Темник Омар думал об этом, а вслух не произносил свои мысли, терпеливо сносил бахвальство Мухаммед-Эмина.
   Хан хлопнул в ладоши, подал знак, чтоб темники уходили.
   Когда Омар покинул ханский дворец, на город давно уже опустилась ночь. Поднявшись на широкую крепостную стену, он вглядывался в темень. Его по-рысьи зоркие глаза разглядели отблескивавшие внизу воды Казанки-реки и Волги. А за Казанкой кольцом горели костры. То багатуры сторожат пленных урусов.
   Омар в который раз задает себе вопрос: «Когда ждать урусов?»
   Что они воротятся, Омар в этом не сомневается. Но сколько пройдет времени?
   И, не ответив на свой вопрос, темник решает тумены Абдулы и Назиба послать вверх по Казанке-реке. Пусть стоят там в лесах скрытно от князя Дмитрия.
* * *
   Во гневе государь Василий Иванович. От брата Дмитрия недобрая весть. Отошли полки от Казани с немалым людским уроном, потеряв огневой наряд и воеводу, князя Вельского.
   Сжав пальцами тронутые сединой виски, Василий расхаживает по Грановитой палате, говорит резко:
   – Вельский виновен во всем. Зачем без князя Ростовского судьбу пытал? Вот и бесчестье терпим по глупости его.
   Замолчал. Молчат и бояре, сгрудившиеся посреди залы. Да и что возразишь? Какое воинство послали на Казань, ан они разобща Мухаммеда покорить надумали. Им бы в один кулак собраться да ударить по городу. Гордыня у каждого превыше здравого разума.
   Князь Василий Данилович Холмский наперед бояр подался, почесал затылок.
   – Эх, греха сколько! – и с досады рукой махнул. – Не неук воевода Вельский был, а поди…
   Боярин Версень недовольно повел бровью, защитил Бельского:
   – Почто с одного Федора Ивановича спрос? Там же чать и князь Дмитрий Иванович воеводой.
   Василий замедлил шаг, проронил насмешливо:
   – Ты, боярин, не умничай.
   Потом, заложив руки за спину, заходил, шагая широко. Длинные полы шитого серебром кафтана развевались на ходу, высокий воротник подпирал бороду. Откашлялся, снова сказал:
   – И хоть воевода Вельский голову сложил, ан без славы. И нам, всему воинству, позор…
   – Сколь людства загубили и казне урон, – вздохнул Михайло Плещеев.
   – Воинству нашему от Казани поворот и на веки веков, – снова просипел боярин Версень. – Мы с боярином Твердей упреждали о том, ин нас во злом умысле упрекнули.
   Государь круто поворотился, вперился темными глазами в Версеня. Сказал тяжело:
   – Вот в чем речь твоя, боярин?
   Версень отшатнулся в испуге, а Василий дышит в лицо, продолжает говорить:
   – Не о деле пеклись вы, бояре, а не хотели зады от лавок отрывать, в поход идти. За то же, что Твердя пушки утерял, заставлю ответ держать.
   – Великий князь… – попытался вставить слово Версень.
   Василий оборвал его резко:
   – Не токмо великий князь я есть вам, но и государь! Го-су-дарь! – по слогам повторил он. – И так величать меня надлежит, како и отца моего, Ивана Васильевича, звали!
   И тут же, повернувшись к князю Холмскому, сказал уже спокойно:
   – Тебе, князь Василий Данилович, мое повеление. Поведешь полки на подмогу брату Дмитрию. А нынче нарядим гонца, пускай Дмитрий Иванович дождется тебя, князь, с войском и допрежь Казани ему не искать. И тот гонец пусть скажет Дмитрию, чтобы отрядил ко мне на Москву боярина Твердю.
* * *
   Затихли к ночи княжьи хоромы, опустели. Гулко. Заскрипят ли половицы под ногой, либо застрекочет сверчок за печкой – по всему дворцу слышится.
