученик его Вассиан неистовствует и главу свою высоко несет… Ко всему слышал яз, что задумал Вассиан из своей обители в Москву перебраться. Будто зван он самим великим князем Василием.
   Митрополит поджал губы, кивнул. Иосиф продолжал запальчиво:
   – К чему Вассиан на Москве? Отчего не сидится ему в Белозерском крае? Аль Сорский скит[5] опостылел со смертью Нила? Либо мыслит, что великий князь в его советах нуждается? Ах ты, Господи! Но великому князю не знать ли, что не Вассиан, а яз, грешный, назвал Московского князя всея Русской земли государям государь.
   Симон поднял руку. Широкий рукав рясы опал до локтя.
   – Смирися, брат мой!
   Иосиф, не поднимаясь, склонил голову.
   Симон прикрыл глазки, почмокал губами.
   – Трудно сие, ибо не посягает Вассиан на каноны и в ереси его не уличишь. Насилья он не вершит над монастырями и скитами. И иных тягчайших грехов не сотворяет. А что взывает к бедности церковной, так за то какое ему наказанье? Умен Вассиан и рода древнего боярского. Тронь Вассиана, бояре взропщут. Им, боярам, ученье Вассиана по душе, чать нестяжатели не на их землю, а на церковную замахиваются…
   Иосиф взял со столика чашу, прихлебнул, снова поставил.
   – От Вассиана всяко жди. Седни он на добро церковное замахнулся, завтра на Бога взъярится. Люди его Антихристу преданы, и кто ведает, не задумают ли они обратить в пепелище монастыри да скиты?
   Митрополит испуганно отшатнулся, долго и пристально смотрел своими выцветшими от времени глазками на настоятеля и только потом проронил:
   – То ереси подобно! Но рассуди сам, брат мой, зачем Вассиану звать к ней?
   Иосиф пожевал губами, ответил таинственно:
   – Как знать, отче. Нынче не могу яз поведать те, но слыхом живу. – И поднялся. – Утомил яз тя, отче мой. – Отвесив низкий поклон, промолвил: – Прости мне прегрешения мои.
   Симон поднялся, двуперстным крестом осенил игумена.
   Сказал голосом усталым, тихим:
   – Аминь!
* * *
   Нет у государя веры дьяку Федору. Кривит дьяк, знает, чей холоп против него люд подбивал, а как его уличить?
   Не раз Василий допрос сымал с дьяка, стращал его, тот на своем стоит: «Не ведаю, не открылся смерд…»
   Вот и нынче ворочается государь из пыточной избы. Сходил понапрасну, дьяк Федор на кресте клянется, что истину говорит.
   Идет Василий, голову опустил, свое в уме перебирает, валеными катанками первый пушистый снег подминает. Мороз легкий, шуба у государя нараспашку, бархатная шапка, отороченная соболем, низко на лоб надвинута. Челядь и бояре встречные поклоны отвешивают, но Василий никого не замечает. У церкви Успения лицом к лицу столкнулся с митрополитом. Остановился, проговорил себе только понятное:
   – Дознаюсь!
   У Симона седые брови приподнялись недоуменно. Спросил:
   – О чем глаголешь, сыне, и от чего волнение твое?
   – Аль не догадываешься, отче? – насмешливо прищурился Василий.
   – Как могу яз знать, сыне, что думаешь ты? Господу дано сие, – Симон возвел к небу очи. – Яз же суть смертен. – И тут же сказал: – Слышал яз, грешный, что Вассиан в Москву зван тобой?
   Василий гневно пристукнул посохом, ответил запальчиво:
   – Иосифа слова пересказываешь, отче. Доносили мне, что был у тебя намедни волоцкий инок. Что надобно ему? Я ль не вашу сторону держу? Либо на землю монастырскую покушаюсь? Хоть то мне и боярам на руку, служилому люду наделы надобны. Не у бояр же землю брать? Но и вас, церковников, знаю, тронь, посягни на богатство ваше, кто народ в послушании наставлять будет? Оттого и Вассианова ученья не принимаю. Путаник он и его заволжские старцы[6]. Его же на Москве пожелал зреть, дабы Иосиф и иже с ним не мнили себя выше великого князя, государя своего. Помню, как, назвав меня государям государь, оный Иосиф изрек и иное. Яз-де, государь, покуда у церкви в смирении. И яз пониже митрополита. Нет, – Василий погрозил пальцем, – власть моя от Бога, и перед ним одним я в ответе!