   Накинув на плечи кафтан, Василий направился в опочивальню жены. Перед низкой железной дверцей постоял, будто раздумывая, потом потянул за кольцо. Смазанная в петлях дверь открылась бесшумно. Пригнув голову, Василий переступил порог. Опочиваленка тускло освещалась тонкой восковой свечой. За парчовой шторой молельня. Оттуда раздавался монотонный голос Соломонии. Василий заглянул в нишу. Стоя на коленях, Соломония отбивала поклоны.
   В свете лампады блестело золото икон, пахло лампадным маслом, сухими травами, развешанными по стенам молельни. Великий князь знал: Соломония лечится травами от бесплодия. Горько усмехнулся.
   Опустив штору, Василий сел на край кровати. Под тяжестью заскрипело дерево. Вошла Соломония. Увидев мужа, не обрадовалась, спросила строго:
   – Почто не упредил?
   Василий ответил сухо:
   – Не всегда упреждают. – И, повременив, закончил: – Коль не рада, могу уйти.
   – Чего уж. Раз пришел, оставайся.
   Скинув кафтан и сапоги, Василий лег. Соломония задула свечу, улеглась рядом. Рука Василия коснулась ее плеча. Она отстранилась. Долго лежали молча, уставившись в темень потолка. Первым подал голос Василий, сказал с упреком:
   – Холодна ты, Соломония, аки печь без огня.
   Она ответила бесстрастно:
   – Какою Бог сотворил.
   – Не воспаляешь ты меня, а гасишь живое, что есть во мне. Остыну я с тобой.
   Соломония молчала. Замерла недвижимо, чужая, недоступная. А Василий уже поднялся, натянул сапоги и, надев кафтан, бросил обидное:
   – Цветешь ты, Соломония, бесплодно, аки пустоцвет на дереве, без завязи. На что обрекаешь меня?
   Сердито толкнул ногой дверь, вышел из опочиваленки.
* * *
   На полпути между Нижним Новгородом и Казанью князь Дмитрий велел причалить к берегу, выжидать подмоги. Суда и насады, струги и бусы лепились борт к борту, покачивались на волнах. Над рекой не смолкал людской шум. Дмитрий зяб. Княжий челядинец разжигал огонь в железном шандале, но тепло от него не согревало.
   Дмитрий нервничал, князь Ростовский не спешит. Верно, хочет прийти к месту, не заморив долгим переходом ни воинов, ни коней.
   Не было Дмитрию ответа и от государя. А вот воевода Киселев и царевич Джаналей уведомили, что ведут к нему на подмогу свои конные полки.
   Минул май…
   С приходом воеводы Киселева и Джаналея князь Дмитрий снова подступил к Казани. Опоясали полки белокаменные стены кремля, а пешие ратники осадили Аталыковы и Крымские ворота. Конница Киселева и Джаналея через Казанку-реку переправилась, остановилась на том берегу.
   С высоты стен казанцы русских воинов задирают, стрелы пускают. Воевода Киселев крепость обстрелял, а на третий день закончился пороховой заряд. Попробовали русские мостовики наладить через речку Булак переправу, чтоб закрыть Царевы ворота, но темник Омар конницу выпустил, отбил их.
   Посовещались воеводы. Не так и высоки стены, а приступом не возьмешь, укреплены изрядно.
   Постояла русская рать под Казанью, посад сожгла и отступила. Малые силы. Ко всему дозоры донесли, Абдула и Назиб в спину Киселеву и Джаналею нацелились.
* * *
   День воскресный. Отслужив обедню, митрополит Симон вышел на паперть собора. Нищие и юродивые подлезли под благословение. Осенил одним крестом всех и, постукивая по булыжникам посохом, направился в княжеские хоромы. По пути останавливался, подолгу смотрел на зеленые кусты сирени, трогал молодые нежные листья липы, качал головой, причмокивал от удовольствия, и на высохшем лице – печать благодушия и умиротворения.
   У высокого княжьего крыльца два караульных воина осторожно взяли митрополита под руки, помогли подняться по крутым ступенькам. А когда Симой скрылся в хоромах, один из воинов сказал товарищу:
   – Велик сан митрополичий, ан не хотел бы я иметь его.
   Второй возразил:
   – Отчего, почет какой!
   – Чести много, да ни семьи те, ни детей.
   – Этакому старцу жена ни к чему.
   – Не всегда он древним был. Верно, и молодость знал.
   Государь встретил митрополита, провел к креслу. Сам уселся напротив.
   – Зачем, отче, трудился, шел? Прислал бы монаха, я бы тебя навестил, коль понадобился.
   – Без нужды зашел яз к те, сын мой, – замахал рукой митрополит. – Давно не видел тебя, вот и надумал проведать.
   – Спасибо, отче, за память. Знаю, печешься ты обо мне.
   В голосе Василия Симон уловил насмешку, но оставил ее без внимания. Сказал печально:
   – Слышал яз, будто воинство наше от басурманской Казани поворотило.
   Василий ответил сурово:
   – За то спрос будет с воевод, отче. Тебе же с попами молиться надобно с усердием, чтоб даровал Бог победу брату моему Дмитрию. Ныне послал я к нему на подмогу князя Холмского.
   – Господь не оставит нас без милости своей! – Симон перекрестился. – И еще слышал яз, что ты зело зол на боярина Родиона Зиновеича. Так ли то?
   – Отче, – Василий поднялся, – вели в мирских делах мне судить. Коли же ты о боярине Тверде печешься, то отвечу, грех на нем большой.
   – Господь учил нас прощать вины! – Симон поднял палец кверху. – Яко и он прощает нам вины наши.
   – Твердя достоин, чтоб дьяк Федька с него допрос учинил в избе пыточной.
   – Родион Зиновеич древнего боярского рода, помни то, сын мой.
   – Он, отче, не передо мной виновен, а перед Москвой!
   – Не казни бояр, сын мой, черни на потеху.
   Симон поднялся, поправил клобук, сказал уже о другом:
   – Поглядел яз на тебя, сын мой, теперь к себе отправлюсь.
   Василий поклонился. Уже у двери пообещал:
   – Прости, отче, коли что не так говорил. О Тверде же обещаю подумать.
   Оставшись один, Василий долго стоял недвижимо.
   «Бояре – что осы в гнезде. Одну тронь, все кидаются. Не успел Родиона наказать, как за него вишь какие заступники сыскались. А намедни Соломония тоже».
   И Василий припомнил утренний разговор с женой. Соломония спросила его:
   – Слыхала, будто боярина Твердю казнить собираешься?
   Василий ответил ей грубо:
   – А твое какое дело?! К чему печаль?
   – Не замай бояр, они опора твоя!
   – Так-то и опора, – насмешливо прищурился Василий. – Кои плечо подставляют, тех не оттолкну. Кои же подножку готовят, не милую. И ты, Соломония, прошу в дела мои государственные нос не совать и за бояр-отступников либо провинившихся в защиту не идти.
   Василий покачал головой, сказал сам себе:
   – Быть бы тебе, боярин Родион, пытанным дьяком Федькой, да уж ходатаи у тя сильны.
* * *
   – Авдоха! Авдоха! – высунувшись из дверей, голосисто звала боярыня Степанида. Ее пронзительный крик разносился по всему двору.
   Из людской избы показалась ядреная краснощекая баба, вперевалку направилась к боярыне.
   – Авдоха, болярина Родивона Зиновеича попарь!
   – Отчего не попарить. Попарить завсегда можно, – равнодушно промолвила баба и повернула к курившейся по-черному в углу двора баньке.
   В бане жарко. За паром не углядишь. Боярин Твердя разлегся на лавке, нежится. С дальней дороги костям покой и душе радость, миновал его княжий гнев. Никто и в мысли не держал, что так все обернется.
   Когда вчерашним вечером воротился в Москву и шел к великому князю, повстречал дьяка Федьку. За низким поклоном, что тот отвесил ему, уловил Твердя злую ухмылку.
   Спрятал дьяк смешок в бороде, а глаза по боярину зыркают. У Тверди от недоброго предчувствия мороз по коже загулял. Плюнул вслед дьяку, проворчал: «Тьфу, поганец. Без крови не могет жить».