   – Что глаголешь ты, сыне! – Симон прикрыл глаза, покачал сокрушенно головой. – То не твои слова, сыне. Избави тя от лукавого. Господь и церковь – суть одно! Как можешь ты делить их? Одумайся! Церковь Богом дана, сыне.
   Бочком обойдя Василия, митрополит не спеша поднялся по ступенькам паперти.
   – Вассиана, однако, не ворочу, пусть живет на Москве!

Глава 2
Что за город Москва?

   Сергуня бежит из скита. Вот она, Москва! На Пушкарном дворе. Боярские обиды
 
   В ту же зиму случилось над Москвой и над всей землей Русской небесное знамение, просияло оно в ночном небе, рассыпало звезды. В страхе великом пребывал люд.
   Увидел это инок Вассиан, сказал:
   – Неспроста, неспроста грозит нам Господь! Иосиф и иже с ним, кои стяжательством обуяны, к чему копят все? Не Богу, злату поклоняются!
   А настоятель монастыря Волоцкого игумен Иосиф в тот час иное изрек:
   – Се нам за ересь Вассиана! Нарекши себя нестяжателем, он вкупе со старцами заволожскими противу добра монастырского восстал, а то равно на Богово руку поднять!
   Те слова подхватили сподвижники Иосифа, и докатились они ранней весной до дальнего скита старца Серапиона.
* * *
   Сергуня бежал, покуда несли ноги. Тугие ветки хлестали тело, больно царапали лицо, сучья изорвали порты и рубаху, но Сергуня не замечал этого. На поросшей первой травой поляне он остановился, тяжело перевел дух. Тихо, так тихо, словно замер лес. Лег Сергуня на прохладную землю, задумался. Мысли плутали заячьим следом. С чего вся жизнь у Сергуни пошла наперекос? Отчего старец Серапион сотворил такое зло? Не он ли о добре проповеди говорил, поучал смирению и послушанию?
   Уж не с того ль самого дня все началось, как объявился в их ските незнакомый монах? Пробыл он одну ночь, но Сергуня запомнил его. Никто в ските не знал имени монаха, откуда и зачем пришел к ним, разве одному Серапиону известно было.
   Уединившись, Серапион и монах о чем-то долго шептались, после чего, поужинав и переспав, монах исчез.
   Миновал март-березозол, на апрель-пролетник потянуло. В ските жизнь катилась своим чередом. Посеяли мужики рожь-ярицу. Вскорости пробились молодые стрелки. А после первого теплого дождя налилось, зазеленело поле. Лес оделся в листву, ожил.
   Давно забыли в ските о странном монахе, но сегодня поутру позвал Серапион баб и мужиков в молельню на проповедь. Обо всем обсказывал старец, а боле всего ругал инока Вассиана, уличал в ереси. От Серапионовых слов тот Вассиан виделся Сергуне рогатым, со звериной мордой.
   Длинная речь утомила Сергуню. Припомнив, что с вечера не успел проверить силки, он незаметно шмыгнул в приоткрытую дверь. Постояв самую малость и подышав свежим воздухом – в молельне дух тяжелый, стены без оконцев, – Сергуня направился в лес. Ходил ни мало ни много, а когда воротился в скит, издали увидел огонь над молельней, а у подпертой колом двери стоит старец Серапион. Волос взлохмаченный, глаза безумные. Из молельни крики доносятся. Кинулся Сергуня к двери, но Серапион налетел на него, подмял, к горлу добирается.
   С треском, разбрасывая искры, рухнула крыша – и смолкли крики.
   Цепкими пальцами душит Серапион Сергуню, обдает дыханием: «Нельзя тебе жить…»
   Сергуня ростом хоть и невелик, а крепок. Изловчился, ударил Серапиона коленом в пах и, вскочив, побежал прочь из скита. Один раз только и успел оглянуться. Увидел, не преследует его старец.