   Ныне-то, ныне какая благость! Авдоха, двум мужикам не уступит, юбку за пояс подоткнула, мнет боярину кулачищами спину, из бадейки горячей водой поливает и время от времени по боярину березовым веничком хлещет. Родион Зиновеич еле дух переводит. Хлебнет из кувшина холодного кваса и снова на лавку. Что набрался насекомых за дорогу, всех Авдоха выгнала.
   Твердя разомлел, тело огнем горит. Из горла не слова, хрип раздается:
   – Поясницу, поясницу, Авдоха, подави!
   И снова вспомнил пережитое волнение. Подумал: прикажи Василий отдать его, Твердю, в пыточную, сейчас не Авдоха его парила б, а дьяк Федька над ним изгалялся.
   Кабы не упредил Версень Степаниду, а та не упала в ноги великой княгине и митрополиту, не миновать ему беды. Тем и отделался, что нашумел на него Василий, страху нагнал. Под конец же утих, сказал: «Тя, Родион, посылаю на Пушкарный двор боярином. Повертишься меж работного люда, поглядишь воочию, каким трудом пушки мастерят, вдругорядь не кинешь их, подумаешь».
   Твердя огорчился. Придется все дни на Пушкарном дворе отсиживать, и голубей не попугаешь, но перечить великому князю не стал. Виновен, спасибо, что живота не лишил…
   Авдоха холодной водой окатила боярина и вслед – горячей. Телу стало легко и покойно. Твердя попросил:
   – Довольно, Авдоха, давай одежу.
* * *
   Ушли русские полки от города, но Мухаммед-Эмин в тревоге. Ертоульные доносят: под Нижним Новгородом князь Дмитрий силу копит, не иначе снова пойдет на Казань. Ко всему из Москвы приплыли торговые гости – и тоже в един голос: опередили-де они несметное войско князя Холмского. А тут еще проклятый царевич Джаналей. Орде изменил и разослал своих людей по улусам, на Мухаммед-Эмина татар подбивает, на Казань зовет…
   Собрал Мухаммед-Эмин муфтиев и беков, мурз и темников, совет держит. Больше всех шумит муфтий Девлет. Его тонкогубый рот не закрывается. Девлет поносит темников, винит их в трусости.
   У темника Омара лицо покрылось багровыми пятнами, но он сдержался. Нельзя уподобляться сварливой женщине или ревущему ослу, как случилось с муфтием.
   Но вот Девлета прервал длиннолицый мурза Уляб.
   – О, почтенный муфтий, – воздев руки, проговорил мурза. – Ты говоришь, как всегда, мудро, но поверь, сегодня твоя мудрость утонула в гневе. Где возьмем мы столько багатуров, как у московитов?
   – Мурза Уляб, – тонкоголосо взвизгнул Изет-бек, – неужели ты готовишься лизать сапоги урусам?
   Уляб поднялся вперед, метнул на Изет-бека злобный взгляд. Но не успел возразить, как заговорил Омар:
   – О великий хан! О достойные его муфтии, беки и мурзы. Мы дважды прогоняли урусов, и никто из вас не упрекнет нас в трусости. Но теперь, когда к урусам пришло много воинов, разум подсказывает, мы не можем сразиться с ними в поле. Они одолеют нас числом. Если же мы закроемся в Казань-городе, они возьмут нас измором. Откуда нам ждать помощи? Крымцы и ногайцы смотрят на нас недругами, Джаналей давно ходит под Москвой, и вы видели его тумен под Казанью… Я сказал, что думаю. – Омар повернул голову к темникам. – Это же могут подтвердить и они.
   Берке, Сагир, Назиб и Абдула закивали согласно.
   – Мудрые мои советчики, – печально проговорил Мухаммед-Эмин. – Я вижу, большинство из вас склоняется к миру с Василием. Мы освободим боярина Яропкина и вернем Василию тех пленных урусов, что добыли в бою. Мы признаем над собой власть великого князя Московского, такова воля Аллаха.
   – Воля Аллаха! – подхватили остальные и разом поднялись.
   Отвешивая хану низкие поклоны, муфтии, беки, мурзы и темники удалились.

Глава 4
Пушкарных дел мастеровые

   Лень начинается с зарею. Нежданная беда. Вассиан. Антипа секут. День воскресный. Село подмосковное. Степанка-пушкарь
 
   Не спят на Пушкарном дворе. Едва рассвет забрезжил, на всю избу зычно раздался голос старшого:
   – Подымайсь!
   На нарах завозились, зашумели. Сергуня продрал глаза, спустил ноги вниз. Кто-то, верно сам старшой, высек искру, вздул огонь. В тусклом свете лучины люди копошились, кашляли. В избе дух тяжелый, спертый.
   – Дверь распахни! – подал голос Богдан.
   В открытую дверь потянуло свежестью. Качнулся огонек лучины. Задвигались на стене уродливые тени. В барачной избе, построенной на Пушкарном дворе, жил бессемейный работный люд, не имевший в Москве пристанища.
   Богдан с Игнашкой давно переселились на Пушкарный двор. Мечтали, на время, ан который год минул…
   – Степанка, слышь-ка, пробудись, – толкнул Сергуня друга и принялся надевать лапти.
   Степанка нехотя оторвал голову от нар, проворчал:
   – И чего спозаранку всколготились?
   Одеваясь, продолжал ругаться.
   – Айда умоемся, – прервал его Сергуня.
   – Желания нет. Все одно за день измажешься.
   Выбежал Сергуня во двор, сереть начало. Гасли звезды, и на востоке заалела заря, яркая, к ветру. Он уже перебирал листья деревьев, лез Сергуне под рубаху. Пушкарный двор ожил. У плавильной печи возился народ. Слышался стук топоров.
   Спустившись к Неглинной, Сергуня торопливо поплескал на лицо, помыл руки и, вытеревшись рукавом, заторопился в избу.
   Стряпуха разложила по глиняным мискам кашу.
   – Ну-тко начнем, – сказал мастер и постучал деревянной ложкой по краю стола.
   Черпали споро. Не успели начать, как опорожнили миску.
   «Ели – не ели, а в животе пусто», – подумал Сергуня.
   Богдан пошутил:
   – Вы, робята, брюхо веревкой подтяните, гляди урчать перестанет.
   Тут старшой снова голос подал:
   – Засиделись, пора на работу.
   Мастер Богдан поднялся первым, за ним, подражая отцу, Игнаша. Богдан проговорил:
   – Тебе, Сергуня, со Степанкой урок, медь носить от плавильни.
   Сергуня промолчал, а Степанка, выходя, буркнул:
   – Какой день носим. Когда обучать будешь?
   Мастер положил ему на плечо руку, ответил строго:
   – Когда тебе любая работа у нас не будет в тягость, тогда на иное переставлю.
* * *
   В тот день у плавильной печи случилась беда.
   Поначалу все шло как обычно. В кузницах ковали железо. Мастер Антип священнодействовал, варил бронзу. От печи пылало жаром, чухали глухо мехи, посылая в ее огненное чрево воздух и известковую толченку. Иногда Антип настораживался, прислушивался к доносившемуся из печи клекоту. По одному ему понятному признаку проверял, готова ли бронза.
   Боярин Твердя, изнывая от безделья, умостился неподалеку от печи на бревне, зевал. Скучно. Размяться бы, да отлучиться нельзя. Встряхнул головой боярин, прогнал сон. Поманил пальцем Степанку.
   – Принеси-ка мне воды родниковой, да живо.
   Убежал Степанка, а Сергуня присел на край чана передохнуть. Только вытянул сомлевшие ноги, как вдруг с силой вырвало у пета чек, струей ударила расплавленная бронза, потекла по желобу.
   Вскочил Сергуня, завопил испуганно. Твердя тоже увидел, орет:
   – Варево спасайте, ироды!
   Схватил Антип молот, к печи кинулся – дыру закрыть. Из-под молота расплавленная жижа брызжет, на лапти падает, горит. Завоняло паленым мясом. Сцепил зубы Антип, стонет, а молота не выпускает.
   Подбежал Богдан, зашумел:
   – Чан, чан, робята, подставляйте!
   А у Антипа из глотки не голос, хрип:
   – Не сварилось еще, нельзя пущать!
   – Пропади оно пропадам! – обозлился Богдан.