   Лежит Сергуня, глаза в небо уставил. До сих пор не поймет, что сталось со старцем, зачем людей сжег и почему на него, Сергуню, накинулся.
   Отлежался Сергуня, с трудом приходил в себя. Потом поднялся, нашел родник, напился и, прикинув по солнцу дорогу, зашагал широко. Решил в Москву податься. Отца и матери у Сергуни нет, в моровой год умерли. А о Москве слышал он, есть такой город. Как-нибудь проживет…
* * *
   Заплутал Сергуня, сбился с пути. Хотел на дорогу к Москве выйти, а очутился совсем в иной стороне.
   Пока из лесу выбирался и на первое село набрел, едва сил не лишился. Народ поначалу не верил Сергуне. Экие страхи сказывает парень. Тронулся умом, вот и плетет. Однако котомку харчей навязали, вывели на дорогу.
   Пошел Сергуня бойко, в селе передохнул, отъелся. Вдоль дороги по ту и другую руку лес стеной: дуб, сосна, березы и осины семьями. Утром пролил грозовой дождь, промыл листья на деревьях, траву, а к полудню небо очистилось, выгрело солнце. На весь лес заливаются птицы, поют одна лучше другой.
   Приподнял Сергуня голову, белые волосы, что лен со лба откинул, послушал. Вот звонко кричит иволга, свистит синица, барабанит по сухостою дятел.
   Улыбнулся Сергуня, поправил сползшую с плеча котомку, прибавил шагу. Что ни день, то дальше уходит он от скита, меньше в душе страха, реже вспоминает случившееся. Как-то, время к обеду, присел на пенек, развязал котомку, достал лепешку, луковицу. Засохшую ржаную лепешку разломил пополам, вторую половинку на завтра приберег, принялся есть. Хотелось щей и каши, прикрыл глаза, а перед ним миска глиняная. От наваристых щей пар курится. Сглотнул слюну, глаза открыл. Прислонился к дереву, задремал. Во сне Серапиона увидел. В страхе пробудился. Потом холодным прошибло.
   Издалека донесся гомон, скрип колес. Встрепенулся Сергуня, котомку подхватил, бегом на дорогу. Из-за поворота показался воз, за ним другой, третий. Тяжело идут кони. Догадался Сергуня – телеги, солью груженные. Мужик с переднего воза окликнул:
   – Чей будешь, отрок, куда идешь?
   Мужики с задних возов сошлись, идут рядом, ждут ответа. А Сергуня положил руку на рогозовый мешок, идет рядом с возом, рассказывает.
   Мужики ему верят и не верят. Один из них, ростом маленький, лицо оспой исковыряно, перебил насмешливо:
   – Горазд врать!
   Обида взяла Сергуню, замолк. Другой мужик похлопал его по плечу, сказал по-доброму:
   – Садись, отрок, на воз да передохни.
   К вечеру приехали в монастырь. Выпрягли мужики коней, костры разложили, ко сну начали готовиться. Сергуня по монастырю бродить отправился. Монастырь невелик. Церквушка одношатровая, деревянная, кельи тесные, темные, клети тут же поблизости для добра монастырского. Ограда вокруг монастыря из тесаных кольев, добротная и ворота высокие.
   Воротился Сергуня к обозу, увидел, сидят мужики у костра и из котла поочередно поддевают деревянными ложками кашу. Рядом с ними кто-то четвертый примостился. Подошел отрок поближе и вдруг, заслышав голос, остановился в испуге. Узнал по голосу старца Серапиона. И рассказывал он о пожаре в ските.
   Маленький рябой мужик перебил Серапиона:
   – Вот вишь, ты, старец, сказываешь, что молельню Вассиановы люди сожгли, а тебе чудом удалось спастись. Мы же иное слышали. Дорогой подобрали мы парня, так, с его слов, скит сжег старец. Уж не ты ли? Кому из вас верить?
   – А куда отрок подевался? – вспомнил о Сергуне другой мужик. – Надобно ему каши оставить.