   Игнаша с Сергуней мигом подставили чан, а Богдан ухватил Антипа, силком оторвал от печи, на руках отнес в сторону, положил на траву, принялся торопливо срывать с ног лапти, сыпать на обгоревшее тело холодную землю. Вокруг Антипа мастеровые столпились. Боярин Твердя растолкал их, бранится, на губах слюна от злости.
   – Вару-то сколь перевели, басурманы. Засеку виновных!
   Богдан поднял голову:
   – Эк, боярин Родивон Зиновеич, зачем говоришь такое? По-твоему, лучше б Антипа лишились? Где мастера такого сыщешь?
* * *
   – Аграфенушка, почто скучная? – допытывался боярин Версень у дочери.
   Аграфена все отмалчивалась, наконец сдалась:
   – Степанку жалко.
   – Ух ты, – взбеленился боярин. – Что в голове держишь? Я вот запру тебя в светлице, чтоб и ноги своей не казала на улице. Слыханное ль дело, с дворовыми отроками дружбу водить! А я-то, я-то хорош. Словам тиуна Демьяна веры не давал. Ай-ай, – корил он себя…
   Каждый раз, заводя о том разговор, Версень от гнева пучил глаза, тряс бородой.
   – Степанка в бегах. Изловлю, засеку, – грозил он.
   Аграфена ругани отцовой не пугалась, дулась обиженно.
   И Версень остывал. Знал, своенравная дочь, добром с ней лучше. Заговаривал помягче, спокойней:
   – Ну как, Аграфенушка, бояре о тобе скажут? Тобе чать, замуж скоро, а ты все озоруешь.
   – Я, батюшка, – ответила ему Аграфена, – от тебя уходить не думаю и замуж не хочу. Нет у меня охоты в мужнюю рожу глядеть.
   – Ах, негодница, – хихикнул Версень, остыв от гнева, – аль не люб тобе никто из боярских сынков? Неволить я тобя не стану, но с дворовыми отроками дружбу не води…
   Аграфена те отцовы слова мимо ушей пропускала. От стряпухи знала она, что Степанка где-то в Москве. Каждый раз, выходя в город, надеялась увидеть его. Хотелось Аграфене посмотреть на Степанку да узнать, когда же будет он именитым.
   Посмеивалась в душе Аграфена, представив Степанку боярином вроде отца либо Родивона Зиновеича.
   Но Степанка исчез, и начала Аграфена думать, что покинул он Москву навсегда.
* * *
   Подкралась смерть и к митрополиту Симону. Загодя почуяв ее, позвал он к себе Иосифа Волоцкого, исповедался. Один на один при последнем издыхании говорил Симон настоятелю:
   – Хочу сказать те, сыне. Великий грех взяли мы с тобой на душу. И хоть отпустил ты мне вины мои, но казнюсь яз душой. Силен искуситель, коему поддался яз в тот недобрый час.
   Иосиф наклонил голову. Бледными тонкими пальцами затеребил тяжелый серебряный крест на груди. Спросил сдавленно, глухо:
   – О чем ты, отче?
   – Сам, сыне, ведаешь. К чему прикидываешься? Помнишь, как приезжал ко мне и о Вассиане речь вел? Так скит тот, знаю яз, сожгли.
   Симон вздохнул. Брови Иосифа взметнулись. Он проговорил сердито:
   – Вот ты о чем, отче. Но то дело рук Вассиановых людишек Их злодейство. Подобно гадам ползучим, жалят они нас. Глаголят, мы-де огнем очищаемся.
   – Нет, – прервал его печально Симон и поморщился. – Не говори мне ныне того, не успокаивай. Вишь, яз перед Богом встану и ему за вины наши с тобой отвечу. На Вассиане нет греха, коий мы захотели на него взвалить. Смирись, сыне, смирись, и Бог простит тя.
   – Прости, отче, – Иосиф склонился к ложу умирающего, – прости.
   Слабым, лишенным жизни голосом Симон ответил:
   – Кайся, сыне. Яз же беру грех твой на себя. – Перевел дух. Глаза его медленно закрылись. Одними губами, спокойно прошептал: – Прощай, сыне.