   Но Сергуне уже не до еды. Попятился он, за деревом укрылся. Постоял маленько, затем осторожно, чтоб не заметили, выбрался за монастырские ворота и, не став дожидаться конца ночи, поспешил уйти подальше от монастыря.
* * *
   Под Москвой чаще попадались села и деревни, стала многолюдней дорога.
   Довелось Сергуне заночевать в одном селе. Зарылся в стоге прошлогоднего сена, угрелся. Ко всему ночь теплая. Сено пахнет травами и прелью.
   Утром вылез из стога, осмотрелся. Видит, село большое, домов десятка полтора. Хоромы боярские обнесены тыном, избы смердов по обе стороны боярской вотчины, за селом пашня.
   Заглянул Сергуня на боярское подворье: клети, конюшни, скотный двор, обилье. У самого крыльца хором отрок с ноги на ногу переминается. Парень Сергуню на голову перерос, а волос такой же белый, только кудрями вьется. Посмотрел он на Сергуню и спрашивает насмешливо:
   – И откуда ты такой выискался, ушастый?
   Сергуня засопел обиженно, а парень уже миролюбиво говорит:
   – Доведись тиуну на тебя наскочить, он бы тебе за сено по шее накостылял, а то, чего доброго, и плетей испробовал. Не поглядел бы, что ты не его боярина холоп.
   – А ты откуда узнал, что я на сене ночевал? – удивился Сергуня.
   – По голове сужу. Отряхнись.
   Сергуня провел пятерней по волосам, спросил:
   – Ты чего пнем стоишь?
   – На правеже я, тиуном поставлен. Вчерашнего дня приехала Аграфена, моего боярина дочь, и уговорила: уведи да уведи ей коня тайком. Я и согласился. Конь с норовом, скинул ее в кусты. Аграфена сарафан изорвала и сама исцарапалась. Вот тиун за то и наказал меня, хоть Аграфена и заступалась.
   – Лют тиун?
   – Еще как! Боярину нашему Версеню под стать. Боярин на Москве, а тиун Демьян в селе… Тебя как звать?
   – Сергуня.
   – А я Степанка. Идешь куда?
   – В Москву.
   – Возьми и меня с собой, вдвоем удачи пытать будем. Что мне здесь? Нет у меня ни отца, ни матери. Один я.
   – Коли такое желание, пойдем, – обрадовался Сергуня. – Чать, вдвоем веселей.
   – Ты только, Сергуня, обожди меня вон там, у опушки.
   А я, как солнце закатится, к тебе явлюсь.
* * *
   Аграфене нет и четырнадцати, но собой она видная, не в отца, нескладного, долговязого. Всем взяла боярышня, и телом, и лицом. Брови у нее стрелами вразлет, ресницы пушистые, глаза черные озорные.
   У Аграфены характер своенравный. То она важная, не подступись, а то вдруг словно бес в нее вселится, уйдет с дворовыми отроками на омутные места за кувшинками либо еще чего затеет. И тогда нет с ней сладу. Не всяк из отроков одолевает ее в борьбе, вот разве что Степанка. Из всех мальчишек выделяла его Аграфена за силу и ловкость. А может, и за то, что красив Степанка лицом…
   Боярин-батюшка Аграфену за озорство и в горенку запирал, и поучал, да все не впрок Вот и нынче, не успела в село приехать, как с коня свалилась.
   Теперь сидит Аграфена у открытого оконца, мечтает. На ссадины дворовые девки листья подорожника наложили, а сарафан мастерицы в переделку взяли.
   Сгустились сумерки, и в горенке стемнело. Не заметила Аграфена, как Степанка, таясь, к оконцу пробрался.
   – Аграфена, я это.
   – Чего тебе? – высунула голову Аграфена.
   Степанка не ответил, замер. Поблизости раздался голос тиуна Демьяна. Аграфена сказала шепотом, и в глазах ее блеснули смешинки:
   – А не осерчал? Из-за меня наказали?
   – Я на тебя не в обиде, хоть и наказывают без справедливости, – ответил Степанка. – Да и не впервой, привык ужо. – Потянулся к оконцу, сказал, чуть помедлив: – Пришел проститься. Насовсем ухожу из села.