* * *
   Давно не видывал Вассиан Москвы, давно. В молодые годы попал в Белозерский край. Постригли его в монахи, и с той поры жил он в ските Нила Сорского. От него и учение принял. Люто ненавидел Вассиан Иосифа Волоцкого и его последователей. В проповедях своих верный ученик Нила грозно обрушивался на игумена Иосифа и иосифлян, упрекал их в корысти и алчности. Воинственным нестяжателем, злым Вассианом звали его иосифляне.
   В споре, в долгой борьбе раскололась русская церковь. Одни иосифлянами себя считали, другие – нестяжателями.
   Бояре нестяжателей руку держали. Ишь какие у монастырей земельные угодья! Так, гляди, церковники и на боярские вотчины замахнутся. У попов глаза алчные, брюхо ненасытное.
   Проповеди нестяжателей лишить монастыри земельных наделов были по душе и тем смердам, кто пахал ее и сеял на ней. Но иосифляне сильны, за них стоял и покойный великий князь Иван Васильевич, и митрополит Симон.
   Нынешний митрополит Варлаам, как и великий князь Василий, проявляет к нестяжателям терпение, да надолго ли? Вот и Вассиана позвал на Москву великий князь Василий, к столу приглашал. Но зачем из Белозерского края вызвал, ни словом не обмолвился, а Вассиан сам об этом не спросил. Надо будет, Василий скажет…
   С зарею поднялся Вассиан, долго молился, не покидая кельи, потом, нахлобучив скуфейку, вышел во двор.
   Высокий, ширококостный, с грубыми чертами лица и крепкими, привычными к работе руками, Вассиан совсем не походил на того, прежнего боярина. Но ведь и времени прошло! Посчитай, скоро двадцать лет, как распрощался он с мирским именем. Тогда звался он не Вассианом, а боярином Василием, сыном именитого Ивана Юрьевича Патрикеева.
   Были бояре Патрикеевы противниками великой княгини Софьи. Не моглй смириться, что она власть великокняжескую над боярской выставляла. Хотела бояр холопами государевыми видеть. И за ту нелюбовь к княгине Софье подверглись Патрикеевы суровой опале…
   Прикрыв дверь кельи, Вассиан осмотрелся. Симонов монастырь в Москве, где поселился Вассиан, огромный и многолюдный, не сравнить с Сорским скитом. Там низкие, тесные кельи одна к другой лепятся, бревенчатая избушка, здесь, в Москве, церковь просторная, с шатровой крышей и апсидами[11]. Кельи монашеские хоть и рубленые, но добротные. Здесь же, в монастыре, светлая трапезная с длинными опрятными сосновыми столами и лавками; к трапезной примкнула поварня. В углу двора бревенчатые амбары, на дверях тяжелые замки, за амбарами баня. Монастырь с постройками обнесен высокой изгородью.
   Нет у Симонова монастыря земель, но живет его братия безбедно. Кормят смерды из окрестных сел, да и бояре подносят. Радуется Вассиан… К этому и зовет он. Зачем монастырям земли? Лишняя забота отрывает монахов от церковных служб…
   У входа в поварню инок колол дрова. Заметив Вассиана, низко поклонился. Вассиан подошел к нему, взял топор, легко взмахнул, ударил по чурке. Она с треском раскололась. Снова взметнулся топор в руках Вассиана.
   Колол дрова долго, со знанием. Там, у Нила в ските, привык к этому. Когда гора чурок уменьшилась вдвое, передал топор иноку. Зазвонили колокола на звоннице, настойчиво созывая к утрене монахов и прихожан.
   У распахнутых настежь ворот со скрипом остановилась колымага. Вассиан пригляделся. Хоть и издали, а без особого труда узнал в подъехавшем на богомолье боярина Версеня. Подумал: «Все такой же худой, без дородности боярин Иван».
   Смахнув с лица пот, Вассиан не спеша прошел в церковь.
* * *
   Выстояв утреню, Вассиан с Версенем уединились. В келье полумрак, тишина. По стенам сухие травы висят пучками, привялой травой посыпан дощатый пол, и от всего этого в келье пахнет лугом.