   Аграфена брови подняла, спросила удивленно:
   – Куда собрался?
   – Сам еще не ведаю. Может, в Москву, а может, на окрайну, в казаки…
   – А я как, Степанка?
   – А что тебе? У тебя отец боярин.
   – Эх, Степанка, а я мыслила, друг ты мне, – укорила Аграфена.
   Степанка виновато возразил:
   – К чему говоришь такое. Я тебе друг, сама ведаешь. Да только жизнь у меня здесь постылая. Тиун аки зверь, родства нет никакого. А ты же сюда в редкие дни наезжаешь, все больше на Москве.
   – Ну и уходи, – надула губы Аграфена.
   – Не держи на меня обиду, – сказал Степанка, – дай час, буду я именитым, тогда ворочусь к тебе.
   Аграфена хихикнула.
   – Ты? Аль боярин ты? Вот ужо не знавала, чтоб смерд да именитым стал…
   Но Степанка не расслышал последних слов. Незаметно перебежал через двор, вышел за ворота.
* * *
   У Сергуни шея заболела, вертит головой туда-сюда. Любопытно ему, что за город Москва.
   А город и впрямь дивный. В цветенье садов, наливе распустившейся сирени, умытый утренней росой, в тихом пробуждении.
   Прочно, как богатырь, стоит он на слиянии рек Москвы и Неглинной. Крепость – Кремль со времен князя Дмитрия Донского в камень взят. Земляной город, Белый, Китай-город…
   Посады мастеровых: тут тебе горшечники, кожевники, плотники, кузнецы и иной ремесленный люд. Живут тын к тыну, изба к избе, тес да солома. В частые пожары огню раздолье.
   Островами боярские дворы с амбарами да клетями, с хоромами рублеными и каменными, просторные, светлые, в игре позлащенных крыш, переливе стекольчатых оконцев.
   Боярские заборы высокие, крепкие. Церквей в Москве множество, да одна больше другой: какие из кирпича сложены, какие деревянные.
   Утро раннее, а народу на улицах полно. Сергуня за всю дорогу от скита до Москвы не встречал столько.
   Степанка над товарищем потешается:
   – Ты, Сергуня, коли глазеешь, так рот закрывай, а то невзначай воробей залетит.
   Сергуня на друга за шутку не в обиде. Тому не впервой бывать в Москве, все это раньше повидал.
   Привел Степанка Сергуню к подворью боярина Версеня.
   – Гляди-кось, моего боярина палаты.
   У распахнутых настежь ворот зевал до ломоты в скулах караульный мужичок, рыжий, в лаптях и длинной посконной рубахе навыпуск.
   Дождавшись, когда караульный отлучится, Степанка с Сергуней прошмыгнули во двор и напрямик к поварне. От дверей дух дурманящий и пар валит. Пахнет щами сытными да хлебом свежим, печеным. В животах у Сергуни и Степанки от голода урчит, слюна к горлу подкатывается. Увидела их стряпуха, сжалилась, вынесла полпирога с капустой, ткнула:
   – Берите да убирайтесь, а то приметит боярин либо тиун, быть худу…
   Затаившись, Сергуня со Степанкой следят, когда караульный зазевается. А он стоит, руки в боки, посреди ворот, смотрит на народ, что движется по улице, и совсем не собирается никуда отлучаться. Сергуня со Степанкой давно уж и пирог съели, пить захотелось.
   – А давай попытаем, – предложил Сергуня, – ты обегай воротнего с одного бока, а я с другого.
   Степанка согласно кивнул. И они враз припустились стрелой мимо караульного. Тот и охнуть не успел, растерялся, а отроки уже на улице. Впопыхах Степанка налетел на встречного боярина. Тот замахнулся посохом:
   – Ужо я тебе!
   С ужасом узнал Степанка боярина Версеня, отца Аграфены.
   Боярин завопил воротнему:
   – Де-ержи!
   Но Степанка зайцем пронесся вдоль улицы, запетлял по переулкам. Сергуня едва за ним поспевает.
   Бежали долго. Уже давно отстал от них воротний мужик и стихли крики погони. Степанка с Сергуней остановились, перевели дух.
   – Узрел мово боярина? – запыхавшись, спросил Степанка.
   – Видал. Норова строгого.
   – А Аграфена не в отца, – сказал Степанка.
   – Бывает, – согласился Сергуня.
   Переговариваясь, подошли к Кремлю. Остановились невдалеке. На белокаменном фундаменте могуче высятся зубчатые стены и башни. Сверху грозно смотрят зевы кремлевских пушек, и вся крепость, как на острове, лепится боками к рекам Москве и Неглинной, а со стороны площади, называемой Красной, широкий водяной ров. В Кремль входы через мосты и башни проездные, а в тех башнях ворота на ночь закрываются железными решетками.
   – Ух ты, – восхищенно проговорил Сергуня. – Силища-то!
   Минуя стражу, отроки робко вступили в Кремль. Кругом площадь, камнем мощенная, церкви одна краше другой, кирпичные. Великокняжеские да митрополичьи хоромины тоже из камня, снаружи разделаны узорчато.
   – Видать, изнутри золотом изукрашены, – сказал Степанка. – Пошли ужо, а то очи лопнут.
   Выйдя из Кремля, узким мостком перешли на левый берег Неглинной. Издалека разглядели за дощатым забором, что начинается от самой реки, бревенчатую плотину. На ней ворота для спуска воды, а посредине плотины труба, и по ней вода с силой падает на колесо, вертит его. За забором грохот и стук необычный, пахнет гарью, едким дымом.
   Сергуня выискал в заборе щель, припал глазом. Двор огромный, весь в застройках. Бревенчатые избы длинные, без оконцев, навесы. Работного люда множество, да все чумазые, опоясанные кожаными фартуками. Больше ничего не разберет Сергуня.
   – Пушкарный двор это, – пояснил Степанка. – Единожды довелось побывать мне здесь. Присылал меня тиун с угольным обозом.
   – Поглядим? – предложил Сергуня.
   – Можно, – согласился Степанка. – Там за углом въездные ворота.
   Они обогнули изгородь, остановились у распахнутых ворот. Княжий ратник в доспехах покосился на них, проворчал себе что-то под нос, но отроков не прогнал.
   У самых ворот караульная изба, широкая, просторная, верно, много ратников охраняют Пушкарный двор. Напротив нее вытянулись в ряд кузни. Там ухали молоты, звенело железо. Дальше за кузнями чернели амбары. Посреди двора каменные печи, широкие, угластые, ростом хоть и невеликие, а, видать, для пушкарного дела важные. Уж больно много вокруг них народу. Печи, что живые, дышат: фу-фу!
   От амбара к кузницам деревянные накаты. Два мастеровых протащили в кузницу железную чушку.
   Ратнику отроки надоели, прикрикнул:
   – Поглядели, и неча, шагайте своим путем.
   Сергуня со Степанкой попятились, но тут у ворот появился мастеровой – высокий, плечистый, весь в саже, седой волос ремешком перехвачен. Почесал кудрявую бороду, спросил серьезно:
   – Никак мастеровому делу обучиться желаете, ребята? Вижу, любопытствуете. Коли хотите, Пушкарный двор покажу. Меня Богданом кличут, мастер я.
   И повел Степанку с Сергуней мимо кузниц к печам.
   В рыжем полудне топет Пушкарный двор. Удушье чада и гари, звон металла…
   Жарко парит.
   Мастер Богдан на ходу рассказывает:
   – То, робята, печи плавильные для меди, а сопят, слышите, мехи. Их вода качает. А вон в том амбаре, где грохает люто водяной молот, там крицы железные проковывают.
   Омывается Сергуня липким потом. Увидел замшелую бадейку, припал потрескавшимися губами. Вода теплая и безвкусная. Живот раздуло, а пить охота.
   Сергуня на ходу в одну из кузниц заглянул. Мастеровые, без рубах, в нагрудных кожаных фартуках, били железными молотами по лежавшему на наковальне раскаленному железу. Оно плющилось, рассыпало искры.
   – А сейчас я вам покажу, как пушки льют, – сказал Богдан.